Текст книги "Бесконечный тупик"
Автор книги: Дмитрий Галковский
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 85 (всего у книги 110 страниц)
729
Примечание к №717
Чехов органически ненавидел … украинцев
Об украинцах, чтобы не быть голословным. Вот такие примерно высказывания постоянно в его письмах:
«У этого человека, талантливого немножко и неглупого, есть в голове какой-то хохлацкий гвоздик, который мешает ему заниматься делом как следует и доводить дело до конца…»
Или:
«Хохлы упрямый народ: им кажется великолепным всё то, что они изрекают, и свои хохлацкие великие истины они ставят так высоко, что жертвуют им не только художественной правдой, но даже здравым смыслом».
Или:
«Сергеенко пишет трагедию из жизни Сократа. Эти упрямые мужики всегда хватаются за великое, потому что не умеют творить малого, и имеют необыкновенные грандиозные претензии, потому что вовсе не имеют литературного вкуса…»
В рассказе «Именины» Чехов под впечатлением от пребывания в усадьбе украинофилов Линтварёвых вывел тупого прогрессивного хохла. Плещеев Чехова одернул, посоветовал хохла из рассказа выкинуть, на что Антон Павлович принялся доказывать, что он имел в виду не Линтварёвых,
«а тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки… Нет, не вычеркну я украинофила».
Однако в последующих изданиях пришлось вычеркнуть.
730
Примечание к №696
в душе великий народец проклиная
Чехов был антисемитом. В самом элементарном, бытовом смысле этого слова. Через всю его переписку проходит тема пренебрежительного подшучивания или даже прямого высмеивания евреев. Как элемент быта, обычной бытовой лексики:
«Но никто так не шипит, как фармачевты, цестные еврейчики и прочая шволочь» (по поводу антисуворинской кампании в 1887 г.).
«Думаю, что сыр-бор сильнее всего горит в толпе еврейчиков… Я читал прокламации: в них ничего нет возмутительного, но редактированы они скверно и тем особенно плохи, что в них чувствуется не студент, а жидки … Должно быть, не студенты сочиняли». (о студенческих волнениях 1890 г.)
«Он писать не умеет и вообще бездарен, как все крещёные шмули».
«Не люблю, когда жидки треплют моё имя. Это портит нервы».
"На такой же точно жёлтой бумаге, как у Вас, пишет ко мне один очень надоедливый шмуль (753), и его письма я читаю не тотчас же по получении, а погодя денька три; и ваше письмо я отложил в сторону, подумав, что это от шмуля. Такова одна из причин, почему я так долго медлил с ответом…"
«Не печатай, пожалуйста, опровержений в газетах … опровергать газетчиков всё равно, что дёргать чёрта за хвост или стараться перекричать злую бабу. И шмули, особенно одесские, нарочно будут задирать тебя, чтобы ты только присылал им опровержения». (Брату в др. месте: «Одесская печать – это самая бестактная и самая некорректная печать в мире».)
«О Толстом пишут, как старухи о юродивом, всякий елейный вздор, напрасно он разговаривает с этими шмулями».
Из письма братьев Чеховых сестре, где Ал.Чехов ломается, прося рекомендацию в «Курьер» к Коновицерам:
"Я послал бы и сам, но они мине, как Седого (псевдоним Ал. Чехова – О.)… не жнають и могуть пожнакомить моево рукопись з/подстольного корзина (785). А ежели Вы пошлёте и шкажете, кто такова – Седой, тогда я въеду в «Курьер» ни чирез кухню, а чирез параднава дверь, как будто из банкирского контора".
«В Петербурге рецензиями занимаются одни только сытые евреи неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека».
Шутил с Книппер по поводу присланных ею фотографий: «Другая тоже удачна, но тут Вы немножко похожи на евреечку, очень музыкальную особу, которая ходит в консерваторию и в то же время изучает на всякий случай тайно зубоврачебное искусство и имеет жениха в Могилёве».
Чехов назвал своих такс Бром и Хина. Но, изощряясь в филологическом гурманстве, он приделал к именам и отчества. Полностью собачек звали так: Бром Исаевич и Хина Марковна. Или сокращённо: Исаич и Марковна. Чехов писал сестре из Парижа:
«Милая Маша, передай Хине Марковне, что я сегодня завтракал у Марка Матвеевича Антокольского» (834).
Одновременно Антон Павлович метал громы и молнии по поводу антисемитизма Суворина (который никогда себе подобных выходок не позволял). Великий писатель земли русской встал горой за униженных и оскорблённых детей еврейских миллионеров. Но стоило какому-то «шмуле» наступить Чехову на мозоль, и тут же показное теоретическое юдофильство сменилось вполне конкретной юдофобией:
«„Курьер“ недавно подложил мне большую свинью. Он напечатал письмо шарлатана Мишеля Делиня, подлое письмо, в котором Делин старается доказать, какой негодяй и мерзавец Суворин, и в доказательство приводит моё мнение. Это уже чёрт знает что, бестактность небывалая. Нужно знать Делина: что это за надутое ничтожество! это еврей Ашкинази, пишущий под псевдонимом Мишель Делин».
Это в частном письме, к сестре. «Для внутреннего пользования». Делин по-восточному «договорил». А договаривать Чехов не любил. На словах, «официально».
731
Примечание к №657
Преступление … в себе выношенное, но гениально несовершённое.
Розанов писал о Раскольникове:
«(Тотчас после преступления закона неприкосновенности человека) началось мистическое взаимодействие между убившим, убитою и всеми окружающими людьми … „Не старушонку я убил, себя я убил“, говорит он … Мистический узел его существа, который мы именуем условно „душою“, точно соединён неощутимою связью с мистическим узлом другого существа, внешнюю форму которого он разбил. Кажется, все отношения между убившим и убитою кончены, – между тем они продолжаются; кажется, все отношения между ним и окружающими людьми сохранены и лишь изменены несколько, – между тем они прерваны совершенно … только переступив личность человека, мы постигаем всё её значение: для нас открывается мистический и иррациональный смысл её, но уже поздно. Сделав ненужным подобный опыт, обнаружив со всей убедительностью в гениальном изображении состояние преступной совести, Достоевский оказал великую историческую услугу».
Почувствовать свою душу, то, что она живёт, можно лишь уничтожив душу другую, порвав невидимую и неощутимую нить, соединяющую мистически ваше «я» с «я» другим. Другое «я» только и материализуется окончательно для вас после его внешнего разрушения. Человек чувствует, что внутреннее убийство, то есть уничтожение – невозможно. Объём души не совпадает с видимыми границами "я", для которого «другие» лишь модификации собственного состояния. Человек может уничтожить являющееся другое "я", но не в состоянии отказаться от некоторого состояния себя, именуемого именем убитого.
Чтение Достоевского даёт относительно социальный и «нравственный» опыт убийства и тем самым заставляет почувствовать подлинный объём своего мира. Отсюда ощущение преступности чтения Достоевского. Чтение его романов – преступление. Чтение книг Розанова – тоже преступление. И Розанов и Достоевский крайне субъективны (причём их субъективизм рассчитан именно на русское восприятие). Эта субъективность приводит к их внутреннему оживлению. А оживление, в свою очередь, вызывает ощущение убийства. Читатель чувствует себя убийцей Розанова и Достоевского. Образуется внутренняя, интимная связь с их мирами и, соответственно, отъединение от реально живущих людей.
То же произошло и с отцом. Отец умер, и я с ним связан, это умерла часть меня. А с окружающими связь разорвана. Громадная особенность в том, что отец жил. Действительно ЖИЛ. Это, может быть, единственно живой человек, которого я видел.
732
Примечание к №727
встретился в 1948 году в лагере с бывшим начальником штаба Квантунской армии
И японцы несчастные попали. Только роль их в русской истории не такая значительная, как у немцев, и гулажик им поменьше сделали. Но «основную мысль», я думаю, и японцы поняли.
733
Примечание к №529
Количественным символом банкротства Соловьёва, пустоты, является постоянная неоконченность его вещей.
Уже юношеская диссертация Соловьёва («Кризис западной философии») закончена лишь формально. 120-страничный труд завершается совершенно произвольным утверждением, якобы следующим «из самого хода изложения»:
«Итак, по устранении в „философии бессознательного“ тех очевидных нелепостей, которые вытекают из её относительной ограниченности и находятся в противоречии с основными принципами, мы получаем следующие общие результаты, которые вместе с тем суть и результаты всего западного философского развития, потому что, как мы видели, философия Гартмана есть законное и необходимое произведение этого развития … и тут оказывается, что эти последние необходимые результаты западного философского развития утверждают, в форме рационального познания, те самые истины, которые в форме веры и духовного созерцания утверждались великими теологическими учениями Востока».
О христианском Востоке до этого у Соловьёва не было сказано почти ничего. Речь шла о довольно подробном изложении западных философских систем и только. Всё это Гегель в квадрате, своеобразная мифология «устроения»:
– Я ничего, я прилежный, ортодоксальный… Это всё «объективный процесс развития мировой философии». А я в конце положу незаметно кирпичик, и не положу даже, а только кирпич Гартмана поправлю. С одной стороны, как бы скромно и нет меня даже, а с другой, хе-хе, на мне-то всё и кончается, всё по документам и закругляется на мне.
Страшная узость мысли при страшной широте претензий. Но какое-то подобие меры ещё соблюдено, ещё концы с концами вроде бы сходятся. (744) «Роль выдержана».
Но уже в полемике с Лесевичем по поводу своей диссертации Соловьёв явно переигрывает. Ответ Лесевичу блестящ, но именно в нём, может, с особенной-то силой виден основной порок, основная трещина. В рамках литературной задачи у Соловьёва все хорошо, тут «ни убавить, ни прибавить». Но вот какая штука – сам стиль, его напряжённая изворотливость, находится в странном несоответствии с подчеркнуто формальным и отстранённым характером полемики. Текст разрывается изнутри, используется чисто инструментально, так что абстрактная форма не выдерживает несоответствия и начинает расползаться. Изложение начинает срываться с логической резьбы. В статье о Лесевиче это ещё тенденция, так как спасает узость и элементарность темы. Но вот в написанных далее «Философских началах цельного знания» дело уже плохо. Мысль философа, нервно-субъективная, не может пробиться сквозь объективный материал, начинает в нём исчезать, растворяться. Соловьёв не может обойтись без идиотских экскурсов, без пережёвывания давно известного. Перед нами уже типичный профессор (что для философа почти оскорбление). «От Греции до современности», «от Греции до современности» – и мысль на 70% этим засорена. Мысль уже не в силах пропитать собой весь материал, и информация начинает высыхать, трескаться на отдельные блоки. Хотя в своей работе Соловьёв называет эклектизм «бесплодной попыткой описать окружность без центра и радиуса», его философия вырождается уже из-за самой структуры русского языка именно в такой эклектизм, в попытку мыслить при помощи гнилой линейки и ржавого циркуля. В результате «Философские начала цельного знания» оканчиваются нулём, ничем. В бессмысленной попытке объективации субъективного Соловьёв соскальзывает в ничто. Его работа начинается с 40-страничного введения, потом идет 20-страничное изложение всей мировой философии, потом, наконец, он приступает к изложению первой части своей «свободной теософии», а именно «органической логики». Мысль Соловьёва начинает истерически вихлять, пытаясь на отечественных розвальнях вписаться в головокружительно-спиралевидные повороты гегелевской диалектики. Философ, надо отдать ему должное, продержался еще почти 100 страниц. И это будучи 24 лет отроду! Но всему есть предел. На 383 странице 1 тома собрания сочинений наступил крах. Соловьёв захотел рассмотреть «27 логических модусов». Всё перевернулось, рассыпалось. Первую триаду бедный молодой человек уложил в 6 страниц. Но тут оказалось необходимым сделать 4 примечания. Первое примечание – 1 страница, второе – 2 страницы, третье – 2 страницы, четвёртое – 3 страницы. Причем, уже чувствуя, куда его заводит, Соловьёв делает попытку отрезать бахрому вырастающих ответвлений и заявляет, что в четвёртом примечании он «ограничится только несколькими указаниями», так как вернётся к этой теме позднее. Однако к четвёртому примечанию Соловьёву приходится делать ещё примечание-сноску. Далее, по инерции, он проскакивает вторую триаду и окончательно увязает в третьей. Всё.
Через разбитое окно этого окончания хорошо видно будущее «ди руссише филозофи».
Однако саморазоблачение сопровождается старательным переигрыванием:
«Школьная же философия довольствуется одним семенем истины, засушив её отвлечёнными формулами».
«Вследствие отвлечённого характера школьной философии, обособлявшей логические понятия и утверждавшей их в такой исключительности, многие школьные философы не признавали и доселе не признают необходимую познавательность … о себе сущего, несмотря на простоту и ясность этой истины, а один из величайших между этими философами, Кант, с особенною резкостью настаивает на противоположенности о себе сущего, динг ан зихь, и мира явлений…»
Оцените картину: создаётся искусственный русский язык, вульгарно имитирующий немецко-латинскую схему мышления, и на этой гнилой схеме доказывается школярство и схематизм Канта. Причём само понимание «школярства» Канта взято у его немецких критиков. Милая, до боли родная и понятная заглушечность. И какая роскошная – четверная, если не более.
В предисловии к следующей своей «фундаментальной» работе – знаменитой «Критике отвлечённых начал» – Соловьёв пишет:
«Весною 1879 г. появилось сочинение Гартмана „Феноменологи дэс зиттлихен бевусстзайне“, в котором главные этические моменты и их взаимоотношение определяются приблизительно так же, как и у меня. При различии наших основных воззрений и при невозможности взаимного влияния я с удовольствием вижу в таком совпадении некоторое подтверждение тому, что представленное мною развитие нравственного начала не есть личное диалектическое построение, а вытекает логически из сущности дела, независимо от той или другой точки зрения».
То есть то особое направление в германской философии, которое было направлено на максимальное высветление личностного начала, начала автора, но лишь для того, чтобы незамутнённой оказалась свободная логическая игра немецкого языка, ЕГО личность и субъективность, эта вот «объективность», идентичная объективности вдохновенной лирики, через которую говорит сам язык, эта «объективность» воспринималась Соловьёвым в буквальном смысле, и он всерьёз считал, что, например, человек, пишущий на швабском ДИАЛЕКТЕ немецкого языка (795), лишь ступенька в создании грандиозного соловьёвства – такого же абстрактного и каменно-истинного. Даже в максимально абстрактной сфере наивный космополитизм Соловьёва сыграл с ним злую шутку (803). И русский язык ему этого небрежения не простил. С языком шутки плохи. Он мстит. Мстит страшно, беспощадно.
«Критика отвлечённых начал» уже начинается с оправдания. Начинается заранее, то есть отвлечённо. Критика отвлеченных начал начинается с максимально возможной степени отвлечения:
«Некоторые мысли изложены слишком кратко и недостаточно развиты, другие, напротив, предсказаны с излишнею обстоятельностью; есть намеки на ещё не сказанное и лишние повторения уже сказанного … По общему плану критика отвлечённых начал разделяется на три части … последняя, представляющая вопросы и затруднения особого рода, составит отдельное сочинение…»
…конечно, так и не написанное. Критика отвлечённых начал кончилась уже абсолютным отвлечением: третьей частью, которой не было. (824)
Крушение «Критики» в увеличенном виде повторилось в конце жизни Соловьева. Е.Трубецкой пишет:
«Программа в расширенном виде повторяется и в последние годы жизни философа, причем отдельные части „Критики отвлечённых начал“ в плане новой обработки превращаются в отдельные, хотя и связанные между собою по мысли труды. „Оправдание добра“ соответствует этической части „Критики отвлечённых начал“, начатая и недоконченная „Теоретическая философия“ (популяри-зацией которой якобы являлись „Три разговора“ – О.) – теоретической части того же труда. Наконец, эстетика во второй раз как и в первый осталась только задуманной, но не выполненной».
Возможно, если бы Соловьёв делал все это СОЗНАТЕЛЬНО, то его имя на Олимпе русской философии вообще блистало бы в гордом одиночестве. Ходил бы юноша под бронзовым монументом, ждал бы свою девушку и в это время думал:
– Да, Соловьёв. Вот, поставили теперь памятник. Жалеют. Сволочи, какого мыслителя задушили. И ведь осталось почти ничего. Письма, несколько статей. И грандиозные обломки 50-тысячестраничной «Конкретной критики». Задушили. А он мог бы подняться. Вон одна нога как тумба афишная. Но родился в бездарной стране… Не дали…
И что самое интересное, от такой соловьёвской хитрости русская философия только бы выиграла.
734
Примечание к №640
Им мыслила Россия.
«Записки из подполья» это рождение русского индивидуального сознания. Рождение монстра. С ужасом, визгливым криком. Пушкин и Гоголь это форма, это сознание, но не самосознание, не рефлексия. Их произведения – это инструмент для рефлексии. И Гоголь ближе. Пушкин – мироощущение (755), Гоголь – мировосприятие. Достоевский – миросозерцание. (776) Соответственно: радостное слияние многого (мира) – злобная монотонность – мрачный распад.
Розанов хотел вернуться к Пушкину. То же – Набоков. Первый хотел вернуться через Достоевского, второй – через Гоголя. Путь порождения личности и порождения абстракции, мира.
735
Примечание к №717
«Вот вблизи ещё кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом ещё и ещё, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем».
(А.Чехов)
В России существовала культура плача. Читаешь художественные произведения, воспоминания, письма – и везде тема плача. Очень просто, обыденно: «Вчера провожали Иванова на вокзале и расплакались». И сколько оттенков: плакали от горя, от радости, от умиления, плакали при расставании и при встрече, плакали от сочувствия и сострадания, да и просто захмелев… Плачущая нация. На Западе ничего подобного. Там плачут лишь при каких-то чудовищных катастрофах, это реакция явно ненормальная, патологическая. Или же сентиментальная стилизация: одна слезинка по щеке под арфу или клавесин. А русские «в три ручья».
Вот где максимальный сдвиг национального типа поведения после революции. «Плачущего большевика не увидишь и в века». Тоже только одна скупая слеза на похоронах какого-нибудь уж совсем необыкновенного ленина.
Русские не плачут больше. Я ни разу не видел плачущих. Только отца. Значит, или комок в горле, или дома по углам сидят и хнычут (749).
Ненависть к плачу это подростковый инфантилизм: «Эх вы, слабаки» и «А мне не холодно». Ну и, конечно, тема «надо дело делать», «сговорились». Но не только. В чисто историческом смысле тут и восточная, грузинско-еврейская ненависть к русскому типу поведения. «Настоящий джигит не плачет».
736
Примечание к №694
«Весь Кремль теперь, говорят, швейными машинками завален».
Революция была Апокалипсисом. Это так понятно. Надо тома и тома написать, чтобы хотя бы чуточку поставить это под сомнение. Всё ясно становится. События легко предсказываются, сами нанизываются одно на другое… А без этого всё на уровне «жене Ленина нужна машинка» получается.
Серафим Саровский в последний год своей жизни стал рыть канал вокруг Дивеевской обители. Копали и лютой зимой, рубя землю топором. И как только кончили копать, Серафим умер. Он предсказал:
"Когда век-то кончится, Антихрист придёт (742), то станет с храмов кресты снимать да монастыри разорять и все монастыри разорит. А к вашему-то подойдёт, а канавка-то и станет от земли до неба; ему и нельзя к вам взойти-то, нигде не допустит канавка – так прочь и уйдёт … К концу-то века будет у вас на диво собор. Подойдёт к нему Антихрист-то, а он весь на воздух и подымется. Достойные, которые взойдут в него, останутся в нём, а другие, хотя и взойдут, но будут падать на землю".
Сказано очень просто, ясно. Никакого хаоса, никакого сумбура.
737
Примечание к №696
Отрабатывая кусок хлеба, он глумился над Леонтьевым
Привожу полностью текст этой заметки, вполне характеризующей не только уровень миропонимания молодого Чехова, но и «ндравы» тогдашней читающей публики:
«Знающих людей в Москве очень мало; их можно по пальцам пересчитать, но зато философов, мыслителей и новаторов не оберёшься – чёртова пропасть… Их так много, и так быстро они плодятся, что не сочтёшь их никакими логарифмами, никакими статистиками. Бросишь камень – в философа попадёшь; срывается на Кузнецком вывеска – мыслителя убивает. Философия их чисто московская, топорная, топорна, мутна, как Москва-река, белокаменного пошиба и в общем яйца выеденного не стоит. Их не слушают, не читают и знать не хотят. Надоели, претенциозны и до безобразия скучны. Печать игнорирует их, но… увы! печать не всегда тактична. Один из наших доморощенных мыслителей, некий г. Леонтьев, сочинил сочинение „Новые христиане“. В этом глубокомысленном трактате он силится задать Л.Толстому и Достоевскому и, отвергая любовь, взывает к страху и палке как к истинно русским и христианским идеалам. Вы читаете и чувствуете, что эта топорная, нескладная галиматья написана человеком вдохновенным (москвичи вообще все вдохновенны), но жутким, необразованным (как и Чехов, Леонтьев окончил медицинский факультет Московского университета – О.), грубым, глубоко прочувствовавшим палку… Что-то животное сквозит между строк в этой несчастной брошюрке. Редко кто читал, да и читать незачем этот продукт недомыслия. Напечатал г. Леонтьев, послал узаконенное число экземпляров и застыл. Он продаёт, и никто у него не покупает. Так бы и заглохла в достойном бесславии эта галиматья, засохла бы и исчезла, утопая в Лете, если бы не усердие… печати. Первый заговорил о ней В.Соловьёв в „Руси“. Эта популяризация тем более удивительна, что г. Леонтьев сильно нелюбим „Русью“. На философию г. В.Соловьёва двумя большими фельетонами откликнулся в „Новостях“ г. Лесков… Нетактично, господа! Зачем давать жить тому, что по вашему же мнению мертворожденно? Теперь г. Леонтьев ломается: бурю поднял! Ах, господа, господа!»
На брошюре Леонтьева было написано: «В пользу слепых города Москвы».
В это же время Антон Павлович собирался удивить публику серьёзным философским трудом собственного изготовления. В письме к брату Александру он вкратце излагает свой замысел, по-моему, идеально отражающий интеллектуальный и духовный уровень российского интеллигента. Этот перл тоже стоит привести в подробностях. Чехов писал брату следующее:
"Теперь о деле. Не хочешь ли войти в компанию? Дело слишком солидное и прибыльное (не денежно, впрочем). Не хочешь ли науками позаниматься? Я разрабатываю теперь и в будущем разрабатывать буду один маленький вопрос: женский. Но, прежде всего, не смейся. Я ставлю его на естественную почву и сооружаю: «Историю полового авторитета». При взгляде (я поясню) на естественную историю ты (как я заметил) заметишь КОЛЕБАНИЯ упомянутого авторитета. От клеточки до насекомых авторитет равен нолю или даже отрицательной величине: вспомни червей, среди которых попадаются самки, мышцею своею превосходящие самцов. Насекомые дают массу материала для разработки: они птицы и амфибии среди беспозвоночных (см. птицы ниже). У раков, пауков, слизняков – авторитет, за малыми колебаниями, равен нолю. (759) У рыб тоже. Переходи теперь к НЕСУЩИМ ЯЙЦА и преимущественно высиживающим их. Здесь авторитет мужской = закон. Происхождение его: самка сидит 2 раза в год по месяцу – отсюда потеря мышечной силы и атрофия. Она сидит, самец дерётся – отсюда самец сильней. Не будь выживания – не было бы неравенства. У насекомых у летающих нет разницы, у ползающих есть. (Летающий не теряет мышечной силы, ползающий норовит во время беременности залезть в щёлочку и посидеть.) Кстати: пчёлы – авторитет отрицательный. Далее: ПРИРОДА, НЕ ТЕРПЯЩАЯ НЕРАВЕНСТВА (чувствуете, базис какой подводится? – О.) и, как тебе известно, стремящаяся к совершенному организму, делая шаг вперёд (после птиц), создаёт млекопитающих, у которых авторитет слабее. У наиболее совершенного – у человека и у обезьяны ещё слабее: ты более похож на Анну Ивановну и конь на лошадь, чем самец кенгуру на самку. Понял? Отсюда явствует: сама природа не терпит неравенства. Она исправляет своё отступление от правила, сделанное по необходимости (для птиц), при удобном случае. Стремясь к совершенному организму, она не видит необходимости в неравенстве, в авторитете, и будет время, когда он будет равен нолю. Организм, который будет выше млекопитающих, не будет родить после 9-месячного ношения, дающего тоже свою атрофию; природа или уменьшит этот срок, или же создаст что-либо другое.
Первое положение, надеюсь, теперь тебе понятно. Второе положение: из всего явствует, что авторитет у хомо есть: мужчина выше.
3) Теперь уж моя специальность: извинение за пробел между историями естественной и Иловайского. Антропология и т. д. История мужчины и женщины. Женщина – везде пассивна. Она родит мясо для пушек. Нигде и никогда она не выше мужчины в смысле политики и социологии.
4) Знания. Бокль говорит, что она дедуктивнее и т. д. Но я не думаю. Она хороший врач, хороший юрист и т. д., но на поприще ТВОРЧЕСТВА она гусь. Совершенный организм – творит, а женщина ничего еще не создала. Жорж Занд не есть ни Ньютон, ни Шекспир. Она не мыслитель.
5) Но из того, что она ещё дура, не следует, что она не будет умницей: природа стремится к равенству. Не следует мешать природе – это неразумно, ибо всё то глупо, что бессмысленно. Нужно помогать природе, как помогает природе человек, создавая головы Ньютонов, головы приближающиеся к совершенному организму. Если понял меня, то: 1) Задача, как видишь, слишком солидная, не похожая на (нецензурное выражение) наших женских эмансипаторов-публицистов и измерителей черепов. 2) Решая её, мы обязательно решим, ибо путь верен в идее, а решив, устыдим кого следовает и сделаем хорошее дело. 3) Идея оригинальна. Я её не украл, а сам выдумал. 4) Я ей непременно займусь.
Подготовка и материалы для решения есть: дедукция более, чем индукция. К самой идее пришёл я дедуктивным путём, его держаться буду и при решении. Не отниму должного и у индукции. Создам лестницу и начну с нижней ступеньки, следовательно, я не отступлю от научного метода, буду и индуктивен…
Взявшись за зоологию, ты сейчас уже увидишь своё дело: колебания увидишь – пиши, что есть авторитет; где нет – пиши нет… Приёмы Дарвина. Мне ужасно нравятся эти приемы! … Статистика преступлений. Проституция. Мысль Захер-Мазоха: среди крестьянства авторитет не так резко очевиден, как среди высшего и средних сословий. У крестьян: одинаковое развитие, одинаковый труд и т. д. Причина этого колебания: воспитание мешает природе. Воспитание. Отличная статья Спенсера … Не стесняйся малознанием: мелкие сведения найдём у добрых людей, а суть науки ты знаешь, метод научный ты уяснил себе, а больше ничего и не нужно".
Через месяц Чехов уточняет:
«Как-то на праздниках в хмельном виде я написал тебе проект о половом авторитете. Дело можно сделать, но сначала нужно брошюркой пустить».
Однако и брошюрка не вышла. А жаль. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Чехов очень толково (и в отличие от Михайловского – кратко) выболтал суть интеллигентской мифологии. (770) Дал максимально возможное словесное выражение этого параноидального бреда. По объёму тут весь Соловьёв, вся его «первичная интуиция», из которой выросла система сего сверхинтеллигента.
Кстати, Чехов совершенно правильно советовал Соловьёву не отвечать на статью Леонтьева. Суть 5– страничного ответа, крайне непродуманного и легкомысленного, вполне умещается в одном абзаце, а именно:
«Достоевскому приходилось говорить с людьми, не читавшими Библии и забывшими катехизис. Поэтому он, чтобы быть понятым, поневоле должен был употреблять такие выражения, как „всеобщая гармония“, когда хотел сказать о Церкви торжествующей или прославленной. И напрасно г. Леонтьев указывает на то, что торжество и прославление Церкви должно совершаться на том свете, а Достоевский верил во всеобщую гармонию здесь на земле. Ибо такой безусловной границы между „здесь“ и „там“ в Церкви не полагается».
По сути дела Соловьёв ничего не возразил Леонтьеву. Леонтьев кругом прав, но Достоевский стоял на его же позициях – это очень слабый аргумент и, в сущности, уход от спора, отмахивание от оппонента как от назойливой мухи. Соловьёв иначе и не мог поступить, так как Леонтьев не только разбивал толстовство и поверхностно-либеральную трактовку творчества Достоевского, но и в корне подрывал идею соловьёвской теократии. В любом полноценном государстве после подобного ответа-отмашки от репутации Соловьёва не осталось бы и камня на камне. Однако в либерально-белокаменной Соловьёв мог говорить всё что угодно. В радиусе тысячи вёрст суть полемики могли уловить 50-100 человек. Это УЛОВИТЬ.
Увы, мы судим о той эпохе по её лучшим представителям и горстку гениев и талантов легко экстраполируем вниз в геометрической прогрессии, выстраиваем своеобразную пирамиду. Но в России была странная иглообразная культура. Достоевскому-писателю соответствовал Достоевский-читатель. 1:1. Россия была страной писателей без читателей, точно так же, как сейчас Россия страна читателей без писателей. В 1861 году в России было всего 20 тыс. чел. с высшим образованием. А если учесть, что уровень образования по сравнению с передовыми странами был крайне низок, то эту цифру следует уменьшить вдвое… В том-то и состоял парадокс, что по количеству и качеству людей одарённых Россия являлась вполне европейским государством, а по количеству и качеству образованного слоя – азиатским или, по крайней мере, латиноамериканским. Современным русским это особенно трудно понять, ибо сейчас пропорция обратная: Россия похожа на пирамиду со срезанной верхушкой – огромное количество потребителей культуры при отсутствии людей с вполне оригинальным и творческим мышлением.
И то и другое состояние поддерживалось искусственно. В ХIХ веке Россия в культурном отношении пыжилась, становилась на цыпочки (794), в ХХ её причесали машинкой для стрижки газонов. В русском государстве всегда было нечто неестественное, специальное. Достоевский назвал Петербург умышленным городом. Но и раньше. Разве именование деревянной избяной Москвы («большой деревни») Третьим Римом не было тоже чем-то умышленным и специальным?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.