Электронная библиотека » Денис Сдвижков » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 17 февраля 2021, 12:00


Автор книги: Денис Сдвижков


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Схожей в рамках европейского континента оказывается динамика в отношениях между знанием и капиталом. По мере становления капитализма как экономической системы и утверждения буржуазии в качестве силы политической враждебность между ними на протяжении первой половины XIX века вырастает за бытовые рамки и достигает кульминации в 1848 году. Историческую основу для интеллигентской антибуржуазности приносят с собой французские впечатления этого года с массовыми расстрелами рабочих и утверждением режима Луи Бонапарта, когда «торжествующая посредственность» оказалась страшнее тирании.

Преимущественно буржуа по своему происхождению, поэты (poètes) романтизма и творческие личности в более широком понимании, художники (artistes) во Франции избрали главным объектом критики буржуазное господство состоятельных нотаблей при Июльской монархии «короля-буржуа» Луи-Филиппа (1830–1848) и Второй империи (1851 —1870). «Никогда, – замечал журнал L’ Artiste в 1832 году, – искусство не обладало таким авторитетом». Миру здравого смысла и железных фактов, «стальному панцирю» капитализма Макса Вебера, требовалась альтернатива. Университет, по большей части подчиненный государству и все в большей степени подвластный духу сциентизма и позитивизма, уже не способен был ее предоставить. Интеллектуальный климат эпохи позитивизма – господство фактов и «здравого смысла» – видел в любой «заржавелой метафизике» объект насмешек. И тогда появляется тип, замыкающийся в своей собственной среде, мире большого города, преображенного новым урбанизмом эпохи промышленной революции. Законченное выражение этот способ жизни находит в романтическом протесте дендизма (в английском с начала XIX века) и особенно в цыганской вольнице богемы (во французском с 1840‐х годов). Это попытка своеобразного Gesamtkunstwerk, жизни в единственно приемлемой реальности, творческой, которая симулирует выход за границы условностей буржуазного общества. Симулирует, поскольку для большинства это только проходной эпизод юности, молчаливо принимаемый «хорошим обществом» на тех же условиях, что и двойная сексуальная мораль буржуазии.



Такая протестная культура оказала несомненное и существенное влияние на коллег по цеху на востоке континента. Которые, еще не имея собственной буржуазии, уже учились ее ненавидеть: что-то вроде японского антисемитизма рубежа XIX–XX веков, скопированного в Европе при отсутствии евреев в самой Японии. Конструирование воображаемой, утопической реальности объединяло художников и богему с социальными утопистами, новыми «идеологами» вроде Сен-Симона, Фурье, Прудона, только на место политических идей вставала культура. Через несколько десятилетий на рубеже XIX и XX веков именно литературно-художественный авангард сыграет наряду с учеными ключевую роль в формировании концепта интеллектуалов.

К этому времени антибуржуазность интеллигенции приняла форму эстетской культурной критики по всему континенту. Наряду с политическими и социальными теневыми сторонами капитализма (или, если угодно, модернизации), ключевую роль играли перемены в сфере культуры. Из образованной публики, совпадающей с «хорошим обществом», развитие вело к публике массовой, катастрофически снижавшей планку «хорошего вкуса». Устрашенные пришествием «масс», жрецы храма прекрасного в панике пытались забаррикадироваться против масс-культуры и охлократии. Эту новую угрожающую массу оксфордский историк литературы Джон Кэри возводит к учению Блаженного Августина о первородном грехе, который обрекал большую часть человечества на участь «проклятой массы погибели» (massa damnata), безвольной «глины» латинской Вульгаты (Рим. 9:21).

«Массы» эпохи, в отличие от «толпы», «быдла», «скотов» и т. п. предыдущей, были читающими. Так квинтэссенцией врага стали «глотатели пустот, читатели газет» Марины Цветаевой. Или чуть раньше, у Ницше: «Взгляните на этих лишних людей… Они изрыгают желчь и называют это газетой». Ницшеанский бунт, герои против лавочников, культ вождизма, непокоя, нервозности: все это сплошной мейнстрим, расцветающий пышным цветом в эпоху fin-de-siècle. И далее появление модернизма, современного элитарного искусства, недоступного профанам, которым не помогут снисходительные книжки «Как понять современное искусство» и «Модерн арт для чайников». «Придется массам все же разбираться в нем» (новом искусстве), – неумолим автор «Черного квадрата» (1925).

Понятно, что масштаб и формы процессов зависят от множества факторов. Пока в восточной части Европы «средний класс» совпадает с «образованным обществом», о включении в него предпринимательского элемента говорят в будущем времени или в сослагательном наклонении. Единственная реальная социальная характеристика «середины» здесь внесословность, а не буржуазность. Отчасти в Польше и тем более в России сложно с буржуа как культурным типом, с кредо «третьего сословия», «духом предпринимательства», с буржуазной культурой городского патрициата. Фигура буржуа, предпринимателя не получает символического веса вплоть до конца «долгого XIX века», и дефицит «русского буржуазизма» в этой области ощущается по сию пору.

Для нравственного каталога интеллигенции вполне органичны гражданственность, стремление к буржуазным свободам, даже к капиталистическому материальному изобилию, но не буржуазность. Не только традиционный представитель «темного царства» купечества, но и современный сознательный «буржуй» оставались persona non grata. Как идеальный тип в России отсутствует феномен gentry, предпринимателя-дворянина; идея благородства и службы мало совместима с буржуазными ценностями. Руководящей нормой воспитания личности в интеллигенции остается ориентация на идеал, а не «успех». «Интеллигенция и буржуазия могут, конечно, идти рука об руку, помогать друг другу, даже совпадать, но это частный случай, а не общее правило», – пишет народник Михайловский. Общее правило – блюсти эту границу. С точки зрения народников, само появление интеллигенции как понятия и слоя в России этим и было обосновано: «задача русской интеллигенции в том именно и состоит, чтобы бороться с развитием буржуазии на русской почве».

У Боборыкина в романе «Солидные добродетели» (1900) ученый Крутицын, знакомящийся с промышленником из староверов в поезде, именует таких «папуанцами», то бишь дикарями. «Пузатый капитал надо побороть интеллигенцией, указать ему на возможность быть человечнее» – цивилизовать, стало быть. Уже эмигрантом Павел Бурышкин в «Москве купеческой», сводя сальдо прошлого, объяснял историческое банкротство русской буржуазии: «Во всех некупеческих слоях – и в дворянстве, и в чиновничестве, и в кругах интеллигенции, как правой, так и левой отношение к „толстосумам“ было в общем малодружелюбным, насмешливым <…> торгово-промышленники отнюдь не пользовались тем значением, которое они должны были иметь благодаря своему руководящему участию в русской хозяйственной жизни и которым пользовались их западные <…> коллеги». Обратим внимание: в русской языковой культуре так и не появился собственный позитивно окрашенный термин для определения буржуа. «Крепкий хозяин»? Но это столыпинский лексикон власти, тогда как в остальной, даже либеральной интеллигенции, фигурируют отвлеченные «торгово-промышленные классы». И в цитате выше употреблены определения либо описательные, либо грубо-ругательные, что характерно в языке для чего-то постыдного и табуированного, вроде интимных отношений.

Некоторые особенности конструирования незнаек. Мы (я и вы, надеюсь, если дочитали до этого места) пока что пытались очертить контуры самосознания интеллигенции напрямую. Не менее продуктивен в исторической семантике обратный заход: каков негативный полюс интеллигентности, кто наши антигерои, плохие парни, незнайка как идеально-исторический тип? Как на уровне слов работают механизмы включения и исключения, важные для самосознания любой социальной группы?

Отрицательные персонажи – это точно не те, кто не владеет знаниями. Эти последние как раз объект миссии и сочувствия. Незнайка в оригинале, как помним, при всех своих слабостях и прегрешениях главный и отнюдь не отрицательный герой. Более того, крайности могут смыкаться в апологии святого блаженного неведения, sancta ignorantia. Культ естественного человека, доброго дикаря Просвещения работает на тот же эффект. Плохо, как уже сказано, не незнание, а полузнание, недообразованность, полупросвещение, образованщина. По мнению Ивана Яковлевича Руссо, таким испорченным дикарем после Петра I стала вся Россия, поменяв невинность незнания на развращенность недопросвещения.

Прямые антагонисты – это противники распространения знаний, те, кто держит в неведении; мракобесы, гасители факелов просвещения. Тут все несложно: с переменой источника света знания и распространением Просвещения поменяли, соответственно, свои координаты и мрак/тьма. В XVIII веке мрак незнания и мрак неверия еще сосуществуют, фанатизм, невежество, суевер или забобоны могут относиться и к светскому, и к сакральному. Но с нового века этому обманчивому соседству приходит конец. В европейской практике с XVI века в ходу понятие обскурантизм: оно распространяется благодаря полемическим «Письмам темных людей», немецкому трактату в защиту гуманизма. С первой четверти XIX века оно появляется у нас в переосмыслении церковного выражения мрак бесовский как мракобесие, в ряду церковного обозначения грехов вроде чрево- или женобесия. Впервые, судя по сведениям В. В. Виноградова, в переводе французской комедии 1810‐х годов La manie des ténèbres (буквально: «Мракомания»). А обиходным его сделало знаменитое письмо смертельно больного Белинского Гоголю из Зальцбрунна (1847), где русское выражение еще пояснялось западным: «апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия… Вы стоите над бездною». С тех пор к мракобесию прочно прилипло определение «религиозного», изобильно и с удовольствием воспроизводившегося в советское время.

Может ли быть что-то еще хуже? А вот и может. Хуже оказывается безразличие, теплохладность к знаниям и искусству, отсутствие божественной искры, превращающее жизнь этих ангелов лаодикийской церкви в тараканьи бега без цели, будь она хоть отрицательной. Противопоставление начинается по принципу принадлежности к образованному сословию или ученой, студенческой корпорации. Слово уже мелькало – филистер, мещанин. Мэттью Арнольд обозвал вслед за Томасом Карлейлем викторианский средний класс ветхозаветным словом «филистимляне» (philistines), который с тех пор служит английским эквивалентом нашим «обывателям» и «мещанам»: «скучные люди, рабы рутины, сыны тьмы» (да, тут тоже мрак) – грубые, вульгарные (vulgar), отличающиеся неинтеллигентностью (unintelligence). Бороться с Голиафом материализма и машинерии предназначалось Давиду культуры, избранным «воинам света», стремящимся к его «сладости».

Терминология взята англичанами из тогдашней цитадели высокой культуры и учености, Германии. Немецкое прозвище мещанина – любимый Лениным филистер: «Ну и мещанин! Ну и филистер!» – так, по словам Троцкого, «кремлевский мечтатель» окрестил после их встречи благодушного Герберта Уэллса, который ведь, что самое обидное, сам обрушивался на собственное мелкобуржуазное (petty bourgeois) мещанство. Филистер, также восходящий к безвинно обиженным филистимлянам, возник в студенческом жаргоне немецких буршей еще в XVII веке. Этот термин демонстрировал презрение ученой, разгульной и привилегированной вольницы к добропорядочным бюргерам, так же как еще более презрительный Spießbürger (буквально – пикинёр, горожанин с пикой, которой вооружались малоимущие бюргеры). Желчный Генрих Гейне начинает свое «Путешествие по Гарцу» (1826) с описания Гёттингена, жители которого «делятся на студентов, профессоров, филистеров и скотов, причем эти четыре сословия отнюдь не строго между собой разграничены. Сословие скотов преобладает». Кстати, в жаргоне кембриджских студентов для неученой публики также употреблялись «скоты» (brute), а также – очень неожиданно – «сноб» (snob). Почему сноб? Одно из объяснений – изначально это сословное обозначение тех, кто s. nob., sine nobilitatis, неблагородного, недворянского происхождения, как этих лиц обозначали в списках учащихся. К середине XIX века snobs стали обозначать тех, «кто низкопоклонничает перед низостью» (meanly admires mean things), как выражался Уильям Теккерей в «Книге снобов, написанной одним из них» (1848).

Что касается «скотской» компоненты, то она вообще характерна для начальной стадии конструирования незнаек, и тут явно сказывается сословный гонор – как в польском и русском быдле (bydło). На следующем этапе принцип был переосмыслен, что видно, в частности, в перемене значения подлый/подлость от принадлежности к низшим классам к нравственной характеристике. То же с плебеем/плебейским или с английским vulgar/vulgarian, от «толпы, черни» перешедшими к мировоззренческой характеристике. (Добавим тут, что филистер обозначал также не-студента в смысле выпускника, закончившего университет. Это значение для «кончалого» студента до сих пор сохранилось у поляков, и, между прочим, хрестоматийная строчка в «Евгении Онегине» именно поэтому читалась в первых изданиях как: «душой филистер Геттингенский». И лишь после Пушкин, поколебавшись, в кои-то веки прислушался к Булгарину и характеристику Ленского спрямил.)

В России с мещанами происходит та же метаморфоза от сословной характеристики к отвлеченно-нравственной. Нетрудно увидеть вектор, обратный интеллигенции: там слово, наоборот, из характеристики отвлеченной способности перешло на социальный слой. По мере того, как интеллигенция возвышает себя из социальной глины до соли земли и квинтэссенции духовности, антипод теряет сословные социальные границы: духовный мещанин может быть в любом сословии.

Различия конструирования незнаек, разумеется, есть, но просматривается схожая тенденция выбирать объектом ненависти рыхлую середину общества. И неизменно из социального контекста вырастает антагонизм «сообществ ценностей». Утверждение капитализма сопровождается, с одной стороны, становлением радикального нонконформизма, протеста городской богемы, с другой – материализацией духа эпохи в объекте ненависти всей образованной публики к petite bourgeoisie, petty bourgeois, «лавочникам». От Оноре де Бальзака до Эмиля Золя, и от упомянутого Герберта Уэллса и Бернарда Шоу до Бертольда Брехта на мелкую буржуазию вешали всех собак за «узость мирка» и «отсутствие духовных интересов», а политическая мысль возлагала ответственность за предательство чистых идеалов свободы и равенства, реакционность и популизм. Не только социал-демократы, но и либералы с поправением мелких буржуа к исходу века стали видеть в них воплощение темного царства, питательную почву для радикального национализма, а позднее фашизма. «Не случаен, – пишет Пьер Бурдьё с бесстрастностью ученого, который диссектирует особо мерзкого гада, – эпитет, применяемый для всего, что говорит, думает, делает, имеет или являет собой мелкий буржуа, даже к его морали <…> Со своими мелкими заботами и мелкими нуждами мелкий буржуа – это и впрямь буржуа „мелким почерком“».

Опять-таки, по большому счету, мы напрасно будем искать русскую специфику. Отсутствие «мелкокапиталистической промышленной культуры» западного города в России, которое, согласно построениям М. И. Туган-Барановского, лишило нас «почвы для свободы», отрицать трудно. Но вот на следующий тезис Михаила Ивановича – «именно мелкая буржуазия, ее культурный идеал, ее исторически сложившиеся духовные черты, вкусы и привычки по преимуществу определяет собой духовную физиономию образованного человека Запада и в наше время» (1912) – хочется сказать: «Па-а-звольте, милсдарь!»

Полноте, вполне очевидно, что враг по всему образованному континенту одинаков: это не буржуазные гранды, казалось бы, наиболее полно воплощавшие принципы «манчестеризма», а рядовой, не облагороженный образованием lower middle class. Везде именно «лавочники» были самыми буржуазными буржуями, потому что всегда балансировали на грани между принадлежностью к общественной середине и угрозой опуститься в ряды масс. Поэтому старались при минимуме средств выставить себя максимально выгодно. Хрестоматийный пример – во что бы то ни стало дочку на фортепьянах учить. Отсюда же культ дома как брандмауэра от «масс», home sweet home: занавесочки, слоники, дешевые эстампы, пресловутая герань и вот это всё. Заявка на культурный статус («хочут свою образованность показать и всегда говорят о непонятном») вызывала тем большую неприязнь интеллигенции, что была претензией на родство с ней самой, что-то вроде провинциального родственника с чемоданом, возникающего на пороге столичной квартиры.

Логично, что мелкий буржуа, филистер – как объект даже не ненависти, а презрения образованного мира – имеет практически полного по своему социальному определению собрата в мещанстве, безусловно центральном антигерое в истории российской интеллигенции. Если интеллигенция подразумевает группу выразителей коллективного разума и духовности, то мещанство – социальный слой, олицетворяющий пошлость. Мещанство утверждается в русском употреблении в XVIII веке под влиянием польской практики наряду с «гражданством» вместо бывших «посадских людей» для обозначения «среднего рода городских жителей» или «городового обывательства», стоящих по статусу ниже купечества. Переносное значение начинает образовываться, очевидно, уже с конца XVIII века – сначала в противопоставлении культуре благородного сословия, как в первом русском переводе (1761) мольеровского Bourgeois gentilhomme, «Мещанина во дворянстве». «Вы в высоком дворянстве; вам не надобно ничего такого, которое бы пахло мещанством», – говорит, к примеру, парижский портной графу из провинции в еще одном русском переводе французского романа конца XVIII века.

Свой сословный подтекст мещанство перерастает под влиянием европейских, и прежде всего французских событий революции 1848 года. Забавно, между прочим, что мещанство – это еще и почти омоним французского mesquin (мелочный, жалкий, пошлый), эпитета, которым часто пользовалась французская публицистика той эпохи. Так, в романе ныне забытого российского литератора Александра Вельтмана «Саломея» (1848), барышня в этих именно выражениях негодует: «Comme c’est mesquin! Какое мещанство, – вскричала она…» (потому что папенька в ее честь дадут званый вечер вместо бала).

Тут снова появляется Герцен, куда ж без него. Как интеллигенция первоначально обустраивается в его франкоязычной публицистике, так и мещанство обязано своим местом в интеллигентском лексиконе его текстам после 1840‐х годов. Герцен, как мы помним, понимал интеллигенцию в духе мыслящего активного меньшинства, помещая в «Развитии революционных идей в России» место «умственной работы» (le travail intellectuel) «главным образом, среди мелкого и среднего дворянства». Сословное презрение к мещанину «русского барина-интеллигента», как характеризовал Герцена писатель Боборыкин, соединялось в нем с разочарованием в западном буржуа. По публицистике Герцена можно видеть, как мещанство, русский аналог «буржуази» (сначала так, на галльский манер) становится оценочным термином, «этическое мещанство» – эквивалентом мирового зла вместе с буржуазной цивилизацией. «Мещанство – вот последнее слово цивилизации», – зловеще провозглашает Герцен в 1864 году в «Былом и думах», предрекая, что «в мещанство идет» весь «образованный» мир.

Отшатывание Герцена от «мещанской Европы» равносильно отрицанию западного капитализма и появлению на русском идейном горизонте социалистической альтернативы как национального выбора. «Некоторым народам, – пишет Искандер, – мещанское устройство противно, а другие в нем как рыба в воде. Испанцы, поляки, отчасти итальянцы и русские имеют в себе очень мало мещанских элементов, общественное устройство, в котором им было бы привольно, выше того, что может дать им мещанство». Обратим внимание на очертания немещанской Европы: из нее безусловно исключен протестантизм, который для Герцена символизирует мещанскую религию.

Семантически антипатия выражена как отвержение середины, умеренности, посредственности. Отсюда содрогание Герцена, читающего «О свободе» Джона Стюарта Милля (1859), перед collective mediocrity («сборной посредственностью»). Отсюда же его категорическое заявление в письме историку Жюлю Мишле (1851), что «Россия никогда не будет золотой серединой (juste milieu)». Как в воду глядел. Неудивительно, что далее все шло по накатанной: «серединный интелигент» (опять с одной «л» – пока не определились, как с литтературой) фигурирует у Николая Васильевича Шелгунова в качестве бранного слова. А наш «Брокгауз и Ефрон» о «золотой середине» оговаривается так: «Выражение это обыкновенно употребляется в ироническом смысле».

Публицист с говорящим (и, в отличие от двойной фамилии, как ни удивительно, настоящим) именем Разумник Иванович Иванов-Разумник подвел под эти построения теоретическую базу, выпустив в 1907 году «Историю русской общественной мысли». С подзаголовком: «Индивидуализм и мещанство в русской литературе и жизни XIX века». «История общественной мысли» уже прямо толковалась как манихейская борьба двух начал: интеллигенции, воплощающей творческое и личностное начало, и мещанства, воплощающего соответственно все противоположное плохое. Популярность этой рыхлой в своей аргументации книги, выдержавшей несколько изданий, прочно закрепила мещанство в виде штатного пугала на интеллигентском огороде. В него летели сатирические молнии Чехова («Нет ничего пошлее мещанской жизни с ее грошами, харчами, нелепыми разговорами и никому не нужной условной добродетелью») и классово-сознательные инвективы Горького. Буревестник революции пошел до конца, в своих «Заметках о мещанстве» (1905) записав в последние за «проповедь терпения» Достоевского с Толстым, чем несказанно порадовал Ленина.

Мещанство и пошлость образовали вокруг себя куст смежных понятий, таких, как хам или обыватель, также польского происхождения. Но если в польском языке obywatel сохранил нейтральное значение гражданина/гражданства, то у нас стал, обычно с собирательно-уничижительным суффиксом – обывательщина, – хитом словесных конструкций в советскую эпоху, которая выбрала себе одним из главных врагов «обывательскую мораль» и «мурло мещанина». В его именно адрес революционный романтизм грозился свернуть шеи канарейкам и разбить горшки с геранью. Преемственность дореволюционного интеллигентского и послереволюционного языка логична, поскольку при всех кардинальных различиях категорическим императивом была антибуржуазность. То, что объектом ненависти служит буржуазность не по Марксу, а по Флоберу, которая «свидетельствует скорее о складе ума, чем о содержимом кошелька», дела не меняло.

Возьмем для сравнения Польшу: страна с иной конфессиональной культурой, средневековыми корпорациями, магдебургским правом и ратушными башнями городов. Но и тут противоречия сословной культуры: в шляхетском кодексе чести на одном из первых мест стоял «грех и позор торгашества» (grzech i sramota kupczyć). Хотя принципы принципами, а жизнь жизнью, шляхта в массе своей относилась к торговому мещанству подчеркнуто брезгливо, и компромиссы в стиле английских джентри не были типичны. Как только экономический капитал начинал набирать символический вес, среди аристократствующей и эстетствующей интеллигенции неизбежно возникало пугало парвеню с сарказмами по поводу «свиных рыл» купчин на Парнасе. Как и в русском интеллигентском дискурсе, мещанство (mieszczaństwo) и буржуй (burżuj) становятся нарицательным для обозначения буржуазной пошлости и новых хамов: «Это не человек, это настоящий буржуй», – вкладывает Стефан Жеромский реплику в уста одному из своих героев. «Нет другого такого слоя, которому бы в польской истории досталось так, как мещанству. Польская литература сухой нитки на нем не оставила», – подтверждает современный критик. Воображаемое пространство польских понятий аналогично «городу Глупову» в русской литературе: собирательная Obrzydłówka («Обрыдловка»), где nuda, pustynia, straszna prowincja, dusza umiera (тоска, пустыня, страшная провинция, душа умирает). «Что за мелочные, приземленные, мерзкие фигуры всех этих добропорядочных инженеров, загребающих жирные концессии и хорошеньких девиц с солидным приданым, всех этих оборотистых предпринимателей», – кривился публицист начала XX века по поводу положительного героя литературы варшавского позитивизма.

И, как и в русском варианте, кровопийца-«буржуй» в Польше частенько говорил с акцентом: у консервативно-националистической интеллигенции с еврейским, у остальной с немецким. Бюргер, колбасник стал для интеллигентов всей Восточной, ныне «Восточно-Центральной», Европы во второй половине XIX века квинтэссенцией мещанства.

Антиматериализм и антибуржуазность возводились, наоборот, на уровень нормативного идеала для интеллигента, и таким этому идеалу суждено было остаться в исторической памяти поколений. Бесконечны в польских интеллигентских воспоминаниях цитаты о «тихих работниках, которые… ни за хлеб, ни за какие иные блага не предали универсального духа», об их «почитании правды и справедливости, бескорыстии, идеальном, апостольском настрое, презрении к мещанству и филистерству (kołtuństwo). Отсутствие денег было тут подтверждением порядочности, практичность – скорее дисквалификацией или уж, во всяком случае, свидетельством чужеродности».

Узнаваемо и то, что идеал героического аскета оставался для многих, да что там – большинства – идеалом, а не руководством к практической жизни. Материальные и профессиональные личные или семейные интересы сосуществуют с общественно-национальными, заявленный аскетический идеал с тихой конформистской реальностью, создавая при диктате общественного мнения своеобразную двойную жизнь интеллигенции. Как у внука разоренного в 1831 году шляхтича-повстанца в романе Стефана Жеромского «Канун весны» (1924), который делает деньги на нефтепромыслах в Баку, а повстанческое прошлое семьи остается «чем–то вроде религии, которую даже не исповедуют и не практикуют, но признают ради уважения».

Так что, «врач, инженер остаются интеллигентами в каком-то верхнем, безответственном скапе сознания: на чердаке, куда сваливают всякую рухлядь; деловитость и интеллигентность не совместима», как утверждал Георгий Федотов? Не все так однозначно: враждебные в статической картинке, в динамике буржуа и интеллигент дрейфуют в направлении друг к другу. Контуры врага сдвигаются по всей Европе в сторону «некультурной» мелкой буржуазии, но союзы интеллигенции с респектабельными меценатами из купечества и банкиров во втором-третьем поколении вырастают за рамки ситуативных.

Антибуржуазность интеллигентской психологии стала очевидно и заметно размываться в последние предреволюционные десятилетия и на востоке континента. Процесс сближения русской буржуазии и интеллигенции имел несколько ипостасей. Как и в случае с духовенством, это прежде всего создание общественного поля для обсуждения и контактов. Во второй половине XIX века новая техническая интеллигенция берет в свои руки инициативу сотрудничества с предпринимателями в деле организации производства и улучшения условий труда, как, например, в рамках основанного в 1866 году Русского технического общества. Реальный общественный резонанс имели постоянные контакты между интеллигенцией и крупной буржуазией, наладившиеся с рубежа веков на уровне культурной и научной элиты, с одной стороны, и крупных буржуа – с другой, как в рамках «экономических бесед» у московских купцов Александра Коновалова и Павла Рябушинского. Сюда приглашались представители «промышленности» и «академиков», а также политики из правительства и Думы. С целью «сближения двух миров: общественности и промышленности, буржуазии и интеллигенции, науки и делячества». И в собственно предпринимательской среде, на купеческих собраниях в предвоенное десятилетие резко увеличивается число постоянных членов и гостей из интеллигенции.

К концу 1900‐х годов множатся площадки для диалога интеллигенции и буржуазии в новой прессе («Утро России») и политических объединениях (партия прогрессистов). Становится явным «намечающийся психологический перелом в отношении интеллигенции к промышленности <…> Крупные промышленники неоднократно горько жаловались на то, что „общество“ смотрит на них как на чужих и не хочет признавать их „политической“ роли. Еще меньшими симпатиями пользовались промышленники со стороны молодежи. [Теперь] на студенчество промышленники возлагают весьма большие надежды. Наконец-то, – говорят они, – и у нас будет своя промышленная интеллигенция», – радовалась «Наша газета» (1908). Отметим, однако, и тут тщательный выбор терминологии: «промышленники» как один из «производительных классов» наряду с крестьянством, при этом избегание всех красных тряпок для интеллигенции – капиталистов, буржуазии, торговцев.

Качественно новые масштабы приобретает в начале XX века традиционная форма сотрудничества, меценатство буржуазии, по масштабам финансовых вложений в культуру и образование сравнимое с государственными расходами. Из отдельных примеров меценатство вырастает в настоящую систему прежде всего в крупных купеческих центрах вроде Нижнего или Москвы благодаря «окультурившимся» купеческим династиям Солдатенковых, Гучковых, Третьяковых, Морозовых и т. д. Большинство общественных инициатив интеллигенции по открытию консерваторий, музеев, библиотек не могли осуществляться без этих купеческих денег. Купцы финансируют научные экспедиции, народные университеты, библиотеки, читальни. Пожертвования на стипендии и дело образования становятся столь же почетным делом, как традиционные жертвы на храмы в духе «оправдания богатства».

Для истории купеческих династий, как и в аналогичных случаях на Западе, характерна смена приоритетов от накопителей – дедов и отцов – к образованным сыновьям (а кое-где и дочерям). С другой стороны, начинается, аналогично другим европейским странам, вовлечение представителей интеллигенции, особенно технической, в предпринимательство, в менеджеры частных компаний, а от наемного специалиста в индивидуальных успешных случаях и к со– или даже владельцу предприятия. К 1914 году около четверти руководителей акционерных обществ имеют дипломы техников, инженеров, юристов. В Москве и других крупных городах во второй половине XIX – начале XX века интеллигенция активно участвует прежде всего на правах компаньонов-специалистов и в новых формах торгово-промышленного предпринимательства, учреждении торговых домов, составляя тут конкуренцию дворянам и высшим чиновникам (8,5% капиталов против 10,2% у последних).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации