Текст книги "Черный и зеленый (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Данилов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Фабрика. Осень. Дорога
Нет, ну это уже просто невозможно так. Честно говоря, надоело уже, – сказал Александр Александрович.
– Ну подождите, подождите, давайте разберемся. Все ведь не совсем так, как вы говорите, – сказал Александр Александрович.
Александр Александрович и Александр Александрович стояли посреди так называемого автобусного круга, хотя это был вовсе не круг, а скорее прямоугольник с непрямыми углами, и углов было не четыре, а больше или меньше. А круг – это просто потому, что сюда иногда приезжает автобус и, постояв, разворачивается и уезжает обратно. Автобусный круг располагался около маленькой сутулой фабрики – ворота, будочка у ворот, забор, корпус, еще корпус, труба. Ворота открыты, и там, внутри, на фабричном дворе валяются, стоят и высятся разные железные и деревянные предметы, по отдельности кажущиеся бессмысленными и жалкими, но все же в своей совокупности имеющие какой-то тайный смысл. Вокруг круга и фабрики – поселочек, состоящий из домов и людей. Александр Александрович и Александр Александрович продолжали разговор, который, судя по всему, начался не сегодня и не вчера, может быть, в какую-то совсем отдаленную эпоху, когда здесь не было ни фабрики, ни поселка, ни тем более автобусного круга.
– Опять условия меняются. Ведь уже договорились, что в первой половине – по тридцать пять, а дальше по тридцать восемь. А тут опять… Я ведь, смотрите, все уже подготовил – и таблицы, и подрисуночные подписи… – Александр Александрович совал под нос Александру Александровичу листочки бумаги, беспорядочно исчерканные зеленой гелевой ручкой. Ручка, судя по всему, писала плохо, и все эти длинные неровные линии и мелкие штришки тут и там прерывались, и было видно, что человек, создавший эти каракули, часто с остервенением водил ручкой по бумаге, чтобы восстановить приток геля, и листочки производили впечатление какой-то болезненной и в то же время дерзкой неряшливости.
– Зато с накопителями все у нас нормально прошло, разве не помните? Мы все свои обязательства выполнили. Александр Александрович, кстати, остался очень доволен вашей работой.
По серому небу медленно пролетел маленький черный предмет – живая птица или, может быть, придуманный людьми летательный аппарат. Деревья мотались на ветру. В промежутках между домиками виднелись голые поля. Голые – не в том смысле, что осень, урожай собран, и до весны поля голые, а весной там опять что-нибудь посеют, какой-нибудь злак, овощ или бахчевую культуру, и опять зацветет-заколосится… Нет, не засеют и не заколосится, они просто голые, и летом, и весной, и зимой голые, просто голые поля, всегда.
Было не совсем понятно, идет дождь или нет, вокруг суетилась влага, она не падала целенаправленно с неба на землю, а летала туда-сюда, и было мокро, но назвать это дождем было бы некоторым преувеличением.
Влага постепенно пропитывала листочки с зелеными каракулями, и зеленые каракули жалобно расплывались.
– Ну это когда было. А теперь? Куда я теперь все это дену? Что, коту под хвост опять? Три недели работы.
– Ну мы ведь заплатим. Александр Александрович, дорогой мой, вы поймите, это не я и не Александр Александрович решаем. Это ведь все решается на областном уровне.
– Да слышал я это уже много раз. Все время на область валите. При желании все эти вопросы давно можно было урегулировать. И когда, интересно, вы мне заплатите? За «Измерение летчика Ганнибала» мне до сих пор так и не заплатили.
– Да поймите же вы, Александр Александрович, мы ведь делаем гробы. Просто гробы. Вон, посмотрите, – Александр Александрович показал рукой на аккуратно сложенную у ворот фабрики стопку батарей центрального отопления. – Если бы мы, скажем, нефть добывали или, там, линолеум производили, тогда еще можно было бы как-то повлиять. А мы – просто гробы.
– Знаете, Александр Александрович, в конце концов, это ваши проблемы. Мне-то, собственно, что?
– Александр Александрович, но ведь и мы часто вам навстречу идем. Как-то вы уж очень… Одни обвинения от вас. Если уж сказать откровенно, то никакой практической пользы ни «Измерение» ваше, ни таблицы нам не приносят.
– Не приносят? Ну и прекрасно. Что мы тогда мучаемся? Ни вам пользы, ни мне. Ни уму ни сердцу. Надоело, честное слово. Надо просто это все прекратить раз и навсегда, и все.
Подъехал желто-бесцветный, издающий тихие стоны автобус. Из автобуса вышли люди. В автобус вошли люди. Бабка-кондукторша поковыляла к воротам фабрики за печеньем. На фабрике делали печенье, которое продавалось в будочке около ворот.
– Александр Александрович…
– Да уже говорено сто раз. Лыко да мочало… Все, хватит.
– Ну как знаете.
Александр Александрович пошел к автобусу. Александр Александрович постоял немного, потом сложил листочки с зелеными каракулями пополам, сунул их в карман и тоже пошел к автобусу. Александр Александрович вошел в автобус и сел у окна, но не рядом с Александром Александровичем, а на другое сиденье. Александр Александрович оглянулся, а Александр Александрович, заметив это, отвернулся к окну. Это раньше они всегда ездили вместе, разговаривали и даже иногда пили пиво, но сейчас уже не так, какой-то все-таки разлад между ними произошел, и они сидели на разных сиденьях и смотрели в разные окна в разные стороны.
Вернулась кондукторша с пакетом печенья. «Гробы и печенье», – отрывисто подумал Александр Александрович. Кондукторша медленно продвигалась по салону и собирала плату за проезд. Печенье лежало на кожухе мотора, рядом с водительским местом. «И печенье тут тебе, и гробы», – нехотя подумал Александр Александрович.
Кондукторша завершила свой обход и взгромоздилась на кондукторское место. Закрылись двери, автобус развернулся, доказав тем самым, что это место – действительно круг, автобусный круг, а не какой-нибудь там прямо– или многоугольник, и поехал – сначала по узкой петляющей дороге, а потом по широкой и прямой.
Автобус катился по прямой, ровной, широкой – по три полосы в каждую сторону – дороге. Эту дорогу построили несколько лет назад, она была очень широкая и прямая, с разделительным газончиком, никаких пробок, и теперь стало очень удобно добираться до населенных пунктов, расположенных вдоль этой прямой шестиполосной ровной дороги.
Пошли в лес
Дети вдруг взяли и пошли в лес.
Обычно они целыми днями, вечерами и иногда (в каникулы или когда они просто не хотели или не могли идти в школу) утрами играли во дворе. Хотя это пространство перед девятиэтажным домом, где они играли, вряд ли можно назвать двором. Просто часть поверхности Земли, которая без какой-либо резкой границы переходила в огромный пустырь. Можно сказать, что двор был частью пустыря или что двором было все это огромное поле, на котором, правда, в отличие от нормального поля, почти ничего не росло, кроме какой-то маловразумительной травы, которая росла клоками, оставляя коричневые проплешины. За пустырем виднелись еще дома, пятиэтажные, там располагался весь населенный пункт, к которому относился девятиэтажный дом, возле которого играли дети и в котором они жили. Так получилось, что девятиэтажный дом построили на отшибе. На этом пустыре хотели поначалу тоже что-то построить, то ли стадион, то ли дворец спорта, то ли аэродром. Но в результате построили только этот девятиэтажный дом, который теперь стоял на отшибе. Люди, жившие в девятиэтажном доме, любили выйти на балкон или просто облокотиться на подоконник и смотреть в сторону тех неказистых пятиэтажных зданий, составлявших ядро населенного пункта. Там, среди пятиэтажных домов, было, в общем-то, так же замызганно и покинуто, но все же более уютно. По крайней мере так казалось издалека людям, живущим в девятиэтажном доме.
Обычно дети играли в разные игры.
Втыкали в каменистую землю перочинные ножички. Часто ножички втыкались в камни, летели искры, и ножички отскакивали своими острыми (тупыми) лезвиями в детей, которые с воем отпрыгивали в сторону, но ножички все-таки иногда попадали в детей, нанося им повреждения.
Играли в подобия спортивных игр. Играть в футбол было мучительно. На бугристом дворе не было ни одного вертикального объекта, который можно было бы использовать в качестве штанги футбольных ворот. Ни столбов, ни приспособлений, сваренных из труб, предназначенных для сушки белья. Такие приспособления есть почти в каждом дворе, а в этом не было. Поэтому приходилось просто бросать на землю всякое тряпье, камни или что-нибудь в этом роде, чтобы обозначить пространство, в которое надо было забивать голы. Но это не решало проблем. Если мяч не катился по земле, а летел по воздуху, трудно было определить, был гол или нет. Защищающаяся команда утверждала, что мяч пролетел мимо или попал в штангу, а нападающие орали, что гол был. Спорили, дрались. У них не было футбольной федерации или судейского комитета, поэтому результаты их матчей были совершенно бессмысленными.
Во время игры в футбол случались травмы: острые камни торчали из земли и угрожали здоровью. Сережа Повов из четвертого подъезда, играя в футбол, споткнулся о камень, упал коленкой на другой камень и сломал ногу, и больше не мог ходить, и не ходил больше никогда, не выходил во двор, не выходил играть в ножички или в футбол, вообще не появлялся, пропал. Больше его никто никогда не видел. А остальные продолжали играть в футбол и тоже иногда ломали себе что-нибудь, но потом выздоравливали и снова играли.
Зимой играли в псевдохоккей. Бегали в валенках, гоняли теннисный мячик клюшками по мерзлой бугристой каменистой земле. Это был не хоккей с шайбой, не хоккей на траве и даже не хоккей с мячом. Это был, может быть, хоккей на снегу, хоккей на бугристой каменистой земле, хоккей в валенках без шайбы и не на траве.
Иногда жильцы, призадумавшись и глядя куда-то вдаль, говорили, что хорошо бы посадить, например, деревца вон там вон и вот здесь. Или устроить песочницу, что ли, какую-нибудь. Или, может, хоккейную коробку, а что, там и в футбол можно, а зимой заливать будем, вон, у Палыча шланг есть, можно прям из окна на первом этаже протянуть и залить. А что, и пацанам хорошо, и мы по субботам играли бы.
Но не сажали, не устраивали, не заливали, не играли по субботам, и шланг бездействовал.
Так было всегда. А тут вдруг взяли и пошли в лес. Играли себе, как всегда, в ножички, а потом вдруг Саша Дадов высказался в том духе, что, мол, пойдем в лес, а? Пойдем? Да ладно, пойдем! И еще сказал, что давайте уйдем совсем, возвращаться не будем, а чево, пашли. В лесу там, это… Сережа Ваков, с одной стороны, вроде бы поддержал, но усомнился: а как же родители, искать ведь будут, волноваться, ругаться, как-то это нарушение дисциплины, что ли, получается, а меня папа обещал в субботу на станцию сводить, а так что же получится? А Саша Мазуркевич сказал, что им полезно поволноваться, пусть поволнуются, а то привыкли, вот мы и посмотрим. Если любят, то простят, а если нет, то нет. А Сережа Ваков, волнуясь, сказал, что это не любовь, а сплошной эгоизм, просто собственнический инстинкт какой-то, желание манипулировать более слабым, несмышленым, неопытным еще существом, так что пошли, пошли, Санька, Серега, все пошли, это классно будет, там, в лесу, говорят, страшно ночью, а днем можно ножички в деревья повтыкать, это не то что у нас тут во дворе, а можно еще дойти до железной дороги, вот если на рельсу какую-нибудь штуку положить железную, ну винтик там или гайку или гвоздь, и поезд ее переедет, то он ее раздавит, и она будет совсем плоская, а если патрон или капсюль с порохом, то взрыв будет, жалко щас у нас нет, а то можно было бы подряд несколько положить, я так под трамваи подкладывал, и сразу много взрывов. А Саша Пудов вдруг заплакал и, волоча по земле какую-то облезлую игрушку, поплелся к дому, и заплакал еще сильнее, и лег даже на землю и все плакал, плакал, и очень долго так лежал, долго еще потом люди его видели вот так лежащим на бугристой каменистой земле и всхлипывающим. А остальные мальчики, их еще было несколько, тоже согласились с доводами предыдущих ораторов и сказали да, давайте, пошли, и кто-то сказал а Сашка-то Пудов, смотрите, сломался, не готов он еще к большим делам, а еще хорохорился, в общем, пошли. И они пошли в лес.
Лес – клинообразный участок земли, поросший деревьями. С одной стороны его теснит населенный пункт, с другой – железная дорога, и постепенно он сходит на нет в районе железнодорожной станции. А за железной дорогой лес продолжается, но там он уже не такой, как здесь, у девятиэтажного дома, не чахло-безобидный, а серьезный, страшный, непроходимый.
Станция – сонная днем, оживленная вечером, когда один за другим идут поезда. Поезда останавливаются минут на пять, к вагонам подбегают суетливые бабы с пирожками, водкой, пивом и чипсами, и кое-кто из пассажиров все это у них нехотя покупает, и иногда кто-то даже садится в поезд, с сопением втаскивая чемоданы, а бывает, что кто-то, наоборот, приезжает в этот населенный пункт и стоит осоловело посреди платформы, и его обступают водители легковых автомобилей, такси не желаете, такси, такси, в город, недорого, такси, и он уступает их натиску, и вот уже чемодан грузят в багажник, слышится свисток, поезд трогается, начинает ехать, постепенно разгоняется, разгоняется и покидает населенный пункт, плавной дугой обогнув клинообразный лес и сероватый девятиэтажный дом. Около маленького вокзала стоит тумба с надписью «кипяток» и несколько киосков, сюда иногда водит погулять Сережу Вакова его папа, и Сережа без особого интереса изучает расписание, а папа в это время покупает пиво и пьет его и выпивает, а потом снова покупает, а Сережа стоит на платформе и думает примерно так: через три минуты должен подойти московский, и московский действительно подходит, и бабы бросаются практически ему под колеса со своими корзинами, а папа Сережи уже опять попил, выпил, и купил еще, и уже сидит на скамеечке, и у него уже все немного плывет перед глазами, а в голове роятся веселые, преступные мысли, а Сережа все стоит и размышляет: кипяток, и московский поезд уходит, и папа Сережи тяжело встает, говорит пошли, и они с Сережей уходят, а московский поезд грохочет вдали, и чахлый клинообразный лес стоит, оглушенный тепловозными гудками, ослепленный ярким светом локомотивных фар.
А куда еще с ним ходить, мать, только на станцию, а куда еще, вон тогда в кино с ним пошли, так там такое показали, что он, помнишь, тогда неделю потом выл и заикался, ну его, кино это, а тут, мать, нормально, поезда это самое, стоит себе смотрит, и пивка там можно взять, он стоит там, поезда там ездюют, а я сяду, пивка возьму, не, мать, пивка надо, надо, пивка – это надо.
В лесу они сначала в ножички играли, кидали ножички в деревья и немного друг в друга, ножички втыкались плохо, тупые потому что были, и они постепенно заблудились. Вроде бы все рядом, и сквозь деревья иногда виднелся девятиэтажный дом, и поезда проезжали, но куда бы они ни шли, никак не могли выйти к дому или к станции или хотя бы к железной дороге. А уже вечер, и потом ночь, и вот они, как и планировали, остались в лесу. Но паники не было, нет, паники не было. Все-таки их много было, и не так страшно. Сначала разговаривали, страшные истории рассказывали про то, как мальчик пошел гулять на станцию и его задавило экскаватором, а в гроб положили только военную форму. А потом просто раз – и уснули все. Сидя, прислонившись спинами к стволам деревьев. Только Сережа Ваков все втыкал и втыкал свой ножичек в то, что попадалось под руку. Втыкал и втыкал.
Не, мать, ну чево, гуляют, придет, придет, чево реветь-то. Мы вот, бывало, тоже до ночи это… Сидят где-нибудь, дело молодое, ну чево, дети, здоровые уже, как это. Да не ори ты, мать, придет, я тебе говорю. Да куда идти, чево идти-то, сам придет, находился уж за день, буду я бегать еще, да ладно, ладно, схожу, схожу.
Люсь, а твой дома? А моего не видела? А твой? Да-а? А мой нет. Твоего? Нет. А у моего был. А у твоего? Не, мой нет. Да нет, нет, у моего и не было. А твой был? Не был? Мой-то был. Сегодня. Вчера не был, а сегодня был. А твой говорил? Мне ничего не говорил. Твой? Да что ты… А мой нет вроде. Ну с твоим, наверное. В школе? А что школа? Образование вообще, я считаю, должно быть платным. Бесплатное хорошим не бывает. Да, и здравоохранение. Во всех развитых странах давно действует страховая медицина. Человек часть своего заработка как бы направляет на свое же будущее лечение, то есть заранее платит, и пенсионная система накопительная должна быть, человек всю жизнь зарабатывает себе на достойную пенсию, ты пойми, именно такая система делает человека по-настоящему независимым от государства, делает его настоящим гражданином. А мой нет. Куда? Да ты что? Ой, ну ты скажешь тоже. А мой не предупредил. А твой? Да? Ну ладно тогда. Ну давай, договорились. Ну давай. Давай. Ну давай, да. Давай. Ну давай. Пока.
Ну чево, я походил, нету, ну я далеко-то не заходил, вроде не заметил ничего такого подозрительного. Да ладно, ну чево, чево, мать, чево ты. Ну я потом еще пройдусь. Нету. Нету, говорю тебе. Все.
Утром проснулись. Свежо, хорошо. Отдохнули, выспались. Сережа Ваков неподвижно лежал на земле с закрытыми глазами. Рядом валялся ножичек. Трясли его, прислушивались к дыханию – ничего. Умер, наверное. Тем более ножичек, да. Ну Серега он вообще такой, не поймешь его. Помните, как тогда, в прошлом году на станции? Ну вот, а сейчас вообще. Допрыгался. Все ему ножички. Ладно.
Подошел Александр Иванович, человек в очках, с какой-то штуковиной в руках, то ли с миноискателем, то ли просто со старческой деревянной клюкой, и он этой штуковиной производил равномерные движения в траве над поверхностью Земли, как будто сапер, ищущий мину. Александр Иванович был, кажется, родителем одного из мальчиков, а может, и нет, может, он просто жил в девятиэтажном доме или в тех пятиэтажках, в общем, трудно сказать, кем он был на самом деле.
– Александр Иванович, а Сережа, кажется, умер.
– Умер? Ну-ка, ну-ка… – подошел.
Сережа открыл глаза, внимательно посмотрел на Александра Ивановича и сказал:
– Ну наконец-то. Совести у вас нет.
– Ну-с, видите? А вы говорите – умер. Нет, не умер. Не умер.
Ну вот, мать, а ты говорила, я же говорил придет, живой-здоровый, где шлялся, гад, мать извелась вся, где, сволочь, шлялся, мать тут вся изоралась, уже не знали, что и делать, облазили тут все, где шлялся, гад, где шлялся, где шлялся, ох… о-о… где, гад… ой, мать, что-то вот тут, ох… где, гад… шлялся… ой, мать… ну все, мать… вот здесь вот… ой, не могу… все, все… где сука… шлялся… Все.
Девки на станции
Вдруг выяснилось, что надо ехать в командировку.
В один из сонных летних дней с косыми пыльными лучами сквозь мутные стекла и знойным тягучим бездельем Тапова вызвал начальник, древний, полуразрушенный академик с распадающимся на части дряблым лицом. Академик был кем-то вроде генерального директора в небольшой полу-фирме, полу-институте, в который (которую) Тапов изредка забредал, чтобы заняться несложными арифметическими вычислениями. В учредительных документах фирмы-института в качестве вида деятельности было указано: «Адаптация новейших достижений фундаментальной науки для коммерческого использования».
– Съездий, Петь, съездий, подрастрясись, – плюясь, гыкая и показывая в расплывающейся усмешке раскрошившиеся зубы, шамкал-хрипел академик. – А то сидишь тут, два плюс восемь, квадратный корень из шестнадцати. Заодно, – закашлялся, трясясь, – Митрофана проведаешь, а то он там небось… – совсем закашлялся, закрыл глаза, замахал рукой, – иди, иди, поезжай.
Тапов поплелся в бухгалтерию. Нелли Петровна встретила его как родного. Посчитала что-то на компьютере: «Пять восемьсот» – и выдала Тапову через окошко кучку денег. Нелли Петровна была настроена лирически. «Лучшие отели, рестораны, ночные клубы, – ворковала она, – Петр Николаевич, ни в чем себе не отказывайте». Тапов издал неопределенный звук согласия – нечто среднее между «у» и «м-м». Окошко с грохотом захлопнулось.
Тапов двигался по темному коридору. «Надо за билетами, потом домой, завтра с утра ехать», – ворочалось в голове.
Навстречу почти вприпрыжку скакал Бондаренко, заместитель академика, тоже вроде бы академик, или почетный член чего-то, или еще кто-то в этом духе.
– Слышал, Петь, академик-то, того, все. Царствие небесное, – с оживленно-заговорщицким трагизмом сообщил Бондаренко. Тапов опять издал нечто среднее между «у» и «м-м», подтверждающее, что, мол, сообщение принял, конец связи. Так он реагировал почти на все доходившие до него известия, не угрожающие его жизни. Бондаренко ускакал дальше по коридору, принимать дела у мертвого тела.
Ехать предстояло в город, название которого – стертое, не выходящее ни за какие рамки, чем-то похожее на фамилию Тапова – трудно запомнить с первого раза. Но если это название все-таки запомнить, оно поселится внутри головы и будет точить и разъедать мозг леденящей, кристальной обыденностью – медленно, незаметно, день за днем, до самого конца, до самой смерти. От Москвы – примерно триста километров.
Ранним утром Тапов блуждал по квартире, слегка заторможенно глядя то на рассветное небо, то на висящую на стене картину (репродукцию). На картине был изображен мост через, видимо, реку, по которому шел человек, а на заднем плане – еще один мост, тоже скорее всего через реку, и по нему тоже шел человек, наверное, в ту же сторону, что и первый человек, а может быть, в противоположную, непонятно было, потому что второй человек был на заднем плане, далеко, и не видно толком лица, да и первый человек тоже какой-то смазанный, и, может быть, он даже и не шел никуда, а просто стоял и даже, кажется, плевал с моста в проплывающие внизу лодки, бревна и какие-то ошметки, и иногда попадал – так временами казалось Тапову в утренней полудреме-бодрствовании.
Тапов пришибленно стоял, а вокруг малозаметной тенью порхала сухонькая Марья, в платочке, со следами праведности и религиозной практики на внимательном добром лице – то ли бабушка, то ли сестра, жена, внучка или племянница – по прошествии лет Тапову уже было трудно в этом разобраться.
Марья собирала Тапова в дорогу, приговаривая:
– Рубашек вот нагладила, а вот спортивные штаны, может, в поезде переоденешься, шапочка шерстяная, мало ли, похолодает, смотри, вот сюда трусы, не забудь, туалетная бумага в кармашке, теплый свитерок тут будет, под низом, не простудись…
– Да куда мне свитерок, – очнулся Тапов, – смотри, лето. И рубашки – зачем столько? Всего-то день и ночь.
– Надо, надо. Вдруг.
Попили чай (Тапов прихлебывая, Марья бесшумно). Тапов оделся в одежду, взял полиэтиленовый пакет, выполненный в виде сумки, с ручками, положил туда сверток с бутербродами и неинтересную книгу. Приготовленный Марьей чемодан остался в прихожей. Тапов поцеловал Марью в лицо, она его тоже туда же. Пока. С Богом. Пошел.
На лестничной площадке около мусоропровода стоял подросток Петя, он жил в соседней квартире. Наверное, что-то задумал, какое-то вряд ли доброе дело, собрался, видно, выпустить вовне булькающую внутри темную подростковую энергию через одно из имеющихся у него отверстий. Иначе зачем бы ему стоять на лестничной площадке в шесть часов утра.
– Здрась дять петь.
– Здравствуй, Петя.
– А че так рано.
– Да вот.
Вышел из подъезда. На лавке сидел тоже сосед, но уже не подросток, а, наоборот, дядька в самом расцвете слабостей, Петр Александрович, уже или еще пьяный. Просто сидел, радуясь или ужасаясь наступлению очередного утра. Поднял глаза вместе с головой.
– А, Петь. Это… Ты чево это.
– Да так, Петь… В общем…
– Ну давай, Петь. Держись там. Не забывай своих, Петь.
С шумом открылось окно.
– Петя! – это жена Петра Александровича, обнаружив его, произвела оживление.
Петр Александрович поднялся с лавки, плюнул и так и остался стоять.
– Петя, – донесся слабый голос Марьи. Тапов обернулся. Марья, выглядывающая из окна, перекрестила Тапова, он помахал ей рукой. Тапов шел среди пяти– и девятиэтажных домов.
В метро уже было довольно много народу, в основном люди, задешево продающие свой неквалифицированный труд. Хмуро-трезво-похмельные, они стоически ехали. Более квалифицированные, такие как Тапов, умеющие совершать арифметические действия и ездить в командировки, поедут позже, часов в восемь, девять, десять. Но Тапов, выбитый обстоятельствами из привычных ритмов, ехал среди людей не своего круга, стараясь сосредоточиться на буквах неинтересной книги. Это судьба, – подумала она и стала медленно набирать номер его телефона. Я заплатил за это слишком большую цену, – сказал Хмарко и выстрелил. Клянусь, я не убивал, мамой клянусь! – кричал Ахмед. Раздался резкий хлопок. А все-таки кому это может быть выгодно? – постукивая карандашом по столу, освещенному настольной лампой, спросил следователь из Питера, которого прикомандировали вроде как в помощь, а на самом деле тайно курировать операцию. – И что имел в виду Павлов, говоря о невыполненных обязательствах и недополученной прибыли? Протискиваясь между людьми, тележками с багажом и маленькими ларьками с едой, Тапов вышел на Казанский вокзал.
Согласно купленным билетам в поезд набились люди, и он поехал. Тапов сидел у окна и смотрел на проплывающие мимо кусочки города. По высокому мосту проехали через извивающуюся Яузу, мимо Электрозаводской, мимо четырнадцатиэтажного сталинского дома исполинской высоты. Железные пути ветвились, сливались воедино и снова ветвились, и на них стояли вместе и поодиночке грузовые и пассажирские вагоны, гудели и ехали локомотивы, носились туда-сюда электрички и следовали длинные поезда. Промелькнула страшноватая станция Фрезер, в окрестностях которой лучше не показываться ночью и вечером, а днем и утром тоже не стоит, мало ли что. Задворки района Перово были перегружены железом, бетоном и другими полезными веществами, заключенными в формы каких-то деталей, ферм, плит и остального бесчисленного строительно-монтажного барахла. На станции Перово – сортировочная горка, и по ней медленно катились оторванные друг от друга коричневые вагоны. Вешняки утопали в растительности, пятиэтажные дома были еле видны из-за чрезмерно разросшихся, хищных деревьев. Некоторое время поезд шел параллельно открытой линии метро, две железные дороги рядом, одна – почти бесконечная, привольно раскинувшаяся по поверхности Земли, а другая – в основном спрятанная вглубь, замкнутая и ограниченная, но зато уютная, родная. Синенькие поезда, проносившиеся друг за другом, везли большое количество людей.
Люди, вместе с которыми в одном вагоне ехал Тапов, вели себя активно. Они переодевались на глазах друг у друга из брюк и юбок в шорты и тренировочные штаны, снимали ботинки и носки, оставляя носки висеть на аккуратно поставленных под столик ботинках, надевали тапочки и шлепанцы, застилали с утра постели, раскладывали на столиках бесчисленные и уже немного подпортившиеся на жаре съестные припасы, которые пахли. Поезд собирался ехать в отдаленные степные места, за Волгу, и поэтому пассажиры устраивались основательно. Тапову показалось, что его попутчики, готовясь провести в поезде несколько суток, уже целую неделю не мылись, старались, наверное, приучить тела к длительному существованию без душа и ванной, потому что вагон моментально наполнился запахом телесных выделений, запахом тел, покрытых застарелым липким потом, и одежды, пропитанной потом, запахом носков, запахом неснимаемо носимой обуви. И запахом еды, которая долго простояла на жаре, еды, которую до этого, возможно, долго везли в других поездах, и она там тоже стояла на столиках, на жаре. Не успели еще проехать суетливое Выхино, а люди в вагоне уже набросились на пищу, резали грязными перочинными ножами жирную, влажную колбасу, открывали стеклянные банки с коричневой тушенкой, рвали на части курицу, потом испачканными курицей руками снова брали грязные перочинные ножи, резали хлеб и намазывали на него шпротный и печеночный паштет, стучали куриными яйцами о столики, разбивали скорлупу, ели яйца вместе с тушенкой, колбасой, паштетом, хлебом. По вагону распространялись невидимые флюиды пищевого отравления. Тапов сосредоточенно ел бутерброды, чтобы как-то посильно участвовать в происходящем.
Осоловев от еды, пассажиры перенесли свое внимание на алкоголь. Атмосфера в вагоне подобрела и вместе с тем стала немного истерической. Кто-то пел про любовь, ненависть и правонарушения. Приличная на вид супружеская пара спорила о футболе. Классически-бородатый дед расстелил в проходе какую-то дерюгу и лег на нее, приговаривая: не доверяю я этим верхним полкам. Из туалета доносились нечеловеческие звуки, порожденные, судя по всему, употреблением теплого прокисшего пива вместе с коричневой тушенкой, жирной влажной колбасой, курицей и куриными же яйцами. Тапов доел свои бутерброды и опять уткнулся в неинтересную книгу с захватывающим, лихо закрученным сюжетом.
Первая остановка, многие вошли, и никто не вышел, значит, пассажиров прибавилось, и они по пути к своим местам, указанным в билетах, перешагивали через покойно лежащего деда, и вновь повторилось круговращение жирной еды на жаре и мутного теплого пива, и так повторилось еще несколько раз, потому что теперь остановки были чаще. На одной из таких остановок Тапов вышел из вагона, потому что он приехал, потому что это и был тот самый город с похожим на его фамилию названием. А его кратковременные попутчики унеслись дальше на юго-восток, в знойные заволжские степи, со своими тушенками, колбасами, пивом и страшными звуками, доносящимися из туалета.
О, этот город, город, где Тапов бывал не раз и не два и к которому он испытывал чувство, представляющее собой смесь умиления, страха и безразличия, город, где живет и работает Митрофан, или, как его называл Тапов, Митрофан Матвеевич, где постоянно проживает некоторое количество тысяч жителей, где существует пищевая и легкая, почти невесомая промышленность, железнодорожная станция и пристань на реке с почти таким же названием, как и название этого города, похожее на фамилию Тапова. О, этот город.
Благодать цивилизации концентрическими кругами распространялась от станции к окраинам. Исторгаясь из вокзальной площади и облагораживая собой несколько улиц и домов вокруг, благодать затухала в дебрях так называемого частного сектора, среди покосившихся домишек, бараков и деревянных заборов, среди собачьего лая и человеческого молчания, а потом снова нарастала в новых окраинных микрорайонах, чтобы уже окончательно раствориться в пригородных полях. Приехавший сюда впервые человек может с непривычки подумать, что в этом городе нет людей, но, приглядевшись, он увидит, что есть, есть: вон по тротуару, обсаженному уютными кустиками и деревцами, спешит наивная девушка, вон у подъезда сидит старичок, продавший душу родному предприятию, вон там в здание местной администрации входит мелкий или, может быть, крупный чиновник, а может быть, и сам глава администрации, а вон там, среди деревьев, человек трудной судьбы выпил много пьянящих напитков, и опьянел, и лежит, но существует. В общем, люди здесь, конечно же, есть, как уже было сказано, несколько тысяч. Но мало. Среди них – Митрофан Матвеевич Веревкин, высокий, худой, жилистый, морщинистый человек в больших, очень старых, полуразвалившихся очках, перемотанных на переносице клейкой лентой, с усами, нависающими над верхней губой, с заскорузлыми большими умелыми руками, похожий на механика-виртуоза со склонностью к философствованию. У человека с такой внешностью обязательно должно быть какое-нибудь изуверское хобби, вроде выпиливания лобзиком маленьких надгробных памятников для домашних животных или изготовления действующих моделей насекомых. И оно было, было.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.