Текст книги "Ненадежное бытие. Хайдеггер и модернизм"
Автор книги: Д. Кралечкин
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Хижина и кабинет, однако, стремясь сохранить лабораторию как формальную машину надежности и удобства, желают отказаться от их балансировки. Конечно, хижина помечается, прежде всего, как нечто «надежное», в отличие от обычного дома или квартиры, причем такая надежность должна обещать едва ли не максимальную корреляцию с удобством. Однако, по сути, в ней игра открытости и закрытости не открывается, как в лаборатории и «норе», а, напротив, закрывается, то есть открытое раз не требует повторного открытия и в то же время не требует рефлексивного контроля, не создает систему обратной связи по образцу норы: жить в хижине – значит максимизировать безопасность за счет удобства, не предполагая, что тут вообще есть какая-то максимизация, то есть «довольствоваться малым», не считая, что это самоограничение. Открытость открытого сохраняется в этом случае именно на нулевой степени сохранения как такового: сохранение здесь не требует специальных мер, особых операций с открытым и закрытым, которые всегда перформативно подрывают надежность.
Заговор бытия
Декарт, праздно превращающий трещины на старом потолке в систему координат, Гумбольдт, обнаруживающий единую природу в электричестве, проходящем по его телу, в электрических угрях и молниях, – все это герои-проводники, рассинхронизация которых по отношению к окружающему миру получает позитивную функцию именно потому, что они каждый раз заполняют собой пустоты и пробелы, обнаруживая сам горизонт единства, натурфилософский или математический. Это все еще мир редкостей, тайн и диковин. Натурфилософия не предполагает собственно погружения или уже данного единства, субстанциальности; скорее, она порождается именно из таких неожиданных встреч, которые указывают на пространство рассогласования, сдвига, так что, конечно, древние греки тоже не чужды модернизации (о чем говорили и Хайдеггер, и Адорно). «Проводимость» модернистских героев никогда не бывает абсолютно полной, они не становятся сверхпроводниками и не растворяются в окружающей их сети взаимодействий. Не являются они, вопреки позиции Хайдеггера, и агентами тотальной калькуляции и «махинации»; напротив, героические свершения и приключения возможны только там, где нельзя все просчитать: постоянное отступление данного как раз и требует присутствия такого проводника, который мог бы позитивно относиться к «сокрытости», одновременно участвуя в ней и не претендуя на ее разоблачение. Такое позитивное отношение реализуется как в уединении Декарта, так и в бешеной активности Гумбольдта, которые в равной мере демонстрируют, что недостаточно от чего-то отстраниться и отвязаться, если твой контрагент (природа, сущее, социальный мир и т. д.) не пойдет тебе навстречу, не о(т)странившись точно так же. Гумбольдту и Декарту мир шел навстречу, отстраняясь от них, то есть показывая себя с неожиданной стороны, причем сама неожиданность свидетельствовала о его тайне, ведь раньше этой стороны заметно не было. А собственно модернистам пришлось в большей мере полагаться на себя, создавая искусственные сцены остранения и сокрытости – кабинеты, хижины, тексты и т. п. На них автор выступает основным агентом остранения, уже не надеющимся на то, что окружающий мир подыграет ему, станет залогом его эпистемологического приключения. Это, в свою очередь, сдвигает соответствующую текстуальную стратегию к позиции заговора.
Действительно, кабинет, нора, хижина, лаборатория – все это дубликаты «дома бытия», то есть сингулярности безопасности и юзабилити, настолько уникальной, что она должна выпадать из общего распределения позиций. Все они находятся слишком близко к этому дому, а потому подрывают его автохтонность, то есть для них буквально мало места, соседство оказывается для Хайдеггера неприятным, а потому приходится искать другие решения. Конструкция хижины поначалу обещала зримое выполнение сингулярности надежности и удобства, но на достаточно узком участке, где ищется оптимум двух параметров и одновременно их доминанта, возникает жесткая конкуренция, так что полагаться на бытие/хижину не стоит. Ведь не исключено, что некоторые из точек в этом распределении фиктивны – например, выполнимой может быть только лаборатория или «природа», как она существует в лаборатории, то есть повторимость открытия, не обращающая внимания на удобство, машина открытия, накладывающая запрет на то, чтобы заботиться об оптимуме как таковом, поскольку он сам истолковывается как нечто производное, всего лишь «наше» удобство и «наша» надежность, антропологическая или догматическая. Хайдеггеру в этом смысле нужно кое-что понадежнее хижины – такая же сингулярность соотношения надежности и удобства, обеспечиваемая соответствующими операторами открытости и закрытости, но только при условии, что сама эта сингулярность не останется «беззащитной», существующей как неявный фон или археологическое условие любых онтических распределений. Хижину надо защитить, но как это сделать, если не заключить ее в другую хижину? Защита бытия от его собственной судьбы (или гибели) аналогична введению инстанции второго бытия, то есть еще более мощного сингулярного оптимума безопасности и удобства. Поскольку блуждание в этом пространстве двух параметров само является производной от исходной игры открытости и закрытости как формализма бытия, защищать искомый оптимум или точку аутентичности дополнительным кордоном «другого бытия» (возможно, неким еще более базовым формализмом) не представляется возможным: нет никаких гарантий, что такое второе бытие не скрывает в себе еще более опасные возможности. Заключить хижину в хижину не получится, поскольку это приведет лишь к воспроизводству тех же проблем, что и на первом этапе. «Нора» – тоже не выход, ведь требуется не конвертировать открытость и удобство в безопасность (в секьюритарной машине «норы» или в каком-то из ее аналогов), а, напротив, оберегать саму сингулярность, что позволило бы защитить ее от любого колебания, вызываемого самой конкуренцией в пространстве надежности и удобства и в конечном счете самой игрой закрытости и открытости: бытие в пределе надо охранять от бытия, а не разгонять его до паноптического периметра. Наконец, сингулярность решения (сочетания безопасности и удобства) не должна быть статичной (в отличие от хижины и даже «дома бытия»), напротив, игра открытости и закрытости должна каждый раз выдавать сингулярный, уникальный результат, который вне конкуренции, то есть если и защищать хижину другой хижиной («пирамидой» или, возможно, саркофагом), внешний периметр должен сам продуцировать уникальные конструкции «хижин», то есть выступать не столько защитной оболочкой, сколько стройплощадкой. Кажется, что «проект Хайдеггера» – или его архитектурная, то есть концептуальная заявка – содержит в себе слишком много несочетаемого, он буквально хочет слишком много, как если бы выделенную жилплощадь нужно было погрузить в бункер на случай окончательного взрыва парменидовской бомбы, который бы не просто сохранил жилое пространство, но и воспроизвел его после катастрофы. Хайдеггеру некуда обратиться с такими проектами, но не все потеряно – при некоторой хитрости возможны самые разные махинации с выделенной жилплощадью.
Хижина превращается не в нору и не в лабораторию, а, скорее, в явку, то есть место конспиративных встреч и саму такую встречу. Действительно, явка – это не что иное, как «дом», защищенный в своей сингулярности безопасности и удобства от любого неправильного использования – в том смысле, что на конспиративной квартире, к примеру, могут происходить и другие встречи, неконспиративные, однако они никак не меняют статуса явки. Обычные встречи или обычные жильцы, способные сдвигать точку безопасности и удобства в каком угодно направлении, не влияют на статус явки, пока она не заявлена как явка, то есть пока уникальный статус места встречи не стал открытым для каждого, в том числе и для того, кто не должен там ни с кем встречаться. Явка, таким образом, совмещает два принципиально несовместимых момента: максимальную конвенциональность (она может быть где угодно и проходить в какой угодно форме) с максимальной надежностью, то есть непреложностью, неотменимостью и априорностью. Метафора «встречи», достаточно важная для Хайдеггера и выступающая аналогом для трансцендентального (или «фактического») описания опыта как такового[56]56
Heidegger M. Ontologie (Hermeneutik der Faktizität) // Gesamtausgabe. Bd. 63. Fr. a.M., 1988. P. 86.
[Закрыть], в явке получает такое развитие, которое меняет «встречу» до неузнаваемости: явка конституируется так, чтобы при определенных условиях «встретившиеся» не встретились, и наоборот. Сколь угодно большая конвенциональность засчитанных встреч говорит о возможности максимального удобства: например, в ситуации конспиративной встречи можно обойтись минимальным знаком, хотя в обычных, неконспиративных, условиях для того же самого результата мог бы понадобиться длинный разговор. Более того, никакой собственно «встречи» как обмена и контакта в таком случае не нужно, поскольку явка сама берет на себя эту функцию «встречи», раппорта, который, таким образом, снимается как задача с непосредственных фигурантов встречи (ничто не мешает, например, представлять в качестве явки эпизоды выхода в интернет с определенных ip-адресов, внешне никак не скоординированные). Максимальная безопасность явки указывает на то, что структура встречи (или открытости) в ней уже задана, но что еще важнее – заданы условия использования этой открытости, каковое сводится к ее подтверждению. Иными словами, применение явки всегда хотя бы отчасти носит автореферентный характер – она, конечно, может использоваться для какой-то полезной коммуникации, но прежде всего она подтверждается, удостоверяется в качестве сохраняющейся, а потому не требующей какой-то дополнительной работы. Хрупкость и ограниченность явки (она существует до того момента, пока ее трансцендентальная структура не будет провалена, то есть разоблачена в качестве того именно, чем она является) не может быть, однако, аргументом против того, чтобы уподоблять бытие той функциональной точке, в которой она работает, – скорее, этот пример указывает на тот переход в движении Хайдеггера, в котором решать возникающие концептуальные проблемы традиционным философским инструментарием становится все сложнее. Если хижину невозможно защитить периметром из другой хижины, возможно, ее следует оградить явкой.
Обычное для Хайдеггера обесценивание «маскировки» и verstellen, сокрытия того, что уже было открыто или может быть открыто, подталкивает к такому же обесцениванию «заговора», который как термин встречается, в частности, в семинаре о Пармениде[57]57
Хайдеггер М. Парменид. СПб.: Владимир Даль, 2009. С. 143.
[Закрыть]. Действительно, заговор всегда представляется чем-то производным, искусственной попыткой создать тайну там, где ее могло и не быть. То есть заговор – лишь один из примеров махинаций и манипуляций. Однако эта оценка не окончательна. Не оказывается ли Хайдеггер именно в позиции своего письма, вынесенного в секретное пространство дневников и трактатов, все больше заговорщиком, который, правда, готовит заговор другого, онтологического толка? Более того, не является ли сама история бытия не чем иным, как историей заговора, что косвенно подтверждается производной фигурой еврейского заговора, выписанного именно как момент истории бытия?
В исследовании Люка Болтански «Тайны и заговоры»[58]58
Болтански Л. Тайны и заговоры. По следам расследований. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2019.
[Закрыть] для объяснения распространенности теорий заговора к началу XX века и появления детективных и шпионских жанров вводится конструкция очевидно онтологического типа. С одной стороны, есть мир, а с другой – реальность. Реальность – то, что конструируется все более жесткими политиками национального государства, например в экономике (планирование, национальные банки и т. д.) и массмедиа. Следуя отчасти за Фуко, Болтански представляет свою теорию модернизации как незавершенного, неполного процесса: модернизация и модернизм возможны там, где реальность еще не вполне совпадает с миром, поскольку последний – это просто то, что не укладывается полностью в официальные репрезентации. Например, финансовый крах 2008 года стал событием «мира», а не реальности (не «реальным» событием), поскольку его причины не получили отображения в официальных репрезентациях и были восстановлены лишь постфактум. В социальном мире даже сейчас может случиться нечто такое, что не сводится к реальности, что ставит под вопрос ее саму, вызывает к ней недоверие. Мир – это не столько то, что «за» реальностью, сколько прореха в реальности (лакановские обертоны такого определения очевидны, но для Болтански и данного обсуждения не столь важны). Мир состоит из всех тех причин, которые не могут считаться причинами, поскольку одна из задач официальных репрезентаций – определять, что может быть причиной для такого-то следствия, а что – нет (например, невозможно вылечиться, используя неофициальные лекарства, услуги знахарей и т. п.), то есть мир оказывается одновременно избытком по отношению к реальности и ее собственным недостатком, который, однако, невозможно присвоить. Распространение теорий заговора, детективных жанров и одновременно рождение социологии – все это следствия попыток сконструировать реальность, которые не могут быть вполне успешными. Соответственно, представление о самой возможности заговора конструируется как искаженная проекция самих усилий по конструированию реальности (то есть в этом смысле теории заговора всегда «критичны» по отношению к легальной реальности) и одновременно как обесценивание официальности реальности, ведь если есть один проект по такому конструированию, то может быть и другой. Эпистемологическое место самого концепта «заговора» сближается с позицией социологии как науки, которая такими авторами, как Карл Поппер, принципиально отрицающими какую-либо коллективную агентность, отвергается в качестве варианта заговора (вместе с марксизмом и т. д.).
Различие мира и реальности (или реального и реальности) интересно тем, что оно не выходит за пределы общего модернистского словаря, исчерпывающего возможности самоописания модернизма (и в этом смысле постмодернизм представим просто в качестве акцентирования такой ограниченности и замкнутости, перформативного эффекта самоописания словаря в его собственных терминах). Так, Ален Бадью указывает на то, что весь XX век проходит под знаком «страсти реального»[59]59
Badiou A. Le Siècle. P.: Seuil, 2004. P. 54.
[Закрыть], навязчивого поиска реального как такового. Оппозиция мира и реальности уже говорит о том, в каком направлении должен идти поиск: реальность дана, тогда как мир является тем, что не может быть данным, хотя постфактум даны его производные (войны, кризисы и т. п.). Речь о том, что распределение причин и агентов в этом зазоре между миром и реальностью всегда осуществляется постфактум, и именно в нем и появляется понятие заговора, позволяющего описывать в качестве агентности то, что, возможно, вообще ее не предполагает и даже не имеет причин. То есть это определенная рационализация такого разрыва, но в то же время и его проекция в сферу собственно легальной рациональности. Заговор позволяет сохранить агентность, а потому выполняет терапевтическую, успокоительную функцию, ведь в конечном счете гораздо лучше, если за необъяснимыми явлениями скрывается чья-то злая воля, чем вообще ничего.
Важно, что заговор всегда «меньше» больших социальных сил или классов, так что он радикально расходится с любой логикой класса и авангарда – его могут составлять представители разных классов, оставляя последние без изменений. Союз (или даже заговор) Хайдеггера с теорией заговора носит одновременно концептуальный и нарративный характер. С одной стороны, его неприязнь к калькуляции и расчету строго вписывается в общую модернистскую конструкцию реальности и мира, в которой подозрение вызывает все, что лишь числится существующим. Недостаточно числиться существующим, нужно еще существовать – этот тезис можно было бы отнести уже к «Бытию и времени». Этого общего неприятия того, что лишь числится, еще недостаточно для более содержательного сближения с заговором, в том числе в «Черных тетрадях», но последнее можно объяснить тем, что, отказавшись от «антропологической» перспективы фундаментальной онтологии, Хайдеггер все же не был готов расстаться с горизонтом агентности как таковым и перейти к более или менее натурфилософскому (или идеалистическому) описанию бытия, совершенно не зависящего от Dasein. Разумеется, подвешивание антропологических или индивидуальных атрибуций Dasein’а было одним из главных остраняющих актов в экзистенциальной аналитике Хайдеггера (описать человека так, словно бы это не человек, то есть не одно из сущих, выделенное в качестве отдельного рода, в данном случае человеческого), однако такого подвешивания оказалось все же недостаточно – так или иначе, читателям удобно считать, что речь идет о «человеческой реальности». Соответственно, Хайдеггеру необходимо было перейти к не-трансцендентальному описанию бытия, например ввести Dasein как фигуру бытия народа, что указывает на очевидное решение: оставить агентность, но убрать ее привязку к «реальности» или к «сущему» и в то же время не возвращаться к агентности самого бытия (той или иной идеалистической инстанции). Стратегия после «поворота» – это стратегия подвешенного решения, третьего пути: «да» агентности (или решению), но «нет» любым онтическим и метафизическим инстанциям, эту агентность реализующим. Таким образом, двигаясь в направлении одновременно деметафоризации (Dasein – не метафора человека), деантропологизации (Dasein – не индивидуальный человек) и денатурализации (бытие как Seyn – не то, что «есть»), Хайдеггер заходит в крайне узкий коридор решений, в котором он как раз и встречает заговоры, то есть такие инстанции актов и решений, которые принципиально не поддаются учету. Они есть, но не числятся, соответственно, именно поэтому официальное академическое знание не располагает никакими сведениями о них – а потому можно использовать и откровенные подделки вроде «Протоколов сионских мудрецов».
Этап фундаментальной онтологии как трансцендентального проекта выявил невозможность окончательного разнесения инстанций бытия и сущего, которые неизбежно слипаются в процессах метафоризации и аналогизации, а потому описание Dasein становится не столько первым, сколько последним словом в описании бытия. Это, в свою очередь, ставит под вопрос главную ставку, а именно собственно бытие как инстанцию остранения сущего. Трансцендентальное различие, если спроецировать его на эту задачу, выписанную в модернистских терминах («назад к вещам, но против овеществления»), оказывается провалом на обеих своих сторонах, в обоих терминах, что становится для Хайдеггера стимулом для поиска «постповоротных» решений. С одной стороны, оно не допускает остранения (то есть собственно локализации бытия) в силу антропологизации, а с другой – проваливает его в результате натурализации, нормативизации и идеализации. Антропологические структуры дублируются просто структурами[60]60
Об использовании концепта структуры у Хайдеггера см.: Malabou C. Une différence d’écart. Heidegger et Lévi-Strauss // Revue philosophique de la France et de l’étranger. 2002. T. 127. № 4. P. 403–416.
[Закрыть], например идеальными, нормативными и трансцендентальными (вечными), но и те и другие – враги Хайдеггера. Для борьбы с этими врагами необходимо вступить в заговор.
Одновременно этот сдвиг позволяет решить нарративную проблему – какие именно «деятели» будут фигурировать в онтологическом описании после того, как абстрактное пространство экзистенциальной аналитики осталось в прошлом? Любые «большие» конструкции (классы, биологические расы и т. п.) представляются Хайдеггеру такими же натурализациями (и следствиями забвения бытия), как и индивидуалистические описания. История бытия, разумеется, не может быть структурирована в качестве глобального процесса смены периодов, эпох, трансформаций и т. п., поскольку каждой такой трансформации (например, переходу к нововременному определению бытия как субъекта и воли к власти) должен соответствовать определенный деятель, то есть нечто большее индивидуального/антропологического Dasein и в то же время меньшее стихий или составляющих «четверицы». Хайдеггер неявно решает нарративную проблему следующего типа: когда именно повествование об агентах становится повествованием о силах и стихиях? Когда мы перестаем говорить о героях и начинаем говорить о мифических силах (земля, небо и т. д.)? Продлить остраняющий жест фундаментальной онтологии можно только в том случае, если не скатываться ни в ту, ни в другую сторону – ни в антропологию, ни в натурфилософию или мифологию, но для выполнения этого требования Хайдеггеру приходится привлекать нарративных персонажей, которые не изобретаются им, а берутся из готового тезауруса и просто подгоняются под историю бытия: они – те, кто может такую историю рассказать и на ком она может быть рассказана.
Американцы, евреи, русские, большевики, национал-социалисты, древние греки – все это фигуранты медийных, официальных концептуализаций и номинаций, которые, однако, легко смещаются к точке заговора. Действительно, такие фигуры характеризуются своей нечеткой сборкой, тем, что они – опоры официальных репрезентаций, но в то же время легко ускользают от них. Вообще говоря, любое национальное единство, нация – это, конечно, главный элемент реальности (в смысле Болтански), но конструируется она в качестве именно предпосланного этой реальности, а потому уже вынесенного в пространство «мира», что позволяет полагать такие фигуры в качестве условий заговора.
Соответственно, Хайдеггер получает возможность оперировать ранее вроде бы философски запрещенными сущностями – такими как «коммунисты» или «евреи», – но именно потому, что только они могут быть у него агентами, которые не растворяются в идеалистической истории бытия и в то же время не сводятся к легальным и исчислимым сущностям. Греки, коммунисты и евреи больше Dasein’а, поскольку позволяют освободиться от его «антропологии», но меньше абстрактных мифологических стихий, классов и прочих массивных конструктов, в которых Хайдеггер неизменно видит следствие исчисляющего подхода. Конечно, Хайдеггер не пишет о «собственно» евреях или коммунистах, но в том-то все и дело, что их и не бывает в «собственном» смысле, они всегда, в любой официальной интерпретации (в том числе в расовых законах), оказываются смещенными, уклоняющимися от официального реестра, более того, такое уклонение как раз и определяет их режим агентности (еврей – тот, кто избегает официального определения еврея и пытается уклониться от легально принятого расового закона, желая быть «не-евреем», что особенно подозрительно). В определенной мере это лишь структурное следствие самой «реальности»: именно базовые персонажи, полагаемые реальностью в качестве надежных, наверняка присутствующих, оказываются теми, кого невозможно полностью исчислить, хотя реальность и проводит такой подсчет с параноидальным упорством (паранойя – еще один феномен в разрыве между миром и реальностью). Евреи и коммунисты никогда не бывают собственно «эмпирическими» евреями или коммунистами (или «только», «всего лишь» евреями и коммунистами – так, у Хайдеггера адептами калькуляции могут быть как древние греки, так и национал-социалисты) именно потому, что любая реальность требует того, что официально ею не конструируется. То есть это не более чем живые парадоксы конструирования, следствиями которых оказываются практики исключения, уничтожения и охоты на ведьм, попытки зафиксировать парадокс. В официальной реальности уже есть те, кто способен ей активно сопротивляться, уклоняться от нее, причем зачастую именно потому, что они ей декларативно предпосланы, и это уже ставит их в положение номинальных агентов заговора (впрочем, структурно заговор, в котором участвуют евреи, – совершенно не обязательно еврейский заговор, и вся проблема – и воображаемая опасность – в том, что никто, кроме, возможно, Хайдеггера, не знает, в чем суть еврейского заговора, что́ он представляет собой содержательно). В определенном смысле этот парадокс не слишком отличается от предпосланности героя литературного произведения: мы можем рассуждать о том, как сложилась бы судьба Раскольникова, если бы он не убил старуху или, напротив, сумел бы воспользоваться ее деньгами, хотя понятно, что «его» содержание исчерпывается текстом романа, что никакого «другого» Раскольникова нет, и в то же время без таких воображаемых возможностей, сослагательных допущений само повествование оставалось бы неполным, неглубоким и неэффектным. То же самое относится и к социальной реальности: агентность основных персонажей (которые могут быть вульгарными, то есть фигурами масс-медиа, пропаганды и т. п.) всегда требует такого воображаемого простора уклонения от этой реальности, хотя в другом модусе чтения мы осознаем, что это уклонение невозможно.
«Поворот» Хайдеггера в этом смысле следует понимать как смену персонажей, которые становятся все менее философскими и все более нарративными, но эта смена соответствует исходному мотиву «Бытия и времени», акцентирующему само положение персонажа, который задается вопросом о бытии так, что само это «вопрошание» уже составляет часть ответа. Попытка дописать и переписать «Бытие и время» заставила превратить чисто философского персонажа в героя или, вернее, героев, которых, однако, можно было найти лишь в весьма узком спектре модернистских вариантов. Если Dasein, как и позиция самого Хайдеггера периода экзистенциальной аналитики, гомологична изоляции, позиции уникального произведения, конечности как способа задания этой уникальности, то нарративные персонажи, появляющиеся в 1930-е годы, оказываются следствием провала предыдущей стратегии (Хайдеггер, конечно, ощущает этот провал, но трактует его в имманентных своим концептам терминах). Все более невозможной становится сама шероховатость, рифленость социального и когнитивного пространства, где было место таким героям, как Декарт или Гумбольдт. Фигуры «заговора» указывают на истощение этой модернистской иллюзии остранения, как эпистемологического, так и социального, поскольку они суть всего лишь фиксации неполноты реальности как таковой, сгустки агентности, которые не могут быть до конца исчислены, но при этом уже не могут претендовать на истину самого процесса исчисления (как бы этого ни хотелось). Заговор – это остранение, которое может оказаться пустым и непродуктивным именно потому, что он указывает на то, что само направление, по которому движется остраняющий взгляд, уже искажено исчисляющей, легальной картиной, пусть даже только негативно.
Академическая небрежность Хайдеггера и его равнодушие к доказуемой фальшивости «Протоколов сионских мудрецов» объясняются тем, что он решает не научные, а нарративные проблемы, причем в условиях меняющегося эпистемологического ландшафта, где остается все меньше возможностей. Однако нельзя пользоваться теми или иными, пусть даже второстепенными, источниками, не импортируя их скрытые условия и концепты в собственную игру. Соответственно, «Протоколы», являясь судя по всему переделкой «Разговора в аду между Макиавелли и Монтескье» Мориса Жоли[61]61
Подробный разбор и историю вопроса см. в статье Карло Гинзбурга: Ginzburg C. Rappresentare il nemico. Sulla preistoria francese dei Protocolli // Il filo e le tracce. Milano: Feltrinelli, 2015.
[Закрыть], в определенной мере смыкаются с задачами самого Хайдеггера, создавая довольно странный гибрид, в котором еврейский заговор построен по модели современного цезаризма, отсылающего к правлению Наполеона III (который, собственно, и был предметом сложной критики в интертекстуальном произведении Жоли). Луи Наполеон стал первым «гибридным» правителем – императором, избранным народным голосованием, но важнее то, что его власть сама предполагает определенную нейтрализацию «легального» пространства, в том числе парламента (или «реальности»): Макиавелли у Жоли говорит о том, что правитель должен управлять обеими сторонами любого оппозиционного процесса (партиями, кланами и т. д.), так что видимая активность будет на самом деле нейтрализована, хотя внешне либеральные и конституционные свободы останутся нетронутыми. Эта фигура закулисного управления, или собственно «гибридизации», интересна тем, насколько точно она совпадает с комплексом ускользающих различий, с которыми работал Хайдеггер и которые получили у него формальное выражение в различии бытия и сущего. Действительно, при цезаризме политическая борьба остается без изменений, однако ее смысл радикально меняется за счет того, что она берется в скобки, редуцируется – как сущее в целом, – но такие скобки не становятся рамкой, просто потому, что их невозможно обнаружить (все, что мы видим публично, – это все та же либеральная политика или все то же «сущее»). Цезаристская редукция оставляет все как есть, пытаясь найти то, что остается после такого заключения в скобки, то есть остаток любого легального конструирования «реальности». Разумеется, заблуждение и Жоли, и его воображаемого Макиавелли (как фикционального рупора для Наполеона III) в том, что зазор между миром и реальностью можно якобы использовать продуктивно и манипулятивно, то есть в том, что это промежуточное пространство само является не более чем следствием расширения манипуляции. Хайдеггер стремится уйти от этой иллюзии, деконструировать ее в истории бытия, где в конечном счете герои – не те, кто что-то решает, а те, кто неумолимо движется к своей гибели, продолжая верить, что именно от них-то все и зависит. Различие между «цезарем», оставляющим все как есть и управляющим за счет манипуляций, и «вождем» как предметом теоретических и политических инвестиций Хайдеггера можно было бы выписать в том смысле, что «вождь» пытается избавиться от гибридности цезаристского правления, вернуться к нефиктивному пространству решений, но в конечном счете и он оказывается у Хайдеггера под вопросом. Любая фигура заговора лишь усиливает «манипуляцию» и Machenschaft, выступает ее интенсивным вариантом, который, однако, не позволяет отстраниться от вялотекущей, легальной и рутинной манипуляции модерна как такового. «Заговор против реальности», как неоднократно показывает Хайдеггер, оказывается производной самой этой реальности – например, противоборствующие стороны, вступившие в войну, разыгрывают спектакль взаимного уничтожения, в котором должна быть уничтожена сама реальность, но лишь обманывают себя в том, что борются с этой реальностью. Парадокс в том, что, если герои борются с реальностью лишь в режиме самой этой реальности и по ее правилам, им ничего не остается, кроме как уничтожить друг друга, оставив пустую сцену, на которую, возможно, выйдут боги. Это, конечно, и есть риторический итог «бортового журнала кораблекрушения»[62]62
Volpi F. Op. cit. P. 267.
[Закрыть], как охарактеризовал Франко Вольпи философию Хайдеггера в период написания «Вкладов в философию», но понимать его следует прежде всего формально, как результат нескольких одновременно эпистемологических и нарративных задач, которые принципиально не поддавались решению. Возможно, это и в самом деле кораблекрушение, но, как и от «Капитана» Малларме, от Хайдеггера осталась его шапка с плюмажем, плавающая среди обломков.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.