Электронная библиотека » Денис Сдвижков » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 17 февраля 2021, 12:00


Автор книги: Денис Сдвижков


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Люди знания представляют абстрактные сообщества (государство, общество, народ, нацию, страну, класс, человечество) и универсальные ценности, меняется лишь форма и соотношение между «выразителем» и «выражаемым»: писатель и общество, литература и публика, интеллигенция и народ, мозг, дух нации и т. п. В нередком случае, когда выражать было нечего, надо было сначала вдохнуть жизнь. Тут требовались просветители, будители сознания («разбудили Герцена»), сеятели на ниве или, на худой конец, «неполживцы».

В том же «Что делать?» Ленин еще не называл интеллигенцию нехорошим словом на букву «г», но писал, вполне по Марксу, что «образованные представители интеллигенции» должны «привнести» в рабочие массы «классовое сознание», которое и может быть «принесено только извне». К 1917 году это вызрело в «партию – ум, честь и совесть нашей эпохи». Другие «привносители сознания» в пролетариат писали еще откровенней: «До 1905 года, – делится с нами жена меньшевика Федора Дана Лидия, – мы представляли себя как „источник“ истории, все остальное нам представлялось как „материал“», который потом «вырос и стал независимым существом».

Примерно такое же открытие сделали для себя после 1917 года в отношении «материала» и прочие интеллигенты: «На что нам интеллигенция, теперь мы сами подросли, мало-помалу фамилию свою подписать можем», – заносит в 1929 году М. М. Пришвин в дневник подслушанную на уличном собрании реплику. Но ничего специфически российского и тут нет. Сбрасывать самозваных представителей с парохода современности или сажать их (как минимум на «философские пароходы») призывали и до того. «Какой прок слушать философов (philosophes)? – шумел, скажем, по адресу французских просветителей поэт Андре Шенье в 1791‐м, за три года до собственной казни. – Их представления о человечестве, свободе, праве – мечтания, в которые сами они ни капли не верят».

Вместе с материальным капиталом знание становится основанием для узаконенного, политического представительства. Конституции XIX века прописывают наряду с имущественным образовательный ценз выборщиков. Но еще более представительские функции знания оказываются востребованы там, где с представительством политическим есть проблемы. «Мы, – сокрушался Денис Иванович Фонвизин о России за год до Французской революции, – не имеем тех народных собраний, кои витии большую дверь к славе отворяют <…> Какого рода и силы было бы российское витийство, если бы имели мы где рассуждать о законе и податях и где судить поведения министров, государственным рулем управляющих».

Развитие всех этих процессов можно видеть по переменам понятия «интеллигенции» (intelligentia). В глаголе intel-lego корень знаком многим по названию конструктора. Да-да, если очистить орешек интеллигенции до ядра, то в основе способность прочитывать мир и складывать его кирпичики в осмысленные и понятные яркие конструкции. В самом начале, во времена неоплатоников Античности, «интеллигенция» – это способность к постижению истины и суждению отдельной личности. Постепенно начинают действовать классические для европейской культуры механизмы: антропоморфизации, то есть наделения свойствами человеческой личности социальных институтов, и трансляции, переноса личных свойств на общности.

«Интеллигенция» обозначает сначала коллективный разум, воплощенный в великих личностях. Словарь Французской академии начала XVIII века сообщает нам, что «под интеллигенцией (intelligence) в переносном смысле подразумеваются великие люди, обладающие выдающимися талантами и просвещением для управления» – подразумевая управление государством. Затем интеллигенция переносится на личность коллективную и общество. Разумность как главный признак жизни такого коллективного тела утверждается с переменой представления о самом обществе. В XVIII веке общество мыслится «чувствительно», его центр составляет, по аналогии с церковным собранием, экклесией, единый дух или душа. Эту душу может выражать государственное регулярство («порядок – душа общества»), политическая экономия («земледельцы суть душа обществу»), морализм («добродетель есть душа общества») – но в конечном итоге язык сохраняет лишь одно значение светского обхождения («герой преферанса или душа общества»).

С течением времени личность коллективная, как и просто личность, перестает мыслиться в категориях душевности: во второй половине XIX века – в России, похоже, для интеллигенции впервые в 1880‐х годах у историка литературы С. А. Венгерова – появляется понятие мозг нации. И одновременно, перекрывая его масштабностью и направлением миссии, – совесть нации.

Общим разумом может быть множество, воплощенное в коллективных понятиях, как философы Просвещения, интеллектуалы XX века во Франции или образованные сословия XIX века в Германии. Но в эпоху, когда основным социальным проектом в Европе становится национальный, которому присущи иррациональные романтические мотивы, в этой роли утверждается воображаемое лицо в единственном числе (persona ficta). Появляются многочисленные варианты, формулирующие дух – ум, разум, гений – нации или народа, и мы получаем интеллигенцию в ее классическом виде.

Если политической миссией интеллигенции было представлять некую большую общность перед высшей инстанцией, властью и/или перед другими, чужими общностями (например, перед другими нациями), то в обратном направлении интеллигенция претендовала на роль посредника между этой инстанцией и массами. Уязвимость позиции предстоятеля и посредника не только в шаткости ее обоснования, но и в конкуренции с другими претендентами. Как традиционными элитами (дворянство, духовенство), так и новыми (средний класс). Но также в том, что интеллигенция в реальности встроена в старый порядок, который критиковала, и в случае революции она обычно оказывалась в положении проигравшей.

Вместе с высшей разумностью понятие интеллигенция обозначает коммуникацию, согласие, сбор информации, как, к примеру, в Central Intelligence Agency (ЦРУ). И в русском языке наш основной термин появляется в петровское время именно в этом контексте, как «секретная интелигенция» (сначала с одним «л»). Так что, пойди история понятия другим путем, мы вполне могли бы иметь, скажем, «Федеральную службу интеллигенции» или «Главное интеллигентное управление». Но и без того момент коммуникации и согласования в «интеллигенции» ключевой. Интеллигенция занята производством, передачей и хранением информации, это главный «коммуникатор» (П. Б. Уваров) общества, а коммуникация – основа существования и развития современного общества.

Без общения социальная идентичность непредставима. Но в нашем случае мы имеем нечто особое. В отличие от крестьянина, священника или дворянина, у представителя интеллигенции нет материально-правовых оснований для самоопределения, и он практически никогда не говорил о себе «я интеллигент». Собственно, даже «мы, интеллигенция» из начального эпиграфа на самом деле встречается крайне редко. Один из многих парадоксов: идентичность человека, который считает себя эталоном автономии и независимости, в наибольшей степени зависит от внешней оценки других людей знания. Отсюда ключевая роль сетей общения общеевропейской образованной публики – res publica doctorum (в русском лексиконе XVIII века «ученая» или «письменная республика»); академической мобильности, начиная со средневекового обычая «ученого паломничества» (peregrinatio academica), взаимной переписки, общей читательской аудитории, собраний, кружков. И в общем феномена «общественности», гражданского общества.

А далее, отцы и учители, рассуждаю так: если интеллигенция осознает себя коллективной разумной личностью, то будет правильным и изобразить ее историю как коллективный портрет в историческом интерьере, своего рода автобиографию. Рисовать коллективные портреты – задача для пишущей интеллигенции привычная: «Это, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека, а всего слоя в полном его развитии». Наш портрет будет портретом словесным.

Начнем с вопросов. Личные свидетельства представляют собой попытку ответить на вопросы, которые задает себе Я. Черты личности коллективной также определяют вопросы, начиная с вопросов о себе. Знайка – homo postulans, человек вопрошающий; его делает таковым любознательность и взятая на себя миссия ответить на главные вопросы. Всякая интеллигенция немыслима без того, что именуется в русском варианте «творческий непокой» или во французском l’ inquiétude – неуспокоенность, духовное странничество, постоянная жажда знаний. «Просвещенный человек никогда сытости не имеет в познании своем», – задает норму жизни не что-нибудь, а «Духовный регламент» (1721) в России. А это значит – постоянная неопределенность. Стабильность, уверенность, покой для рыбок, живущих в мутной воде, смертельны.

Золотой век интеллигенции начинается с «Ответа на вопрос: что такое Просвещение?» Иммануила Канта (1784). Который, в свою очередь, определен кантовскими основными вопросами человека, познающего мир самостоятельно: Что я могу знать? Что я должен делать? На что я смею надеяться? и Что такое человек?

История русской интеллигенции, как мы помним, также размечена знаковыми вопросами, которыми она задавалась и которые задавала. Начиная с «Кто виноват?» А. И. Герцена (1846), «Когда же придет настоящий день?» Н. А. Добролюбова (1860), «Что нужно народу?» Н. П. Огарева (1861), далее – подсказывайте – правильно, «Что делать?» Чернышевского (1863) и к одноименному уже упомянутому ремейку Ленина (1902). Во все это время у нас в России, пишет Николай Михайловский, «поднялись длинной вереницей вопросы за вопросами»: крестьянский, земельный, балтийский, женский, еврейский, социальный и т. д. и т. п. Большинство со статусом «проклятых». Кстати сказать, последнее – германизм: «проклятые вопросы» появляются накануне Великих реформ как перевод die verdammten Fragen Гейне из его цикла «К Лазарю» (1854). И сначала, у Салтыкова-Щедрина, к примеру, они еще закавычены. Интересно, что в русской версии таковые приобрели общественно-политический нюанс, тогда как в оригинале у Гейне речь о вопросах философских («Так мы спрашиваем жадно / Целый век, пока безмолвно / Не забьют нам рта землёю»; перев. М. Михайлова). У нас же за метафизику отвечают вопросы с предикатом «вечные» и «последние», которыми была так славна русская литература и за пределами своей национальной аудитории. Затем наступает черед вопросов практических: Как нам реорганизовать Рабкрин? А обустроить Россию? Пакет? Карта магазина? Наклейки собираете? И, постоянным рефреном, о себе самих: что такое (следующий вариант – что же такое, да что же это, наконец, такое и далее ad infinitum) – интеллигенция?

HOMO POSTULANS – ЧЕЛОВЕК ВОПРОШАЮЩИЙ

ОТКУДА МЫ?

Схема «расцвета и падения», Rise & Fall, у современных историков не в чести, как любые схемы вообще. Что, в общем-то, хорошо и правильно. Однако ничего не могу поделать с тем, что история интеллигенции именно так по старинке и двигалась: как судьба, ракета и Римская империя, по параболе. После непрерывной восходящей в Новое время, миновав свой золотой век, траектория сменилась на нисходящую. На протяжении XX «века крайностей» интеллигенция, несмотря на все катаклизмы, а отчасти и благодаря им, все еще представляет собой активного самостоятельного исторического игрока. Это особенно сказывается в периоды общественных кризисов: 1968 год в Западной Европе, эпоха «Солидарности» в Польше, перестройка в СССР. Но одновременно уже во второй половине этого века начинаются дебаты о кризисе, а затем и смерти интеллигенции в ее «классическом» обличье. В новую эпоху и тысячелетие «вопрос интеллигенции» оказывается не то чтобы закрыт – просто общество теряет к нему интерес. Всем спасибо, все свободны. Было неплохо, а теперь давайте занавес; кто последний в гардероб. Миссия «придания миру смысла» осуществляется в других форматах и плоскостях.

Осмысление этого пути – кто и откуда мы – в нашем случае не сводимо к «отчичам и дедичам». Поскольку эти самые «мы» выходят за рамки национальной истории, в которых «наши» привыкли находиться. Общее интеллектуальное поле христианского Средневековья в Новое время, эпоху границ и наций, не исчезло, но функционировало по-иному через культурные взаимодействия. Внешнее влияние вызвало к жизни не только русскую интеллигенцию. Свет не всегда приходит с Востока или Запада, но «всегда, – поверим на слово Михаилу Леоновичу Гаспарову, – приносится со стороны». Это видно, между прочим, и по тому, что появление интеллигенции в национальную эпоху часто связано с реакциями на внешние события. Для истории немецкого образованного бюргерства таким триггером стало французское влияние и эпоха наполеоновских войн; история польской интеллигенции начинается с цитаты местного гегельянца в прусской части страны и разделяется на периоды в зависимости от национальных восстаний, а для истории интеллигенции русской, в свою очередь, наряду с западными влияниями важную роль сыграла реакция на «польский вопрос».

Просвещение, или Миром правит мнение

– C’ est la hallebarde qui mène un royaume.

– Est qui mène la hallebarde? C’ est l’ opinion,

et c’ est donc l’opinion qu’ il faut travailler.

Мнение. В цитате выше диалог из парижского салона мадам де Помпадур середины XVIII века между неким анонимным легитимистом и основоположником школы физиократов, лейб-медиком короля Людовика XV и самой мадам де Помпадур Франсуа Кенэ. Легитимист негодовал по поводу конфликта между королем и парламентами из‐за налогов, который в конечном счете привел Францию к революции. И высказался за «вертикаль власти»: мол, направление королевству дает алебарда! На что Кенэ парировал: «Ну, а алебарду кто направляет?» И, выждав риторическую паузу, отвечал сам себе: «Это Мнение, сударь, и над ним-то и надо работать».

Французы, как нередко в подобных случаях, опираются на английский исходник. Еще до Славной революции, в 1680 году, политик и публицист Уильям Темпл, в имении которого работал секретарем Джонатан Свифт, пишет, что мнение – «истинная опора и основа всякого правления». Его соотечественник Дэвид Юм в середине XVIII века: «Так как сила [числа] на стороне управляемых, то у правителей нет никакой иной опоры, кроме Мнения».

В немецком обиходе XVIII–XIX веков общественное мнение не очень прижилось. Оно воспринимается как калька с французского. Кант в «Критике чистого разума» (1781) ставит знак равенства между «превратить труд в игру» и «достоверность превратить в мнение». Гегель в «Философии права» (1820) видит в общественном мнении свою любимую диалектику, но относится к мнению брезгливо, как к поиску жемчужины в навозе: «В общественном мнении содержится все ложное и истинное, но обнаружить в нем истинное – дело великого человека. <…> Кто не умеет презирать общественное мнение таким, как его приходится то тут, то там выслушивать, никогда не совершит ничего великого».

Русское мнение восходит к индоевропейскому корню, находясь в родстве с немецким Meinung или английским mind, meaning. В России до Петра I мнение – синоним слова мысль, и мнение может быть только индивидуальное. Его характерный синоним – самомнение. А антоним – замечательное единоумие («Да все самомнения и самосмышления упразднятся, останется же точию согласие и единоумие во всех», 1677). Только в послепетровской России XVIII века появляется коллективное, общее мнение, а самомнение теряет свой однозначно негативный оттенок: «Зачем же мнения чужие только святы?»

Образованным людям открываются широкие возможности. Мнение по определению неполно, анонимно, – а значит, необходимо и возможно на него влиять. Если бы «ястреб» в приведенном диалоге в салоне мадам де Помпадур поднаторел в подобных дискуссиях, он бы ответил на риторический вопрос Франсуа Кенэ своим вопросом: алебарду направляет мнение, ок, но ведь и мнением кто-то управляет? Вольтер знал кто: «Общественное мнение властвует в мире, но руководят этой владычицей философы», то бишь г-н Вольтер собственной персоной. Глагол «направлять» (mener), который используют собеседники у мадам де Помпадур, отсылает к метафоре общества как неостановимо, но хаотично движущегося объекта. Направлять, направление – действие, прилипающее к мнению вплоть до нашей эпохи политтехнологий. В низком регистре объект понимается как стадо: французское mener – от латинского глагола, обозначающего гнать домашний скот туда, куда нужно пастуху. Новым овцам – новый пастырь.

При всей политкорректности в образованном пространстве континента несомненно существование полюсов притяжения. Когда мы говорим о XVIII веке, имя Франции всплывает первым почти невольно. Франция и до сих пор, иногда тактично, иногда настырно обосновывает свое первенство среди равных и претендует на право первородства для интеллектуалов по меньшей мере Нового времени. И правда, даже зная теперь, что европейское Просвещение многолико и представляет собой, по сути, «просвещения» во множественном числе, «дизвитьемисты» – исследователи XVIII века – не могут не считать отправной точкой Просвещения французское Lumières. Да и в следующем XIX веке Париж остается если не «Иерусалимом науки», как в Средневековье, то уж точно центром притяжения и точкой отсчета самосознания европейской интеллигенции.

Наука. В XVII–XVIII веках заложены основные постулаты и методологические основы науки Нового времени такой, как мы ее знаем. Понятие науки превращается в европейских языках из кабинетной «учености» в универсальную форму познания мира. Знание выстраивается в систему, начинает классифицироваться и систематизироваться. Знание обрастает структурами, причем по всему континенту эти структуры создает теперь государство. Для регулярного бюрократического государства наука жизненно важна как утилитарное, практическое знание. В этой форме оно воспринимается и московитами: русское государство заинтересовано в технологиях и специалистах, прежде всего (как везде и всегда) военного назначения. Именно такой прикладной аспект подразумевает и наша наука: это приобретенное практическое умение, опыт. От «коли все знает добрая жена <…> своим добрым разумом и наукою, ино все будет споро» Домостроя XVI века и до «его пример другим наука» в «Евгении Онегине». Такое значение еще долго существовало параллельно с ученым толкованием слова, обиходным века с семнадцатого («в науках искусен»). Поэтому, говорит нам академик В. В. Виноградов, слово научный в современном значении появляется только с середины XIX века, когда в России складывается, наконец, полная структура соответствующего знания – вместо бывшего ранее в употреблении «наукообразный». И приводит рассказ лечащего врача Гоголя: «Не помню почему-то я употребил в рассказе слово научный; он (Гоголь) вдруг перестал есть, смотрит во все глаза <…> и повторяет несколько раз сказанное мною слово: „научный“, „научный“, а мы все говорим „наукообразный“; это неловко, то гораздо лучше» (в последнюю зиму Гоголя 1852 года).

Россия начинает заимствовать западные знания согласно давним заветам восточных отцов Церкви о языческой мудрости: «Не да веруем им, но да ведаем творимая у них» – то есть только как технические умения, импорт технологий. Через два века после нас этой же дорогой шел Китай, собираясь совместить западное прикладное знание (юн) с сущностью (ти) китайской культуры. Однако в любых подобных случаях быстро выясняется, что все несколько сложнее. Западная science, латинская scientia опирается на корень, подразумевающий различение, отделение (ср. наше сечь, секатор, или французскую scie (пила), разъятие, исторжение; последнее, кстати, дает и этимологическое родство науки с англосаксонским shit, увы). Так вот, чтобы придать миру смысл и выстроить из него связные модели конструктора (intel)lego, требуется расчленить, выделить в этом мире, где все и всегда связано со всем, отдельные фрагменты в пространстве и времени, доступные для нашего мышления, интеллигибельные. Именно в этом процессе возникают понятия или ключевые слова, по которым, как по кочкам, мы движемся в нашем повествовании. Это определенное отношение к миру, которое не может не изменить людей, избравших его своим промыслом, и общество, в котором они вращаются.

Степень огосударствления мира знаний не всегда зависит от государственной бюрократии в такой степени, как у нас, когда научная иерархия меряется табелью о рангах, но тенденции в общем одни и те же. Из частной, общественной инициативы познание мира становится частью государственного резона. Во Франции ученые академии в Париже и провинции, ранее на общественных началах, стали получать королевские патенты и государственные деньги, с соответствующими последствиями. Так из частного кружка общения по инициативе Ришелье в 1635 году родилась Французская академия. Основанная в 1666 году вслед за английским Королевским научным обществом французская Академия наук менее свободна в исследовательских инициативах, чем английский аналог, а при Кольбере уже напрямую зависела от государственных директив. Учрежденная с подачи Готфрида Лейбница Петром I Академия наук в Санкт-Петербурге (1724) следовала той же модели, только в российском варианте она должна была сосуществовать с академической гимназией и университетом.

В сфере высшего образования, ключевой для будущей интеллигенции, французские университеты уже при Старом порядке стали терять автономию и включались в государственную систему образования. Высокая степень централизации и огосударствления стали отличительной особенностью этой системы и остаются до сих пор. Французское государство Старого порядка прилежно выстраивало параллельно и систему специального, преимущественно военного, образования. Как грибы после дождя появлялись друг за другом многочисленные «высшие школы», так что накануне Революции в королевстве насчитывалось больше прикладных образовательных институтов, чем где бы то ни было в Европе.

Общество. Однако ученый не претендовал на публичную роль; средневековая университетская корпорация была прочно вписана в жесткие сословные структуры и подчинялась традиционным нормам социального поведения. Между тем новую значимость знание получает в обществе, которое ставит себя как визави государству и начинает осмыслять себя. Именно появление в XVIII веке не просто социального организма, но того, что Юрген Хабермас назвал «общественностью», или «публичной сферой» (Öffentlichkeit, public sphere), заставляет считать все предыдущее – античных философов, средневековых клириков, ренессансных гуманистов и ученых – только присказкой к сказке об интеллигенции.

Само понятие общества в современном значении закрепляется в европейских языках, в том числе русском, в век Просвещения. Такому обществу требуется самосознание, которое выражает публичное мнение или, как в XVIII веке пишут в России, «мнение общее». Из индивидуального типа образованный человек становился типом социальным, «еще одним подвидом городского существа» вместе с буржуа. Во Франции лица «автономных профессий», ядро общества, составляли накануне революции в крупных городах уже от 5 до 15 процентов населения. Но сливки, «малое стадо», представляли собранные вокруг Дени Дидро и Жана Лерона д’Аламбера «энциклопедисты», окрещенные по их знаменитому реализованному в 1751–1772 годах проекту «Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел». Помимо систематизации современного на тот момент знания, этот проект определил его рамки и приоритеты – с «философией» в центре.

Понятие «философ» (philosophe) вышло за рамки занятого собой и своим кругом эрудита. Среди людей Просвещения «философ» получил ключевую роль в обществе. Вместе с ней появилось самосознание: теперь во множественном числе говорили о «философах» как слое, или «философской лиге». Новая идентичность проговаривалась в многочисленных трактатах, проповедующих социальное миссионерство.

Вместе с феноменом «общего мнения» возникла классическая форма выступления представителей образованного слоя в защиту общественных интересов во имя идеальных ценностей, которая уже в XX веке, после дела Дрейфуса и появления интеллектуалов, стала известна как вмешательство, или «ангажированность» (engagement). Образцовый пример для будущих интеллектуалов дал Вольтер в знаменитом «деле Каласа» (1762–1765). Три года подряд философ боролся за реабилитацию несправедливо замученного и колесованного протестанта, апеллируя прежде всего к общественному мнению. И при посредничестве мадам де Помпадур и Франсуа Кенэ, с которого открывалась эта главка, одержал-таки победу. Кредо Вольтера – j’écrit pour agir (я пишу, чтобы действовать) – указывало вектор амбиций «людей знания».

Пока такие акции носили однократный и индивидуальный характер, но начало было положено: «Новое знание шаг за шагом присваивало себе функции творца общества», – подытоживают исследователи философов. Ступеньки лесенки ведут отсюда прямиком наверх, к надписи в граните, и до сих пор украшающей фойе Берлинского Гумбольдтовского университета. Это знаменитый одиннадцатый, заключительный из «Тезисов о Фейербахе» Маркса, призывающий философов не объяснять мир, но изменять его.

Изменять прежде всего словом, разумеется. Продолжая традицию «продавцов слов», просветители производили эти самые слова в огромных количествах с «лихорадочной страстью к писанине» и при самой жесткой дисциплине ума и тела. В свои 75 лет Вольтер писал по пятнадцать часов в день, поднимаясь для этого в пять утра, зато оставив в общей сложности 83 тома сочинений и более 20 тысяч писем. Корреспонденция оставалась важной составной частью «республики письмен» и легко становилась событием, как известная переписка просветителей с «Семирамидой Севера» и «Старым Фрицем» aka Екатериной и Фридрихом Вторыми (Великими).

Рынок интеллектуальных услуг неизбежно порождал разделения: рядом с элитой энциклопедистов существовала анонимная масса «Руссо из сточных канав», перебивавшихся случайными заработками писак первой массовой версии интеллектуального пролетариата, про которых Вольтер говорил: «Саранчи в Египте и то было меньше». Проблема перепроизводства образованных людей в обществах переходного типа, несоответствия развития образованных слоев с развитием экономическим, политическим и культурным с тех пор перешла в разряд хронических и регулярно возникала в дебатах внутри и об интеллигенции. «Умная ненужность», «лишние» и прочие соответствующие люди и типы в русской литературе и публицистике, про которых писались романы и школьные сочинения, вполне встраиваются в этот именно ряд. Продолжает его, к примеру, и польская «интеллигентская толпа» (tłum inteligentny). Проблема обозначала дисгармонию в провозглашаемой симфонии «собственности и интеллигентности», капитала финансового и умственного. Ибо новое знание закономерно производило на свет не только ученого и профессионала, но и нечесаных полуголодных субъектов со взором горящим, обитавших от парижских мансард до петербургских углов.

Самоназванием людей Просвещения, которое значилось в том числе в выходных данных парижской «Энциклопедии», было также «литераторы» (gens de lettres). Амбиции заложены уже в происхождении этого самоназвания: в пандан к «свету» или светским людям (gens du monde), выразительный намек на то, что аристократической элите следует подвинуться. Среди «литераторов» три четверти в Париже составляло «третье сословие» – в основном лица свободных профессий и чиновники. Остальное распределялось примерно поровну между дворянами и духовными лицами. Последние включают в себя скорее специфических «аббатов» французского Просвещения вроде Рейналя или Прево, которые, несмотря на церковный талар и воротник-беффхен, изображаемые на портретах, имели с религией мало общего. Вот, к примеру, аббат де Кондильяк, родной брат другого аббата, сторонника естественного права и равенства де Мабли и двоюродный – энциклопедиста д’Аламбера: ему принадлежит едва ли не самое решительное высказывание, низводящее былую высшую интеллигенцию на землю: «Сознание (les intelligences) возникает благодаря взаимодействию материи».

Понятие «литераторов» меняло свой характер постольку, поскольку менялась литература. В эпоху Просвещения определилась «литературность» общественной миссии интеллектуальной элиты во Франции. Печатное слово приобретало новое символическое значение. Французский гений стал воплощать писатель и газетчик, для которого появляется новое слово журналист. В этом образе моральная философия, цивилизация и литература во Франции составляли одно, как у классических образцов – Вольтера, а впоследствии Гюго или Золя. Место литераторов и философов в национальном самосознании и сейчас наглядно видно всякому посетителю парижского Пантеона: для сравнения, в советском случае, если не считать пописывающих партийцев вроде наркома А. В. Луначарского, из профессиональных литераторов у Кремлёвской стены покоится только один – американский журналист Джон Рид.

Просвещение заложило основы, окончательные формы складываются под влиянием романтизма. Le sacre de l’écrivain, «жречество» или «священнослужение писателя», как назвал его филолог Поль Бенишу, стало во Франции c XVIII века выражением универсальной миссии образованного человека. «Литература – это выражение общества»: цитата философа и политика Луи де Бональда 1806 года канонична и у нас. И в этом Россия (как и Польша) следуют за Францией, а не за Германией. Ученость, университеты никогда не составляли у нас духовный центр интеллигенции, зато прежде гоголевской шинели наша литература вышла из парижского камзола XVIII и фрака XIX века. Отсюда не только стиль и лексикон. Отсюда, что важнее, миссионерство, которое до сих пор, и не только нами, принимается за специфику «святой русской литературы» (Томас Манн). Соединение человека пера с философом делает его духовным учителем. Собственно философия как таковая никогда не была нашей сильной стороной. И если метафизическую философию, богословие мы заменяли до Петра «богословием в красках» иконы, то философия Нового времени в наиболее совершенном русском варианте представлена в художественном слове литературы.

Неслучайно так близка к характеристике, которую дал русской интеллигенции Николай Бердяев, сравнив ее с монашеским орденом или сектой, цитата историка Ипполита Тэна о французских людях пера XVIII века: «Тот же порыв веры, надежды и энтузиазма, тот же дух пропаганды и та же тяга к господству, те же жестокость и нетерпимость, то же честолюбивое стремление переделать человека и всю человеческую историю по заранее заданному образцу. Новая доктрина имела своих отцов церкви, свои догмы, свой катехизис для народа, своих фанатиков, инквизиторов и мучеников» (цитирую перевод В. А. Мильчиной).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации