Автор книги: Денис Сдвижков
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
На интеллигенцию также нельзя надеть одну общую шапку, как и на народ, и, может быть, нигде обобщение так не ошибочно, как в игре с понятием «интеллигенция». У нас чуть ли не столько интеллигенций, сколько считающих себя образованными. Какие внешние и какие внутренние признаки интеллигенции, где она начинается, где она кончается?
Н. В. Шелгунов. Очерки русской жизни
И обычное состояние академической жизни в Германии XVIII века современник характеризует как «никогда не прекращающуюся войну всех против всех». А общую шапку не наденешь уже и на литераторов Просвещения. Если что-то их объединяет в «партию философов», то это оценка роли знания в обществе, но никак не прикладное применение этой роли в идеологии. Множественное число Просвещениий – реальность не только разных культур, но и интеллектуального климата внутри одной страны. Поэтому, как и было заявлено, я святотатственно обойду кружной дорогой Олимпы идейного наследия интеллигенции, – собственно, главное, чем и для чего она жила, что думала и во что верила. Извинить меня могут только две вещи: во-первых, именно истории идей посвящены и посвящаются бесчисленные книги, принадлежащие перу лучших авторов, которых можно рекомендовать (см. Библiотечку самообразованiя). Во-вторых, даже самый краткий очерк такой истории идей, как говорят немцы, «взорвет границы» этой публикации. Посему скажу лишь кратко о структурных характеристиках.
Вопреки нападкам противников, разделения и противоречия в интеллигенции – не признак слабости, но свидетельство жизнеспособности этого общественного организма, коль скоро интеллигенция способна в полемике разных лагерей критиковать самое себя. Это свойство нововременного знания, построенного на постоянном оспаривании утвержденных истин. В такой перспективе пресловутые разброд и шатания в интеллигентской среде, традиции самокритики вроде «веховской» – залог развития, который работает до тех пор, пока не привлекается сторонний, властный ресурс, чтобы обеспечить «единоумие».
Райнхарт Козеллек связывал статус ключевого понятия Нового времени с тем, когда из единичного и конкретного оно начинает обозначать абстракции. Множественное число при этом заменяется собирательным единственным. Так в нашем случае отдельные интеллигенции переходят в безличную интеллигенцию, как истории сливаются в историю, свободы в свободу, буржуа в буржуазию и т. п. Связь таких понятий с обозначаемым установить сложнее: пропадает определенность, допускаются разные, часто отличные друг от друга толкования. Это позволяет использовать понятия по-разному в зависимости от интересов говорящего или пишущего, в борьбе за власть, символические и материальные блага. Подобное можно наблюдать и в случае интеллигенции: под собирательное понятие подпадают люди с разным имущественным, образовательным, социальным статусом. С течением времени многообразие лишь возрастает многократно. Соответственно, о какой бы характеристике абстрактной интеллигенции ни писать – религиозная/секулярная, патриотичная/космополитическая, правая/левая, радикальная/умеренная – всегда найдется резон ткнуть носом в существование отличного либо противоположного лагеря.
Во всех рассматриваемых случаях неизбежно появлялись «идейные» самоопределения интеллигенции, которые претендовали на отделение мух от котлет, «правильной» интеллигенции от ее суррогатов и эпигонов. В истории понятий эти процессы видны по уточнениям («подлинной», «истинной» интеллигенции) и изобретению пежоративных, уничижительных терминов, разных вариантов полу– и недообразования или образованного мещанства, с которыми мы уже имели дело. Неизменно во всех случаях образовывался мейнстрим и маргинальные течения по бокам, вроде католического образованного бюргерства при протестантском в Германии, монархических и/или тех же католических французских интеллектуалов при светских республиканцах, религиозной и консервативной русской интеллигенции при разных фракциях «освободительного движения». «Идейный» фактор определял включение или выключение социальных групп, имевших знание/образование, но «не то» – как духовенство, дворянство, офицеры или чиновники в России.
Этот же вопрос, «где начинается и где кончается интеллигенция», решался и другим путем, через определение идеального типа. Нападая на издателя Алексея Суворина за то, что тот отождествлял интеллигенцию с буржуазией, Николай Михайловский выбирает (1881) как раз такой «неймдроппинг»: мол, Лермонтов – интеллигенция, а вот Губонин (Петр Ионыч, известный предприниматель и меценат) – совсем наоборот, буржуазия. Петр Струве в «Вехах» посвящает отделению зерен от плевел несколько абзацев, выводя за рамки интеллигенции «великих писателей» от Пушкина до Чехова, а остальных рассчитывает на первый-второй: Михайловский числится как «типичный интеллигент», «с головы до ног», Владимир Соловьев – «вовсе не интеллигент», Белинский – наполовину. И далее остается популярным, снижаясь с перспективы птичьего полета настолько, чтобы различать отдельные лица, прикидывать: «К ним (интеллигентам. – Д. С.) нельзя отнести Державина – слишком зависел от власти. Пушкин несомненный интеллигент» (Д. С. Лихачев). Так на нашем словесном горизонте появляется…
Интеллигент (интеллигентка, интеллигентный). Интеллигент замелькал с середины 1870‐х, когда стал сходить на убыль романтический порыв хождения в народ и требовалось определить дальнейшие пути. По частым кавычкам видно, что сначала это слово дичится и чувствует себя чужаком, как интеллигенция незадолго до того. «Чуть только, бывало, входил я в церковь, как ко мне тотчас же подходил какой-нибудь „интеллигент“», – закавычивает слово Чехов в «Драме на охоте» (1884). И в следующем году еще то же самое: «За обедом оба брата все время рассказывали о самобытности, нетронутости и целости. Бранили, ранили себя и искали смысла в слове интеллигент» («Свистуны»). Та же новизна ощущается у Осипа Мандельштама в польской Вильне 1880‐х годов: «Слово интеллигент мать и особенно бабушка выговаривали с гордостью».
С самого начала своего существования интеллигент в русском языке имел двойственный оттенок: человек культуры, совесть нации на высшем, так сказать, этаже существования – и сопровождающая его неотмирность в дурном смысле. Поздний Лев Толстой, тоскуя о простоте бытия и разрыве с «народом», жалуется (1906): «Я сам интеллигент и вот уже тридцать лет ненавижу в себе интеллигента!» Но, чтобы сказать так о себе, надо, во-первых, быть Толстым. А во-вторых, и главных, такие высказывания первоначально никогда не бывают публичными. В случае Толстого его слова записаны одним из толстовских «Эккерманов», пианистом Александром Гольденвейзером. Или вот как тут, запись в дневнике: «Я интеллигент, наследник культуры, которой дышит весь мир и которую строители нового мира считают обреченной на гибель. Я вишу между двумя мирами <…> Моя мечта – перестать быть интеллигентом». Это конец 1920‐х – начало 1930‐х, Юрий Олеша (а какая перекличка с Толстым в самоотрицании своей идентичности, невыносимости промежуточного положения).
В регулярном варианте интеллигент (так же, впрочем, как и его собратья, интеллектуал, образованный человек) – суждение внешнее, выносящееся окружением знайки, или постфактум как итог. Это выводит на ключевую роль коммуникации, среды, социального пространства в жизни интеллигенции, о которой мы (смотрите, как кстати появилось это академическое мы) сейчас скажем. А пока еще немного задержимся на интеллигенте.
Самоопределение мятущегося культурного человека, как водится еще с Просвещения, предлагается через сравнение с безмятежностью неведения в мирных кущах простых дикарей. Еще лучше, милых дикарок: «Ну, теперь давайте знакомиться, – шаловливо произнесла барышня <…> Вы ведь, конечно, приезжий? И, конечно, интеллигент? А я здешняя… и совсем первобытная», – кокетничает у Александра Эртеля с приезжим из Петербурга «Волхонская барышня» образца 1883 года.
Гендерные различения в интеллигенции на самом деле далеко не столь конвенциональны. В эмансипе середины XIX века, о которых мы знаем по опереточной Авдотье Кукшиной из «Отцов и детей» («безо всякой кринолины и в грязных перчатках»), проявляется тот же эмансипаторский потенциал знания, на коем вырастали революции мировоззренческие («И познаете истину, и истина сделает вас свободными», Ин. 8:32) и социальные. Общность знаек похожа на общность верующих и тем, что в идеале в обеих несть не только эллина и иудея, раба и свободного, но и «несть мужеский пол, ни женский» (Гал. 3:28).
Просвещение приносит с собой практически синхронно во всех четырех наших случаях «литературную эмансипацию» женщины из «хорошего общества». Отдельно выделяется феномен женских салонов XVIII–XIX веков, в которых концентрируется интеллектуальная жизнь и формулируется самосознание интеллигенции. Начиная с парижских «прециозниц» еще XVII века, которые, помимо высмеянного Мольером жеманства, предпочитали семейным делам ученые занятия и политику, к прославленным салонам XVIII века как центру всесословной «республики письмен». Ближе к концу века известные салоны появляются и в провинциальном до той поры Берлине. Их особенностью стала центральная роль, которую играли образованные еврейки, такие как Генриетта Герц или Рахель (Рахиль) Фарнхаген фон Энзе. Общеевропейские принципы Просвещения соединялись тут с еврейским Просвещением (Хаскала) и эмансипацией женщин.
Еще в 1758 году современники в Германии могли ворчать, что-де «женщины более не боятся и не краснеют, когда их застанут за книгой». А к началу следующего, XIX века происходит настоящая феминизация культуры и педагогики. Женщины становятся важной читательской аудиторией; в педагогике именно женщине в силу ее «природы» отводилось хранить и пестовать главную ценность Bildung, «внутреннюю сущность» (Innerlichkeit). После Иоганна-Генриха Песталоцци (1746–1827) педагогика впервые ориентируется именно на мать как главную воспитательницу. «Литературный брак» построен на принципе «Если образование совпадает, будет ли что-то невозможное для сердца!». В такой семье мать уже в начале XIX века могла сама готовить сыновей к гимназии, быть «приятной собеседницей» для мужа и поддерживать репутацию всей внешней жизни своего дома. Женщина пестует дома необходимое для воспитания образованного человека слово. Обязательны вербальные формы воспитания и досуга детей – чтение, декламация, передача своих впечатлений в письменной форме, участие в домашних спектаклях, литературных шарадах, просто домашние рассказы.
Плата за это признание – жесткие гендерные границы, совпадающие с разделением на домашнюю и публичную сферу, а также с различением воспитания и образования. Педагогический светоч Руссо в отдельной главке «Софи» своего бестселлера, «Эмиль, или О воспитании» (1762), безапелляционен: «Все воспитание женщин должно иметь отношение к мужчинам. Нравиться этим последним, быть им полезными, снискивать их любовь к себе и почтение, воспитывать их в молодости, заботиться о них, когда вырастут, давать им советы, утешать, делать жизнь их приятною и сладкою – вот обязанности женщин во все времена». Защитник вольности и прав и тут весьма избирателен.
«Лучшее петербургское дворянство», представляющее в дневнике Жуковского «русскую европейскую интеллигенцию», grosso modo совпадает с посетителями и держательницами салонов. Неслучайно, что свой дебют в большом свете русской литературы слово интеллигенция начинает с салона у Анны Павловны Шерер. Сам язык салонов, очищенный от «жоских выражений», выстроенный в русско-французской манере и стилистике, приравнивается в России к языку «дамскому». Именно в его рамках формируется новый «карамзинский» стиль, который заменяет громоздкие словесные конструкции XVIII века и станет основой русского литературного языка таким, как мы его знаем (знали?). В ту же эпоху и в России, как по всей Европе, реализуется стремление образованных кругов к «интеллектуализации отношений полов». Женская фигура «с французской книжкою в руках» составляет неотъемлемую часть ландшафта хабермасовской новой культуры общественности и незаменима при становлении интеллигенции в первой половине XIX века по всему континенту. И. В. Киреевский повторяет (1833) общеевропейскую формулу: «Наше первое воспитание всегда и везде есть дело женщин». С середины XIX века все громче становятся и требования предоставить женщинам «возможность возделывать духовную ниву», учредив регулярное женское образование.
И для истории образованной женщины в России внешнее влияние, безусловно, определялось Францией. Особое воздействие на широкую публику в XIX веке припишем Жорж Санд, или, как писали тогда, Жоржу Санду. Иллюстрируя огромную популярность ее романов и идей в России, писатель А. Ф. Писемский даже придумал термин «жорж-зандизм». Вместе с тем для постановки и обсуждения «женского вопроса» в России были и вполне доморощенные предпосылки. Начиная от «феминизации» религии и убеждения в моральном превосходстве женщин, которое перешло затем в светские формы (цитирую Барбару А. Энгель в ее книге «Матери и дочери» о «женщинах интеллигенции»). И до большей свободы русских женщин-дворянок в праве наследования и распоряжения имуществом в сравнении с Западом («Бабье царство» Мишель Маррезе). Поверим кн. П. А. Вяземскому: «В петербургском, а частью и в московском обществе женщина обладала силою и властью. Женщины на Западе завидовали ей и оплакивали свое лишение всех прав состояния». Тогда как классическая буржуазная культура XIX века, строго разделяющая гендерные роли, до России дойти не успевает.
Для коллективного самосознания, однако, не хватает слов. Допетровская просветительница, аналог латинской illuminatrix, которая в православном обиходе прилагалась к равноапостольным Ольге и Нине, Богородице и даже к Святой Троице, в XVIII веке переходит в светский регистр для императриц (благо в женском правлении для России недостатка нет). Михаил Ломоносов называет так Елизавету Петровну, «просветительницей народа» стала и Екатерина II. Остальные феминитивы заимствованы в основном из французского (скорее игривая философка) и следуют в европейском фарватере.
Перемены в России происходят в то же застойное внешне, но обнаруживающее внутри фундаментальные перемены николаевское царствование. Киреевский в письме-статье «О русских писательницах» иллюстрирует это развитие: «Далеко ли то время (1820‐е годы. – Д. С.), когда мнение общественное отделяло женщин образованных в особый класс, отличая их названием ученых? [Теперь] образованные женщины уже не вертят понятиями куда попало; уже под маской слов не ищут одних только личных отношений; – и на то есть причина: они начали мыслить* (ставлю тут от греха подальше звездочку с дисклеймером: мнения цитируемого могут не совпадать с авторским. – Д. С.). Давно ли, с этим словом писательница соединялись самые неприятные понятия: пальцы в чернилах, педантство в уме и типография в сердце. Но теперь…», и так далее. Хотя и в этом «далее» все еще встречается «поэт-женщина», а не галлицизм поэтесса, распространяющийся только со второй половины XIX века.
Татьяна Пассек, подруга юности «Шушки» – Саши Герцена, – представляла дело на манер военного смотра: за «безотчетным» протестом «вакханок» и «травиат» 1840‐х годов, которые «составляют веселую разгульную шеренгу» богемы, следует «шеренга молодых девушек и женщин, в простой одежде (примечаем! – Д. С.), с лекциями в руках». В аудитории и анатомическом зале эти девушки «с лекциями в руках» «стали изучать тайны природы, забывая различие полов перед истинами науки».
Роль женщины с пансионно-гувернантским образованием как проводника высокой культуры в семье – домашнее чтение с матерями, домашние библиотеки и т. п., характерные для дворянской культурной элиты конца XVIII – начала XIX века, – не исчезает и в интеллигенции, но теперь акцент делается на самореализации женщины вне семьи, учреждение женского образования и профессиональную занятость, в том числе в скандальных практиках фиктивных браков и женских мастерских у «стриженых девок».
Касательно последних: идеал первоначально привязан, во-первых, к внешним проявлениям, во-вторых – определяется от противного. Образ женщины формирующейся интеллигенции противопоставлен кисейной барышне. Таковая появляется в повести выросшего на охтинском кладбище угрюмого бурсака Николая Помяловского «Мещанское счастье» (1861), второй части дилогии о Егоре Молотове, который тоже впервые, еще до Чернышевского, назван homo novus, «человеком новым» (а в беседе «нового человека» с «кисейной девушкой» мы в качестве стилистического бонуса наблюдаем высмеянный Набоковым «компот слов», когда Леночкины «малиновые, как вишни, губки сжались»).
Затем в дело вступает критик – литературные критики этой эпохи оспаривают у писателей звание «ковача слов», wordsmith, forgeur de mots, – и Д. И. Писарев тиражирует выражение в статье «Роман кисейной девушки» (1865), определяя набор кисейных качеств: «не испорченные», но «не отличающиеся сильным и блестящим умом, не получившие порядочного образования», но главное, кто «ни при каких условиях не сделается совершенно самостоятельною и сильною личностью».
Пафос и адресаты статьи Дмитрия Ивановича, правда, были несколько иными: «Надо объяснить преимущественно умным и образованным юношам, что <…> умных женщин мало. Поэтому, если вам встретится Леночка <…> серьезно подумайте… Леночка не даст вам того великого, безмерного счастья, которое дает только мыслящая женщина, но по крайней мере она не превратит вас ни в подлеца, ни в филистера…» Однако реальным эффектом растиражированного Писаревым образа стала «антикисейность», выражавшаяся в свободном силуэте («сан-кринолины», выражался о таких Герцен), курении или прическе «стриженых девиц» (в радикальных случаях они «даже обриты наголо»). Все это входило в понятие «опрощения» и «считалось необходимым условием для людей прогрессивного лагеря, особенно для молодого поколения, – вспоминает Елена Николаевна Водовозова. – Женщины перестали затягиваться в корсеты, одевали (так в оригинале, простите! – Д. С.) простое черное платье без украшений, с узкими белыми воротничками и рукавчиками, стригли волосы, – одним словом, делали все, чтобы только не походить на кисейных барышень». Протестное самосознание со временем наполняется позитивным содержанием, и с конца 1880‐х годов в русском языке уже получает прочные права гражданства феминитив интеллигентка.
Историческая генеалогия интеллигенток везде примерно схожа: первоначально большинство их выходит из образованных семей дворянства и «среднего класса» – в России разночинки, поповны; женское образование – часть семейной традиции, и вне этих кругов возможности для социальной мобильности через образование для женщин практически отсутствуют. Все в большей степени независимое общественное положение женщин становится результатом реализации индивидуальных жизненных устремлений. С 1860‐х годов создаются и структурные предпосылки для «феминизации» интеллигенции в рамках общественных инициатив. Одной из первых в Европе создается параллельная сеть высших учебных заведений для российских женщин: Реальные женские курсы в Берлине, курсы Герье (Высшие женские) в Москве (1872) и Бестужевские в Петербурге (1878). В Польше на рубеже XIX–XX веков знаменит самоорганизованный «Летучий университет» (Uniwersytet Latający) в Варшаве (1885), прозванный «Бабским». Лучшие польские ученые читали подпольные лекции сотням молодых людей из русифицированных гимназий, но прежде всего контингент происходил из женских кружков самообразования.
Первая студентка из России в Цюрихе открывает в 1867 году новую эпоху: уже в 1873 году их там 104. Через год Софья Ковалевская получает в Гёттингене докторскую степень, а в 1889‐м становится первой женщиной – членом Петербургской академии наук. С началом XX века для слушателей-женщин постепенно открываются официально и прочие двери государственных университетов: Баден – 1900, Пруссия – 1908, Россия – 1911 (вольнослушательницы в университетах допускались с 1906 года). Доля женщин в русской земской интеллигенции, том самом третьем элементе, достигала трети, прежде всего в педагогическом и медицинском секторах. К концу «долгого XIX века» женщины заняли нижние ниши профессиональной интеллигенции в педагогической, медицинской, делопроизводственной сферах.
В то же время их присутствие по-прежнему ничтожно не только на уровне официальных, институционализированных элит, как, к примеру, в профессорском корпусе, но и неофициальных. При том что одним из важных мест сбора французских интеллектуалов служит салон маркизы Арконати-Висконти, среди самих интеллектуалов женское присутствие минимально. Это можно понять не только из социального состава образованной элиты, но и опять-таки по истории слов: феминитив intellectuelles, интеллектуалки, был, да и остается во французском ученой экзотикой. Заметим и то, что страна равенства и братства одной из последних в Европе вводит «женский бакалавриат» в 1919 году, а избирательное право для женщин – аж в 1944‐м.
С середины XVIII века по всему континенту распространяется мем синий чулок. Первоначально он подразумевает одноименный литературный салон Элизабет Монтегю в Лондоне и относился вовсе даже не к женщине, а к мужчине, натуралисту Бенджамину Стиллингфлиту, который носил синие дешевые гарусные чулки вместо приличествущих для салона черных шелковых. Переправившись через Ла-Манш, синие чулки (bas-bleus) сливаются во Франции с высмеянными Мольером «учеными дамами» (Les femmes savantes, 1672). И далее, далее – до России. По мере политизации «ученых женщин», появления суффражисток и наших нигилисток, к «синим чулкам» стали относить любую общественно-политическую активность женщин. «Женщины, синие чулочницы, или красные чулочницы, или женщины политические, парламентарные, департаментские – какие-то выродки, перестающие быть женщиной и неспособные быть мужчиною», – говаривал П. А. Вяземский, тут вполне не оригинал.
И наконец, определение интеллигентный/интеллигентная: оно еще более позднее и очень любопытное. Если посмотреть, в какого рода текстах к концу жизни императорской России это слово встречается, то с большим отрывом будут лидировать – как вы думаете, что? – брачные объявления, господа! Хотя, если вдуматься, ничего странного: интеллигентный человек (как и культурный) не обозначает социальной принадлежности к образованному слою, но характеризует скорее моральные качества, сопутствующие, но не ограниченные образованием. Отсюда ранее употребление сочетаний типа «интеллигентный работник». Отсюда же полемика в «Русской мысли» 1881 года, что «кроме ума и вообще природных дарований, интеллигентный человек должен быть еще (еще! – Д. С.) образованным человеком». И частое соседство с интеллигентным через запятую синонимичного ряда качеств, например: «Вы человек способный, живой, интеллигентный, симпатичный» (1891).
Довольно скоро интеллигентный становится едва ли не в центре идеала «родственных душ», связанного с «женским вопросом»: «женщина образованная и воспитанная живет с глупым, тяжелым человеком; встретится ей какой-нибудь интеллигентный человек, офицер, актер или доктор, ну полюбит, станет ей невыносима жизнь, она и бежит от мужа» (Чехов, «Огни», 1888). А дальше открываем любой нумер «Брачной газеты» или там местные приложения к ежедневной прессе и видим интеллигентный буквально через слово и по многу раз на странице убористым шрифтом.
Допустим: «Редкий человек для женщин. Интеллигентный, высокого роста, симпатичный брюнет, жизненный и энергичный во всех отношениях, с небольшим капиталом, из хорошей семьи, желает познакомиться с симпатичной и интеллигентной особой» (1907). Заинтересовало? Пишите в контору объявл. за № таким-то. Или с противоположной стороны: «Интеллигент. барышня 20 л., здор., блонд.» (1906). Сама здор. блонд. барышня явно без «солидного капитала» и экономит на каждом знаке. Но длинное «интеллигент.» все-таки оставляет, предпочитая поставить на первое место среди трех своих потенциальных преимуществ, а заодно подчеркнуть, что «интеллигент.» и «блонд.» друг другу не противоречат. Или вот это, мое любимое (1912): «Интеллигентный, молодой человек, 24 лет, жаждя (да! – Д. С.) духовного совершенства, ощущая силу стать немалой духовной единицей, отравленный сознанием материальной безысходности, желает в целях брака завести переписку…»
Интересно и то, что после Первой русской революции в 1900–10‐х годах слово интеллигентный потеряло, следовательно, всякий радикальный оттенок. В тривиальном лексиконе клиентов брачных объявлений оно вполне связывалось с домашней, бытовой обустроенностью, и хоть предъявляло к этому «новому быту» свои требования, но это бесконечно далеко от радикализма и ригоризма 1860‐х годов. «Интеллигентный ремесленник… жажду тихой семейной жизни» из «Сибирской брачной газеты» (1911), ответь – где тут непокой и пресловутая «безбытность»? Или это сказка тупой бессмысленной толпы и не было никакой прямой линии от радикалов 1860‐х к радикалам 1917 года? Обратившись от идей к словам, давайте напоследок сделаем еще один шаг, посмотрев через запятую на…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.