Автор книги: Денис Сдвижков
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Скорое разочарование в действительной степени «закипания народной волны» было столь же решительным, а смена семантики новых претендентов за «влияние на умы» естественной и необходимой. Сразу с концом хождения в народ и последовавших за ними политических процессов 50-ти и 193‐х как прорвало: с 1875 года появляются программные статьи Николая Шелгунова («Теперешний интеллигент»), Петра Лаврова и других гуру демократической интеллигенции. Лишь с этого момента понятие утверждается у нас в своем более или менее современном смысле. Множатся статьи, а потом книги, а потом статьи и книги о статьях и книгах.
Вслед за историческими предками русская интеллигенция получает в 1906 году свою «Историю» пера профессора Д. Н. Овсянико-Куликовского, и сразу в трех томах. К этому моменту, после первой русской революции и перед появлением сборника «Вехи», интеллигенция уже вполне «обронзовела» и утвердила сама себя в качестве мифа основания лучшей России грядущего царства света с пантеоном служителей «высоким идеалам, которым, – срывается на фальцет Овсянико-Куликовский, – беззаветно отдали жизнь свою (опять обязательная пафосная инверсия. – Д. С.) Белинский, Чернышевский, Добролюбов, эти праведники, творившие мораль, доныне нас животворящую». Аминь.
КТО МЫ?
Прояснив хотя бы скороговоркой вопрос «Откуда мы?», прибережем «Куда мы идем?» на десерт и зададимся следующим: «Кто мы?», о месте интеллигенции в обществе. Общество Нового времени мыслится в пространственных категориях: верх-низ, центр-периферия. Другая характерная визуализация общества – в виде социальной пирамиды или лестницы. Где, на какой ступеньке разместить интеллигенцию?
Исходный пункт ее саморефлексии отвечает представлениям классической истории идей XIX века. Важно в нем вот что: интеллигенция вообще выводится за скобки детерминированного властными и имущественными отношениями общества. Это, собственно, и не социальная группа вовсе, а «свободно парящая интеллигенция» немецкой социологии Альфреда Вебера и Карла Мангейма. Только так коллективный разум вправе и способен осмыслять общественную жизнь: письма издалека, советы постороннего, размышления аполитичного, над схваткой. Руководствуясь тем, что знание имеет универсальное, общечеловеческое значение, интеллигенция воспринимает себя вне чинов, сословий и групп.
Те же, кто старался, по выражению немецкого историка, «затолкать интеллигенцию в ранжир социальной классификации», нередко заканчивали тем, что отчаивались в хоть сколько-нибудь точных определениях и делали вывод об отсутствии объекта научного исследования как такового. Образованное бюргерство в немецком случае представлялось «конструктом историков». Но и русская интеллигенция при ближайшем рассмотрении исследователей «существует в абстракции, но отсутствует в конкретике».
На это можно ответить, что социальные (само)определения в Новое время вообще расплывчаты и гибки, как только они перестают опираться на традиционные и формальные узаконения и установления. Исследователи среднего класса страдают от невозможности навести фокус в неменьшей степени. Проблема в оптике истории, поиске структур и сообществ, которые можно «пощупать». Слова и представления к таковым не относятся: как я уже пытался показать для понятий из интеллигентского лексикона, они живут самостоятельной жизнью, не оторванной от социальной реальности, но и не равнозначной ей.
И с внешней точки зрения, и судя по самоопределению знайками своего места в обществе, в привязке по месту очевидны два основных ориентира: либо на вершине определяемой властными отношениями иерархии, либо в аристотелевской середине. Вернее, эти ориентиры на самом деле привязаны друг к другу. Середина – очевидное следствие основной функции интеллигенции в обществе, представительства: логикой вещей представитель оказывается в центре слоеного пирога между представляемым снизу и высшей инстанцией сверху. В то время как положение элиты описывает реальные властные механизмы, работающие в этом процессе представительства, цинический базис высоких слов пресловутой вишенкой на торте.
«Египетские ящерицы»: интеллигенция как элита. В моральном кодексе интеллигенции принцип «общественное выше личного» безусловен так же, как у советских пионеров. История интеллектуалов во Франции начинается в 1898 году утверждением их духовного отца Люсьена Эрра о том, что они могут ставить «право и идеал справедливости выше своей личности, выше природных инстинктов и групповых интересов». Еще на заре истории русской интеллигенции один из первых русских романистов Федор Александрович (он же Магомет-Али) Эмин встречает нас такой цитатой: «Когда с тем намерением делаюсь ученым, чтоб <…> себя чрез то отличить от других <…> тогда я со всею моею наукою общественного презрения достоин, и таких ученых уподобить можно египетским ящерицам» (сиречь крокодилам). Однако в реальности общественная, публичная роль знания органично сочетается с непубличными стратегиями подъема по социальной лестнице. Чтобы два раза не вставать: тот же Федор Эмин, имея феноменальные таланты к языкам, в Петербург, как он выражался, «к славной империи прибежал», чтобы в полной мере «обналичить» свой капитал знания. Бывший католик, потом мусульманин и турецкий янычар достигает такого положения, когда может просить деньги авансом у самой императрицы Екатерины II.
Расхождение между идеалом и реальностью – случай, мягко говоря, нередкий. Специфика интеллигенции в том, что, заявляя о себе как уме и совести общества, страны, нации, она особенно уязвима для такого рода критики. В отличие, скажем, от дворянства, которое основывает свои привилегии на благородстве крови и святости традиции. В этом смысле интеллигенция скорее ближе к духовенству. Недаром к ней самой вскоре прилагаются те же претензии, которые она (тут в лице Генриха Гейне из «Германии. Зимней сказки», 1844) выдвигала к «попам»: «Они келейно пьют вино, / Проповедуя гласно воду». В XX веке эти обвинения становятся общим местом и мощной подпиткой для интеллигентофобии и антиинтеллектуализма.
Что делать! Миссия «мозга» и «чувствилища» не может не предполагать статус избранных. Капитал знания приватизирован, сама природа нововременного знания направляет вектор по горизонтали, вокруг себя и с центром в себе. Знание как культурный и «символический капитал» дает власть, основанную на признании и авторитетности этого знания. Неспроста в русском языке знать имеет два лексических значения – в глаголе и в существительном, обозначающем высший слой общества.
Восприятие знаек как элиты со знаком плюс или минус – черта вполне универсальная для разных эпох и культур. Но историческая рефлексия о людях знания сфокусирована на проблематике элит и властных отношений прежде всего в тех национальных культурах, где элитарный характер людей знания выделяется особо ярко. Социология знания Пьера Бурдьё и Мишеля Фуко неслучайно появились во Франции. В стране если не самой долгой, то самой славной традиции демократизма и республиканства сложились не менее традиционные механизмы (само)воспроизводства интеллектуальной элиты. Здесь предпочитают исследовать «реальные» механизмы господства и подчинения, которые образуют силовые линии «полей», и прежде всего культурного. Особый статус последнего определяет его «автономность» – едва ли не самая популярная самохарактеристика французских интеллектуалов. Сущность и облик интеллектуальных элит рассматривается через исследования генеалогии и топографии их социальной материи. Социальная ткань понимается как сочетание связанных между собой во времени и в пространстве «мест», «сред», «сетей» (lieux, milieux, réseaux). Облик во времени воссоздается через биографии отдельных личностей и просопографии групп, связанных с семейной сферой и социализацией будущих интеллигентов – династий, родственных связей, исторически детерминированных поколений, которые именуются в социологии «когортами».
Благодаря притягательности французских моделей этот пафос и эта логика исследований распространились и на другие истории: из наших четырех случаев особенно заметно в Польше, до недавнего времени ориентированной, в том числе в научном «поле», на Париж. И в целом исследования отдельных стран и кейсов показывают, что при обычной риторике эмансипации и равенства интеллигенция везде имела достаточно кастовый характер. Эти модели включали в себя как формальные признаки – образования, определенного материального достатка, —так и неформальные: сети знакомств, стиля поведения, речи, манер.
Образование тут на первом плане: из всех социальных разделений прошлого, утверждал немецкий историк педагогики Фридрих Паульсен в конце XIX века, осталось одно решающее, на «образованных» и «необразованных». «Перешагнувший эту границу входит в „общество“ и может претендовать на подобающее ему место; оставшийся за ней исключен из приватной и деловой жизни (connubium & commercium): доверительное обхождение с ним или тем паче родственную связь общество не допускает».
Как правило, начальное, и уже определенно среднее и высшее образование повсеместно оставались в рассматриваемый здесь период платными, и это создавало наиболее универсальный и эффективный барьер на пути к интеллигенции. Престиж знания обеспечивался легко, покуда на середину XIX века доля учившихся в высших учебных заведениях среди ровесников одного года рождения ни в одной европейской стране не превышала 1 (одного) процента, и до 1914 года при бурном росте населения это соотношение особенно не изменилось.
Затем вступали в права и следующие ступени фильтра: не просто образованы, но как просто. Престижным школам и университетам в англосаксонских странах соответствуют «высшие школы» (grandes écoles) во Франции, поставляющие, как выразился Пьер Бурдьё, «дворянство государства» (noblesse d’ Etat). В России до 1917 года правящую элиту воспитывают внеуниверситетские учебные заведения вроде Пажеского корпуса или Училища правоведения, имеющие формально-сословный или имущественный ценз для поступления, но они оказываются и вне интеллигентской традиции. Из русских механизмов включения и исключения надо также отметить резкую границу между системами светского и духовного образования, в отличие от Западной Европы мало соприкасавшихся друг с другом.
Вообще элитарный статус русской интеллигенции оказывался в фокусе нечасто. Мы, как правило, идем за тем образом, в котором интеллигенция хотела видеть себя: эгалитарная, демократическая, внесословная, наднациональная, народническая, нищенствующая или, по крайней мере, аскетическая. Сказывается и наследие советского периода, когда понятие «элиты» пропало не только из исследовательских моделей, но и из словарей, а возрождение его в 1990‐х относилось уже к иному контингенту. Тем не менее механизмы элитарности безусловно работали и в России. Достаточно вспомнить ходячую фразу об «интеллигенте в таком-то поколении» или потомственном интеллигенте. Еще прямее – анекдот: «– Как мне стать интеллигентом? – Для этого нужно окончить три университета. – И всё? Так просто? – Да. Только один университет должен окончить твой дедушка, второй – твой отец, а третий уже ты сам». Та же идея аристократической традиции, английского газона, пестуемого столетиями и поколениями. Побочная присутствующая тут тема – о неизбежной внутренней иерархии слоя, разделяющей генералов, производителей нового знания, и рядовых его потребителей.
Может быть, именно в России модели формирования и функционирования элит в обществе важны особенно, ибо на протяжении долгого времени «узость круга» образованных относительно масс была особенно разительной. Если Ленину для революции понадобилась «революционно-социалистическая интеллигенция», чтобы создать сначала пролетариат из «материала», то похожей схемой руководствуется и Сперанский столетием раньше для планируемых реформ: «прежде надобно создать народ, чтобы дать ему потом образ правления». А задача «создания народа» падает на «известное сословие просвещенных умов», «покрытое непроницаемою тайною, от истинного просвещения почти всегда неразлучною» (1802).
Еще одна тема в этой связи – механизмы включения и исключения, границы интеллигенции. Она освещается через сопоставление интеллигенции с другими социальными группами, анализ механизмов рекрутирования интеллигенции, социальной мобильности и внутренних разделений в образованном слое.
Новая элитаНеизбежным было сосуществование и конфликты интересов «новых людей» интеллигенции с прежними элитами в обществе Старого режима. Слова и тут могут служить подспорьем. Обратим внимание, что и при своем появлении на свет, и впоследствии интеллигенция часто описывалась в терминах, приравнивавших ее к элитам Старого режима: духовенству («соль соли земли» Чернышевского, клерки (clercs), «новое священство» (nouveau clergé) и т. п.) или к дворянству, наравне с которым ставили французское noblesse de plume (дворянство пера) и латинское nobilitas literaria, немецкое Bildungsadel (дворянство образования), польское szlachectwo wiedzy (шляхетство знания) или пушкинскую аристокрацию писателей. Если в русском случае говорили об элитарности интеллигенции, то преимущественно в критическом ключе, приравнивая ее именно к привилегированным сословиям и эксплуататорским классам Старого порядка. Так анархист Михаил Бакунин обрушивался за «превозношение своего знания» и «умственный разврат» на «аристократов интеллигенции» и «попов науки».
Духовенство. В книге Жака Ле Гоффа «Интеллектуалы в Средние века» таковыми названы ученые клирики, к которым возводят начала рационального знания. И в XX веке клирики (клерки) продолжали обозначать во французском лиц интеллектуальных профессий: к примеру, в нашумевшем обличительном трактате Жюльена Бенда La trahison des clercs, переводящемся на русский как «Предательство интеллектуалов» (1927). Критики интеллектуалов обрушивались на их претензии практиковать невидимое и неформальное влияние на общество, подобно «владычеству жрецов» (Гельмут Шельски, 1975).
Вне западной церковной традиции с ее схоластикой и учительскими институтами этимология образованного слоя от духовенства не выражена столь ярко. Но если допускать многообразие разных родов знания и подразумевать под «знайками» не только мыслящих рационально, но и причастных к откровенному, трансцендентному знанию, то начала генеалогии интеллигенции среди духовных лиц несомненно универсальны. Преемственность проступает постоянно и в Новое время. Я уже упоминал про ригоризм наполеоновских «университетов», которые напоминали военно-монашеский орден для преподавателей. Но, к примеру, и в Англии до второй половины XIX века преподавателям Кембриджа и Оксфорда вменялся в обязанность целибат. Язык, стиль жизни, одежда, пространство, отведенное знанию сакральному и светскому, – все пересекалось друг с другом.
Еще важнее доставшееся образованному сословию от духовного наследие в ключевых понятиях. Устами немецкого философа Карла Шмитта уже в 1930‐х годах было заявлено, что «все значимые понятия современного государственного учения о государстве – это секуляризованные понятия богословия». Так и все базовые слова лексикона интеллигенции соотносятся или отталкиваются от сакрального языка, в чем мы уже не раз имели случай убедиться.
Не только в России авторитету знания предшествует авторитет святости. Если в модерном обществе функция интеллигенции заключена в представительстве, то в обществе традиционном это предстательство «молящихся» перед «воюющими» и «трудящимися». Если миссия духовного знания состоит в нравственном совершенстве личности и ее спасении, то те же самые функции начинают приписывать нововременному знанию. Интеллигентность в этом случае – параллель к святости: и в «обоженной» личности, и в интеллигенте развита концепция идеального человека через приобщение к спасительному знанию. Варианты сосуществования могут быть различны. Но, конкурируя на одном поле, духовное и образованное сословие чаще живут в разной степени конфликта, чем в гармонии друг с другом. Помимо отвлеченных, вступают в дело и общественно-политические факторы: духовенство, как правило, встроено в механизмы господства Старого порядка, которые интеллигенция критикует.
После всеядных «аббатов» Просвещения последующие отношения между духовным и светским образованным сословием во Франции могут служить едва ли не образцом такого конфликта. Французское общество не только в эпохи катаклизмов, но и в мирный период Третьей республики жило в обстановке «манихейских разделений», которые выливались в настоящие «франко-французские войны». Появление интеллектуалов на рубеже XIX и XX веков неотрывно связано с этой атмосферой двух Франций: католическая и национально-почвенническая, скорее сельская страна противостояла светской (лаицистской), республиканской, прогрессистской и городской. Эта пропасть особенно хорошо заметна в области начального школьного образования, которое почти до конца XIX века относилось во Франции к ведению Церкви, и где конфликты с новой светской школой были запрограммированы. Виктор Гюго обличает «ненависть к разуму/интеллигенции», указывая, что в каждой деревне «на всякий факел просвещения, несомый учителем, найдется свой гаситель-священник». На местном уровне, в глубинке сельских коммун, свидетельства школьных учителей и кюре особенно красноречиво свидетельствуют о «школьных войнах» за умы и души. Пресса этого периода полна анекдотами вроде случая в маленьком городке Шинон, где партия католиков и «свободомыслящих» ставят каждая свой памятник Жанне д’Арк, со своим торжественным открытием и освещением во враждующей местной прессе.
В то же время немецкий случай убеждает нас, что ничего предопределенного и универсального в подобном конфликте не было. Духовную родину «образованного бюргера» в Германии составляла Реформация. В отличие от католического мира, десакрализация приняла в протестантстве иные объемы и формы, и основой для зарождавшейся интеллектуальной традиции стала здесь попытка синтеза двух измерений. «Фанатичное стремление к трансцендентному» (Готфрид Бенн) протестантов, «неизменность, с которой отвергается любой материализм исторического или психологического рода как не удовлетворяющий постижению и описанию жизни» отражались и на практическом поведении. Мир освящается работой над ним, отсюда знаменитое протестантское самопринуждение к труду как основа социального поведения. Отсюда культ долга и призвания, службы – ближнему и дальнему (государству), а равно тяга к самореализации и неудовлетворенность: «протестанты хуже спали и были успешнее» (Томас Ниппердай).
Иному отношению к святости и таинствам в протестантизме соответствует иное понимание священства. Учение о «всеобщем священстве» десакрализует фигуру пастора, и в принципе этой функцией может быть наделен каждый. Отсюда постоянное пополнение протестантского клира выходцами из бюргерства. В то же время, для того чтобы занять должность пастора, требовался известный уровень книжности. Развитие разума в образовании необходимо следовало из убеждения протестантов, что без книжных знаний не понять Священного писания. Только «ученые слова убеждают крестьян» (mit gelehrten Worten überredt man Bauern), наставлял «Мартын Лютор». Пасторство как «служение слову» требовало квалификации: знания древних языков, риторики и других дисциплин. Это послужило стимулом для развития системы образовательных учреждений разного уровня и перезагрузки университетской системы. Во второй половине XIX века связь немецкой образовательной идеи и протестантизма оформилась в так называемом «культурном протестантизме» (Kulturprotestantismus) Адольфа фон Харнака и Эрнста Трёльча.
Тесные связи между светскими и духовными интеллектуалами продолжали существовать не только благодаря теологическим факультетам, но и сетям знакомств, родственных связей, совместным местам общения. В образованную среду включался пасторский дом. В отличие от дома католического священника, маленького монастыря с экономкой, каким мы его знаем, к примеру, по «Дневнику сельского священника» Жоржа Бернаноса, дом пастора с женой и детьми открыт общине и воспроизводит потомство. Помимо контактов с университетским миром и образованным дворянством пастор часто занимался литературным трудом, музицированием, охотно брал на воспитание пансионеров. Пасторская должность не наследовалась, его многочисленные сыновья, а потом и дочери, шли в обучение, его дом становился в прямом смысле слова питомником образованного сословия. Культура устойчиво воспроизводилась из поколения в поколение, положив начало многим интеллигентным династиям. Стоит вспомнить хотя бы имена Лессинга, Виланда, Шлейермахера, братьев Шлегель, Дройзена, Моммзена, Буркхарда, Шеллинга, Ницше, Лампрехта, Гессе и иных местных Pastorensöhne (пасторских отпрысков). То же самое можно сказать об Англии: вспомним хотя бы сестер Бронте, выросших в доме отца – сельского священника.
На пути к постоянной должности будущие пасторы нередко были вынуждены работать гувернерами и репетиторами, что еще более усиливало образовательно-педагогическую направленность пасторского дома. С другой стороны, зависимые, часто полуголодные и оторванные от своей среды гувернеры (Hofmeister) представляли собой довольно фантасмагорический слой, который вынужден был уповать только на собственные интеллектуальные способности и образование, порождая мечтателей, идеалистов, поэтов и радикалов – идеальная среда для национального романтизма. Ситуация близко повторилась в России в судьбе не востребованных в Церкви «поповичей», которые в значительной мере определили лицо русской радикальной интеллигенции.
В католической Польше в отсутствие сильного регулирующего государства представители духовенства – епископат, духовные лица монашеских орденов, каноники – играли существенно более значимую роль в общественных начинаниях, чем французские просвещенные аббаты. Среди представителей «первого эшелона» польских просветителей доля лиц духовного звания приближалась к едва ли не к половине. Центральное значение для польского Просвещения имело участие лиц участие духовного звания в деятельности Эдукационной комиссии, фактически первого министерства образования, и в разработке политических реформ, призванных спасти Польшу накануне разделов, в рамках так называемой «кузницы» каноника Гуго Коллонтая.
После разделов взаимоотношения духовенства и интеллигенции также определял прежде всего национальный фактор. Идентичность на дефисе «поляка-католика» усиливалась иной конфессиональной принадлежностью властей в российской и прусской частях. Семиотика и эстетика польского интеллигентского самосознания, эмоциональный надрыв, девоционалии «мученичества» с крестиками из сибирских цепей, история как мартиролог – все это из польской барочной католической культуры. Если правовой климат позволял, католический приход составлял центр деятельности различных польских организаций и объединений. Так, в прусской части разделенной Польши образованное духовенство играло роль «организаторов польского общества» и, судя по биографическому словарю здешней интеллигенции, продолжало и в XIX веке составлять крупнейшую группу наравне с преподавателями гимназий и журналистами. Как и в России, относительно доступный для низов и менее подверженный политическим ограничениям социальный лифт часто предоставляли семинарии, которые давали, кроме духовенства, кадры для низшей администрации и учителей начальных школ.
Несколько более напряженными отношения интеллигенции и духовенства стали разве что в негероическую эпоху варшавского позитивизма второй половины XIX века. Сказывалось и различие мировоззренческих принципов, обостренное знаменитым «перечнем заблуждений», «Силлабусом» папы Пия IX 1864 года, и становившийся заметным низкий культурный уровень костела, ослабленного репрессиями против наиболее выдающихся его представителей: в глазах варшавских позитивистов Церковь воспринималась как «религия непросвещенных масс». До ситуации «двух Польш», как во Франции, дело тут не дошло, но новейшие конфликты между типом «поляка-католика» и поляком-интеллигентом, продолжавшим традиции вольнодумцев Просвещения, назревали уже тогда.
В России, пытаясь определить в своих «Очерках русской жизни» (1886) границы нового слоя, Н. В. Шелгунов выразился про духовенство в том смысле, что оно не относится к интеллигенции «почти никогда». Это «почти» – отсутствие противопоставления, как во Франции Третьей республики, но и союза, как в польских землях, – характерно. Для мейнстрима русской интеллигенции нетипичен ни французский радикальный антиклерикализм «раздавите гадину!» (écrasez l’ infâme!), ни немецкий протестантский синтез, и уж тем более тут не работает национализация религии, как в Польше. В отношении к духовному сословию, замечал выходец из него, публицист и ученый Дмитрий Иванович Ростиславов в начале 1860‐х, «отдельных лиц любят и уважают, но целое сословие находится в презрении». Спектр соответствующих высказываний со стороны самих интеллигентов широк. От «литературных Робеспьеров», «выращенных на постном масле» Тургенева до портрета поповича у Софьи Ковалевской, рисующего типическое отношение к предмету: «Нескладная долговязая фигура <…> лицо, окаймленное жидкими волосами, большие красные руки с плоскими, не всегда безупречно чистыми ногтями, но всего пуще неприятный вульгарный выговор на О <…> свидетельствующий о воспитании в бурсе». Почему-то непременно везде вот эти «жидкий», «реденький», «бородёнка», как у чеховского отца Якова в рассказе «Кошмар», или, скажем, в воспоминаниях одной из барышень, у которых был домашним учителем Добролюбов: «лицо серо-зеленое, волосы жидкие…» Если «поп» или попович неученый, то пузатый, если ученый, то вот такой ущербно-жидкий.
Между тем, вспомним, в первом «Кто есть кто?» интеллигенции России, «Опыте исторического словаря о российских писателях» Николая Новикова (1772) ученое духовенство включается без всяких оговорок. И в начале распространения интеллигенции в 1860‐х годах духовенство все еще имело пограничный статус. Публицистами и литераторами круга И. С. Аксакова или Н. С. Лескова оно причислялось по меньшей мере к «сельской интеллигенции» и считалось равноправным носителем «народного» духа, как в польском или немецком случаях. Однако этот пограничный статус сошел на нет с присвоением понятия интеллигенции демократическим лагерем и с секуляризацией понятия
Духовность. Обобщающее -ость в этом слове опять ясно указывает на относительно недавнее его появление. В XVII – начале XVIII века духовность подразумевает сферу веры и нравственности, касающуюся ведения духовенства. «В духовности у него будучи» обозначает отношения с духовником (духовным отцом) или духовным начальством. В качестве свойства отдельного человека имеется в виду религиозность, благочестие «богомольцев»: «Мое спасение чрез твою духовность к Богу», – пишет, к примеру, Василий Долгоруков-Крымский своей жене из похода в Семилетнюю войну (1758).
В литературе едва ли не впервые духовность поминает Василий Кириллыч Тредиаковский, вообще большой любитель таких словообразований (тихость, благовонность, любовность и т. п.). Но, как и в остальных словах этого ряда, мы все еще имеем дело не с отвлеченными понятиями: духовность у Тредиаковского – личное качество, которое «присвояется Богу». Как и культура, духовность полностью отсутствует в словаре Пушкина. А вот немного позже, в период увлечения немецкой философией духовность уже переходит к общему обозначению нематериального, метафизического, калькой с немецкого Geist и французского esprit. Пока наконец где-то на просторах второй половины этого века оно не отделяется и от метафизики, перейдя к характеристике высоких морально-нравственных качеств человека, группы людей или какого-то общественного феномена в целом. Прежде всего, как мы видели, это понятие применимо к литературе, которая берет на себя церковные функции нравственной проповеди, а затем и к интеллигенции в целом.
В этом смысле неприязнь интеллигенции к духовенству – скорее ревность, которая «по Доме Твоем снедает меня» по отношению к тем, кто, по разумению интеллигенции, «сами не входят и хотящих войти не допускают» (Мф. 23:13). Претила, как выражался позднее Бердяев, «церковность, в которой ослабела духовность». Но и наоборот, среди духовенства интеллигенция если не была предана анафеме, как толстовство, то вскоре стала вызывать явное отторжение. Правящий архиерей предписывал, например, в епархиальных ведомостях в 1894 году, «чтобы пермское духовенство в официальных бумагах не употребляло слов интеллигенция, интеллигентный. Эти слова характеризуют людей, живущих одним разумом <…> а такие люди не могут быть истинными членами православной церкви». «Жалкие инсекты, заползшие в нашу печать, подделывают общественное мнение, и интеллигенция <…> идёт послушным стадом», – гремел в 1909 году о. Иоанн Восторгов, через девять лет расстрелянный инсектами в кожанках в Петровском парке. В отношении миссионерских претензий интеллигенции о. Валентин Свенцицкий пишет (1912) о «бессильной и пустой» «видимой духовности» современной «цивилизации».
При этом, заметим, ко второй половине XIX века духовенство уже не просто образованное, но самое образованное сословие, в процентном отношении обгоняющее даже дворянство; регулярное обучение окончательно утверждается в качестве обязательной части сословной культуры духовенства. К концу века среднее образование в епархиальных училищах получает и большинство девиц духовного звания. Как в других странах с недостаточно развитой системой начального и среднего образования, духовное образование в русских семинариях – часто первая ступенька для восхождения низших слоев и в государственную бюрократию, и в интеллигенцию служащих и свободных профессий. Типичным примером может служить биография историка Афанасия Щапова (1831–1876): сын диакона и бурятки из восточносибирской глуши посещает Иркутскую духовную школу, потом семинарию, затем как лучший выпускник попадает в духовную академию в Казани, а оттуда уже недалеко до профессорства в местном университете и всероссийской известности на научной ниве.
И по меняющемуся духу времени, и в результате борьбы с наследственностью духовных должностей во второй половине 1860‐х годов появляются тысячи выпускников семинарий без обеспеченных мест. Если раньше правительство устраивало «разборы», нередко принудительно переводило их в солдаты, то теперь они могут свободно поступать в университеты. Туда и идут наиболее развитые воспитанники семинарий из «поповичей», составляющие около трети студентов в 1870‐х годах, привносящие специфический по духу и культуре элемент. В столкновении дворянских отцов и «новых людей», в которых смешалось «немножко дворянства, немножко поповства, немножко вольнодумства, немножко холопства», культура выходцев из духовного сословия играла едва ли не главенствующую роль. «Отцы» косились на это схоластическое полуобразование, лишенное манер и творческих порывов. Сами поповичи, угрюмо молчавшие на светских раутах, выросшие в избе-пятистенке у батюшки, который наравне с крестьянами работал в поле и считал копейки, видели зато с гораздо большим правом выразителей народа в себе, чем в восторженных юношах, горевших любовью к «простолюдинам».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.