Текст книги "Возлюбивший войну"
Автор книги: Джон Херси
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
Глава одиннадцатая
В ВОЗДУХЕ
16. 05-16.56
1
С помощью удивительного, единственно еще не утраченного, рефлекса Мерроу удалось предотвратить переход машины в штопор, однако я, распластавшись поперек сиденья со свисавшими в открытый люк ногами и пытаясь осмыслить происходящее, позже его, хотя и на секунду-другую, понял, что мы все же не падаем. Я ощущал мощный вибрирующий столб ледяного воздуха, стремившийся вверх мимо моих ног, подобно спутной струе воздушного винта, прогоняемой через воронку, и, кажется, догадался, что с нами случилось: нос самолета сыграл роль открытого конуса воронки, а узкий проход между нашими с Мерроу сиденьями – роль горлышка, из которого с неменяющимся направлением вылетал этот миниатюрный смерч при температуре в тридцать четыре градуса ниже нуля. После того как мой слух несколько оправился от грохота первого взрыва, похожего на близкий удар грома, только значительно сильнее, я стал различать другой неприятный звук – звук двигателя, вышедшего из управления и работающего с перебоями. Слева от меня тоже, видимо, проникали струйки воздуха, и я решил, что маленькие осколки шрапнели пробили приборный пульт, но не испытывал никакого желания взглянуть на него и даже не поднял головы. Я пытался разобраться в потоке собственных чувств, таких же быстрых и холодных, как ветер в ногах. Страх охватил меня уже в тот момент, когда я увидел, как на нас устремились «мессершмитты» – уже тогда мне показалось, что именно этот заход немецких истребителей окажется для нас роковым, и я почувствовал парализующий, цепенящий страх, послуживший причиной моего бессмысленного поведения в истории с бронежилетом. Взрыв в одно мгновение превратил мой ужас в ярость. Это не был благородный гнев в адрес гуннов, а скорее ярость оттого, что постыдная трусость – да, да, прежде всего я подумал о своей постыдной трусости! – может решить мою участь. Я не допускал и мысли, что меня могут убить, однако, продолжая лежать на животе, представил себе, как ребята в общежитии судачат об «этом фрукте Боумене», позволившем себя сбить и обреченном провести остаток войны в лагере для в
оеннопленных; со слепой яростью я гнал от себя мысли, что именно к тому и клонится дело. Все это пронеслось в моем сознании в одно мгновение, как первая реакция на нависшую опасность. И только потом, благодаря выработавшейся способности ощущать телом все эволюции полета, я понял, что наша машина занимает относительно горизонтальное положение; мы летели, а не падали.
Я втащил себя на сиденье и, прежде чем застегнуть ремни и подсоединиться к переговорному и другим устройствам, взглянул на Мерроу; по-видимому, он отделался лишь незначительной царапиной на правой щеке. По укоренившейся привычке, я мгновенно перевел взгляд на приборную доску и обнаружил, что стрелка прибора, контролирующего двигатель номер два, скачет, как в осциллоскопе; на этот раз я не решился выключить двигатель без санкции Мерроу, потому что с оставшимися двумя мы должны были потерять скорость и отстать от соединения. Но и времени нельзя было терять, ибо двигатель сотрясался так сильно, что, казалось, вот-вот оторвется; я постучал Мерроу по плечу, показал рукой в перчатке на второй двигатель и жестом изобразил выключение. Мерроу пожал плечами. Каким красноречивым в своем безразличии показалось мне пожатие этих огромных плеч! Я выключил двигатель, и несмотря на сильную вибрацию, воздушный винт остановился во флюгерном положении. Приборная скорость самолета немедленно упала до ста тридцати в час, наш самолет летел теперь на двадцать пять миль медленнее, чем все соединение. Я взглянул и обнаружил, что «Тело» находится футов, вероятно, на триста ниже остальных машин нашей эскадрильи, и отчетливо ощутил облегчение при мысли, что наше соединение так огромно и что мы еще некоторое время сможем лететь среди своих, прежде чем останемся в одиночестве.
Я сказал – отчетливо. Мои чувства, мысли, переживания отличались такой же быстротой и ясностью, как и во время рейда на Киль, когда на самолете возник пожар.
Наша «крепость» поминутно норовила уклониться то вправо, то влево от курса, и Мерроу, цепляясь хваткой бульдога за свою единственную способность, которая и составляла существо его гениальности, – за свое изумительное искусство реагировать на поведение самолета, орудовал триммерами и секторами газа, пытаясь выровнять курс. Неустойчивость машины, ветер, проносившийся через люк, пробоины в приборном пульте, безразличие Мерроу, выход из строя некоторых наших приборов и вообще все, что происходило на моих глазах, заставляло думать, что нам неизбежно придется выбрасываться. Если я еще и не застегнул карабины парашюта, то, признаюсь, из-за болезненного, смешанного с восхищением любопытства к тому, как спокойно, автоатически реагировал Мерроу на происходящее. Я не сомневаюсь, что к тому времени Мерроу уже был банкротом во всех отношениях, за исключением одного: подобно ноге лягушки или хвосту ящерицы, которые продолжают двигаться даже будучи ампутированными, он еще сохранял способность управлять самолетом, и это до поры до времени спасало нас. И все же я боялся, что придется выброситься с парашютом, и прикидывал, как начну выбираться… Но уже в следующее мгновение мне стало ясно, что мы не сможем этого сделать. Мы не могли оставить самолет.
Я посмотрел вниз сквозь люк и увидел, что передняя часть носа машины разрушена; я тут же вспомнил, что всего лишь минуту назад выбрался из фонаря, и радость, низменная радость с такой силой охватила меня, что я забыл о тех двоих, что еще оставались там, но вдруг увидел руку. Левую руку. Она шевелилась и что-то нащупывала, потом я увидел голову Макса; он помогал себе одной рукой, другая была неподвижна. Пока он вползал в поле моего зрения, я увидел, что правая нога у него оторвана до середины бедра; она казалась начисто отрезанной, хотя лохмотья летного комбинезона уцелели, и он тащил их за собой, истекая кровью, а бешеный ветер трепал на нем клочья одежды. Он вполз в помещение, расположенное сразу под люком. Я понял, что мы не сможем вытолкнуть Макса из самолета для прыжка, не сможем оставить его, не сможем, следовательно, и сами выброситься на парашютах.
Сразу вслед за Максом показался на четвереньках Клинт, волочивший свой парашют; он выглядел целым и невредимым; все так же на четвереньках он отполз назад, медленно и методично снял сначала одну перчатку, потом другую, открыл крышку аварийного люка, встал на колени на краю отверстия, чтобы, вероятно, прочитать молитву, потом надел парашют и перчатки и застыл над люком, держа руку на кольце вытяжного троса и глядя через открытое отверстие вниз, в ясный полдень.
Как раз в тот момент, когда он, очевидно, намеревался выброситься, у меня внезапно мелькнуло: «А ведь нельзя разрешать ему прыгать!» Нижнее помещение было тесным и неглубоким, я мог, не вставая с сиденья, протянуть руку, прикоснуться к Клинту и попытаться убедить не делать задуманного, но тут же подумал: «Счастливчик же он, мерзавец! Может выбраться из этой штуки до того, как она развалится на куски», и на мгновение отказался от своего намерения. Казалось, его либо снесет ветром, либо он соскользнет в люк по растекающейся и замерзающей крови бедняги Макса. Я быстро протянул руку и коснулся Клинта. Большего не потребовалось. Он отказался от своего намерения. На меня он даже не взглянул.
Я наклонился и посмотрел на Макса; он лежал на спине, корчился и, что хуже всего, был в сознании; я увидел также, что с него сорвало кислородную маску, летные очки и шлем; на лице у Брандта я не заметил ни единой царапины. Все еще в полном сознании он поднял левую руку и с трогательным, умоляющим выражением показал на свой рот, и мне оставалось сделать лишь одно (мысль об этом привела меня в больший ужас, чем все, что я испытал раньше), а именно: если я не хочу допустить, чтобы Макс умер от недостатка кислорода и от холода раньше, чем попадет на госпитальную койку с белыми простынями (я уже утратил недавнюю ясность мышления, да к тому же не слушал лекции, которые полагалось слушать), мне надо спуститься вниз, на ветер, и отдать ему свою кислородную маску. Батчер Лемб, мягкий Лемб, помешанный на радио, любитель читать во время рейдов ковбойские романы, указал мне этот путь в тот день, когда Джаг Фарр потерял сознание.
Я уже стал пробираться вниз, как Клинт сорвал с себя свою маску; не знаю, подумал ли он, что на такой высоте не сможет без нее долго пробыть в сознании; сомневаюсь также, понимал ли он, что совершает акт подлинной самоотверженной любви, – понимал ли даже в тот момент, когда, надев свою маску на лицо Макса, получил от него в наградублагодарный умиротворенный взгляд; прижав резину здоровой рукой к лицу, Макс утих, как младенец, получивший соску; было видно, что он почувствовал облегчение.
Предстояло устранить последнюю опасность – быстрее подключить трубку от его маски к кислороду. Я протянул Клинту переносный баллон, и он подсоединил к нему Брандта.
Потом Клинт оторвал от тряпья, в которое превратились брюки Макса, большой клок окровавленной материи, обернул для тепла голову раненого и завязал.
Я вспомнил о запасной кислородной маске на перегородке нижнего турельного отсека и уже собрался приказать Батчеру Лембу принести ее Клинту, но, сообразив, что не связан с самолетным переговорным устройством, включил провод шлемофона в селекторный переключатель и тут же услышал пронзительный крик.
Кричал Малыш Сейлин из своей турели, даже не кричал, а визжал, а визг мужчины страшен. Сейлин оказался в своей турели, как в ловушке. Заметив, что мы выключили два двигателя (он видел их со своего места), не располагая парашютом, который, кстати, все равно был бы для него бесполезен, поскольку он не смог бы выбраться из своего гнезда, пока его не выбросит взрывом, что могло произойти в любую минуту, – Малыш чувствовал себя совершенно беспомощным, тем более что принадлежал к категории людей, привыкших всегда на кого-нибудь полагаться. Время от времени в его воплях можно было разобрать более или менее связные фразы: «Я тут как в мышеловке… Помогите мне!.. Вытащите меня!..» В его голосе звучала мольба. Все, кто был включен во внутреннюю связь, слышали Малыша, потому что он оставил свой селекторный переключатель в положении «вызов», и его вопли прорывались через все другие разговоры. Осколок снаряда пробил пелксиглас его турели и вывел из строя электромотор, приводивший ее в движение, а другой осколок (возможно, тот же самый) срезал рукоятку, с помощью которой он мог бы выбраться из своей установки. К счастью, наши турели имели еще одну – внешнюю – рукоятку, так что в случае необходимости кто-нибудь мог воспользоваться ею снаружи.
Озабоченный тем, чтобы достать для Клинта маску и подстегиваемый воплями Малыша, я торопливо пробрался сначала через пустой бомбоотсек, потом через помещение, где Лемб дежурил у своего пулемета, проник в нижний турельный отсек и обнаружил, что Негрокус Хендаун уже давно опередил меня; поворотами внешней ручки он поднял и выровнял установку и открыл люк, через который, как пробка, вылетел Малыш;они обнялись, словно братья в сказке, где рассказывается, что превратности судьбы разлучили их совсем маленькими и что они встретились после разлуки уже взрослыми.
Я быстро направился в переднюю часть машины с запасной кислородной маской и двумя переносными баллонами и передал их Клинту; вокруг губ у него уже проступала синева.
2
Я снова включился во внутренний телефон и спросил у Мерроу, все ли у него в порядке. Мерроу не ответил. Допуская, что телефон получил повреждение, я вызвал Прайена. Тот сразу отозвался, хотя голос его, казалось, донесся откуда-то издалека, а не из хвостовой части «Тела». Потом я провел проверку; Фарр ответил в своем обычном наглом тоне, и Брегнани, как эхо, повторил его слова; рассеянный ответ Лемба прозвучал так, будто он летел с любимой девушкой во Флориду на самолете «Восточных авиалиний»; Сейлин, которого мы устроили в радиоотсек, промолчал; Хендаун, по обыкновению, прогудел в ответ солидно и успокоительно – он уже вернулся на свою установку вверху; Мерроу по-прежнему не издал ни звука; что же касается Клинта и Макса, то с ними я не пытался связаться.
На секунду я подумал, не потерял ли Мерроу дар речи. Я ничего не мог добиться от него. Он вел самолет по-прежнему искусно и мягко, но во всем остальном был похож на огромного, облаченного в кожу робота. Мне снова пришло в голову, что, возможно, поврежден его селекторный переключатель.
Некоторые из наших пулеметов вели огонь.
Не требовалось много времени, чтобы оценить обстановку за бортом самолета; хотя часть «крепостей» нашей ведущей авиагруппы, летевших выше «Тела», уже обогнала нас, все же мы еще не совсем лишились прикрытия. Воздушные бои продолжались. Я увидел, что к нам приближаются два новых звена вражеских самолетов, и начал (в этом не было моей заслуги, просто так уж удивительно устроен человеческий ум, что продолжает связно или бессвязно осмысливать происходящее, несмотря на перенесенное потрясение), начал размышлять, как четко и продуманно действуют немцы. Видимо, для отражения нашего рейда и налета на Регенсбургони собрали эскадрильи истребителей начиная с Евера и Ольдебурга (мы хорошо знали эти части по боям над Вильгельмсхафеном, Гамбургом и Килем) и с таких известных нам аэродромов во Франции, как Лаон, Флоренн и Эйре, а поскольку эти машины обладали ограниченным радиусом действия, они, вероятно, разместили их вдоль нашего предполагаемого курса в местах, где самолеты могли быстро пополнить запас горючего, вовремя подняться в воздух и встретить нас, а также вовремя подменить машины, вынужденные прекращать атаки. Подумать только, какую изобретательность проявляет человек для истребления себе подобных!
Эти мысли, так странно далекие от того, что происходило в действительности, и вместе с тем до странности отчетливые, мгновенно пронеслись у меня в голове.
Потом я подумал, что нам следовало бы набрать высоту, прижаться, насколько возможно, к самолетам нашей группы, пока еще летевшим над нами, чтобы оказаться под защитой их огневой мощи и как можно дольше скрывать от противника, что нам педстоит отбиться от строя. С этим предложением я обратился к Мерроу по внутреннему телефону. Полагая, что его шлемофон неисправен и приглушает звуки, я не говорил, а кричал.
Ответа не последовало.
Тогда я постучал Мерроу по плечу, собираясь объясниться жестами. Базз повернулся, и сердце у меня замерло. Взгляд его глаз, еще более страшных под стеклами огромных летных очков, был устремлен на меня, но казался очень далеким. Словно он смотрел на меня в перевернутый бинокль; или нет, это походило на то, будто на тебя смотрели через две поставленные далеко друг от друга подхорные трубы. Я парил у Сатурна; я находился где-то в черной вечности космоса.
Я повторил жестами свое предложение. Подзорные трубы равнодушно отвернулись.
Потом я заметил, что среди уцелевших приборов на панели перед нами был и указатель вертикальной скорости. Он показывал, что мы снижаемся почти незаметно, по пятьдесят футов в минуту. Слегка прикасаясь к штурвалу правой рукой, я чувствовал, что Мерроу проявляет все свое искусство, пытаясь удержать машину на высоте. Медленное снижение пока еще не представляло серьезной опасности, но о подъеме не могло быть и речи.
3
Я услышал по внутреннему телефону чей-то слабый голос: вызывали меня. «Боу! Послушайте, Боу!» Это был Малыш Сейлин. В тот момент мне и в голову не пришло, как это Сейлин, первый формалист среди стрелков-сержантов, проявил такую неслыханную дерзость и обратился к заместителю своего командира не по званию и фамилии, а по прозвищу; помню, что я испытал что-то вроде облегчения и благодарности, когда Сейлин разрушил между нами барьер отчужденности. В следующую минуту стало понятным, что толкнуло его на фамильярность. Хотя телефон работал плохо, я услышал умоляющие нотки в голосе Сейлина. «Можно мне выбраться? Я хочу прыгать. У меня же нет пулемета, Боу. Какая от меня теперь польза!»
Сидя в радиоотсеке в роли пассажира и тяготясь вынужденным бездействием, он, видимо, начал терять самообладание. Возможно и другое: там, на своем привычном месте в закрытой турели, Сейлин чувствовал себя в безопасности, здесь же, в радиоотсеке, шум нагонял на него страх.
Мне доставило эгоистическую радость, что Малыш Сейлин обратился ко мне, а не к Мерроу, попросил моего разрешения удрать.
Я посмотрел на Мерроу. Он сидел, наклонившись вперед, отрешенный от всего, сосредоточив все свое внимание на штурвале.
Как раз в это мгновение Прайен включился во внутреннюю связь и хриплым голосом крикнул, что начинается атака с хвоста, и Мерроу, хотя он и не отвечал на прямые вызовы по телефону, автоматически ввел «Тело» в развороты, превосходно выполняя маневры, которые разработал для самозащиты еще в середине нашей смены, когда с особым блеском проявлялось его мастерство. Он, видимо, услышал Прайена.
– Сейлин! – заговорил я по внутреннему телефону. – Отвечаю тебе: нет! И еще раз: нет!
Не хватало только, чтобы другие, например, Брегнани, услышали, что совершенно здоровый человек получил разрешение выброситься с парашютом!
Малыш не мог (вернее, не хотел) услышать мой ответ. Откуда-то издалека донесся его крик: «Что? Что, лейтенант? Что?» Но, возможно, он все же понял меня, ибо называл уже «лейтенантом»; во всяком случае, он оставался в самолете.
Я вызвал Батчера Лемба и попытался сообщить, что слышимость по внутреннему телефону резко ухудшается.
Вскоре аппаратура заработала нормально, и я понял, что Батч все-таки расслышал меня; он, должно быть, отошел от пулемета, спустился в радиоотсек – я мысленно представил себе эту картину – и начал искать неисправность, планомерно, медленно, постепенно, как и полагается прирожденному радиолюбителю, с головой погрузившись в работу и позабыв обо всем на свете.
4
Сразу же после попытки переговорить с Лембом (прошло не больше четырех-пяти минут с того момента, как снаряд разворотил носовую часть самолета), я с беспокойством вспомнил о Максе Брандте. Через люк мне было видно, что Хеверстроу не оказывает Максу никакого внимания. Он сидел у зияющего отверстия и, словно задумавшись, смотрел вниз; Макс по-прежнему был в сознании; на короткое время культя его ноги оказалась на ветру, из нее все еще лилась кровь, свертываясь и замерзая на его одежде и на полу, и я понял, что мне предстоит самая неприятная за всю мою жизнь работа. Я поднялся, достал коробку с аптечкой и направился вниз.
Пробраться через узкий лаз было не таким уж простым делом, как могло казаться на первый взгляд. Мы летели со скоростью ста двадцати миль в час; развороченная взрывом передняя часть самолета образовала воронку, похожую на реактивное сопло, через которое устремлялся необыкновенно мощный поток словно спресованного воздуха; а снаружи свирепствовал 34-градусный мороз. Мне потребовались вся моя сила и мужество, чтобы протиснуться через люк. Надо было осторожно проскользнуть мимо Макса, при одном взгляде на которого меня охватывал ужас. Через аварийный люк у левого борта взгляду открывалась пугающая пустота; его отверстие напоминало отверстие пылесоса; время от времени что-нибудь в самолете отрывалось и исчезало в этом отверстии, и вы невольно начинали опасаться, что вас ждет такая же участь. Передняя часть самолета выглядела почти так, как я представлял себе, – весь плексиглас исчез, часть металлического каркаса выгнута наружу, сиденье Макса, столик Клинта и его сиденье оказались в одной куче, провода висели, оборудование разбито и перепутано. Внезапно, будто кто-то ударил меня в грудь, я вспомнил, что не захватил парашют.
Но особенно тягостное впечатление производил полный мольбы взгляд Макса.
Я попытался вспомнить лекции об оказании первой помощи, которые слушал в больших, теплых аудиториях, – военная медсестра, недурная собой, показывала, как делаются различные перевязки, или передавала бинты толстому лысому майору, и тот демонстрировал со сцены, что нужно делать при том или ином ранении. Вспомнив этого майора медицинской службы, прослывшего обжорой, я ощути вспышку злобы – он сказал однажды, что самое лучшее, что можно сделать для раненого в самолете, это вообще ничего не делать. «Холод, летное обмундирование, условия полета, привязные ремни, ограниченность места крайне затрудняют оказание первой помощи раненому, и чем меньше его беспокоить, пока им не займется опытный врач, тем лучше». Знал ли вообще этот толстяк, что это такое – на леденящем душу ветру встать на колени на корку льда из замерзшей крови вашего боевого товарища и видеть, как его глаза сотрят на вас из-под окровавленного куска ткани, оторванной от его же комбинезона, словно говоря: «Мы так много пережили вместе, Боу, и еще совсем недавно прогуливались с тобой! Так ради Бога, в которого я не верил еще минуту назад, пожалуйста, Боу, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…» Внезапно у него в глазах появилось выражение любви, и хотя до этого я думал, что ненавижу Макса и что он ненавидит меня, то, что светилось в его взгляде, было братской любовью, и я стоял, до глубины души пораженный ужасом. Наверное, именно этот трогательный умоляющий взгляд во много раз усиливал чувство ужаса, потому что раньше я ненавидел Макса, ненавидел его вызывающую наглость, наслаждение, с каким он сбрасывал бомбы, подпрыгивая от радости, как младенец в коляске. По-моему, он был одним из тех, кто носил такое же клеймо, как и Мерроу, – человеком, возлюбившим войну, возможно, еще не таким отравленным, но одним из них. А глаза его говорили: «Мой дорогой Боу, мой дорогой друг, мой собрат, человек, которому жизньтак же дорога, как и мне… Понимаешь ли ты, что я хочу выразить взглядом?»
Я попытался привести в порядок свои мысли. Первая помощь. Я снял перчатку, сунул ее между колен и поднял крышку аптечки; от холода кожа прилипала к металлу. Маленький синий пакет с бинтом выскочил из коробки и, даже не коснувшись пола, вылетел в аварийный люк. Я еще больше повернулся спиной к ветру, наклонился, снова открыл крышку и увидел ампулу с морфием. Морфий, боль, Макс. Мой собрат… Я вынул ампулу, затолкал коробку в безопасное место между кислородным баллоном и стенкой самолета и стукнул Хеверстроу по руке, чтобы вывести из состояния транса; Хеверстроу, не снимая перчаток, обнажил часть ноги Макса над культей; я подержал ампулу перед глазами Макса, и он взглянул на меня с еще большей любовью; я сделал Максу укол, он вздрогнул (трудно представить, как он ощутил его сквозь адскую боль в ноге) и, по-моему, почувствовал облегчение от одного сознания, что укол сделан, он закрыл глаза (тем самым принеся огромное облегчение и мне) и выглядел теперь успокоенным, хотя мне не удалось ввести нужную дозу (если вообще удалось): от сильного холода морфий загустел и выступил на поверхности кожи, не проникая внутрь. Я снова надел перчатку.
Жгут. Мысли у меня, как и облегчающая боль жидкость, казалось, загустели и текли медленно-медленно в ледяной атмосфере человеческого сумасшествия, которая проникла и в эту пещеру на «летающей крепости», но все же две мысли – кровотечение, жгут – всплыли у меня в сознании; я снова взял коробку, достал из нее материалы, предназначенные для жгута, и сообразил, что из бечевки надо сделать петлю.
На ум мне пришел Кид Линч, и я тут же решил, что с меня довольно войны, я сыт ею по горло и просто не могу здесь больше оставаться.
Осторожно положив аптечку с материалами первой помощи около кислородного баллона и передав Клинту бечевку для жгута, я жестом показал, какого размера нужен жгут, и стал подниматься в кабину пилотов. К несчастью, когда я переступал через Макса, он открыл сонные глаза, и в них, вместе с прежним выражением доверчивой братской любви, отразился такой мягкий упрек, что я сделал нечто неожиданное, даже для самого себя. Я просунул в люк голову, плечи и руки, повернулся и взглянул на Мерроу. Он вел самолет с таким базразличием ко всему, словно катил по Бродвею, где можно было ни о чем не беспокоиться, разве что избегать столкновения с такси; потом я протянул руку, взял свой парашют и, волоча за собой, вновь спустился в нижнее отделение.
Глаза Макса все с тем же мягким выражением остановились на парашюте, тут же обратились влево, обнаружили парашют на груди Клинта, и вся любовь из них мгновенно испарилась; решив, что экипаж собирается выброситься из самолета, он заволновался и стал перекатываться с боку на бок. Никогда еще я не испытывал такого состояния, чтобы человеческое существо заражало меня столь паническим страхом за собственную участь, как в ту минуту, когда я взглянул на Макса, мучимого предположением, что мы намерены бросить его, истекающего кровью, в самолете, который будет нестись в пространстве, пока не откажет автопилот.
Я стащил с себя кислородную маску, наклонился, сдернул с головы Макса окровавленный лоскут и крикнул в самое ухо:
– Не беспокойся, дружище, мы не собираемся бросать тебя!
Мои слова подействовали лучше укола морфия. Мне показалось, что на глазах у Макса выступили слезы радости.
Дружище? С каких пор Макс Брандт стал моим «другом»? На базе часто употребляли вот такие затасканные, выражавшие то грубоватую, то насмешливую привязанность словечки: дружище, дружок, друг, сын, док, приятель, старина, брат. Но какая привязанность могла существовать между Боуменом и Брандтом? Я не терпел его за один лишь вопль «Банзай!», который он выкрикивал каждый раз, когда сбрасывал бомбы. Да, он всегда внушал мне неприязнь.
Клинт сделал жгут и передал мне, чтобы я перетянул Максу ногу, и теперь, только теперь, я увидел то, чего не заметил раньше (так я был ошеломлен и потрясен всем происходящим и особенно выражением любви в глазах этого человека): нога, обутая в ботинок, била, пинала Макса в лицо – его собственная правая нога, оторванная, но еще на чем-то державшаяся.
В памяти у меня промелькнул образ миссис Крилл, – кажется, в седьмом классе она рассказывала нам о мужественном и благородном воине Ахиллесе, убившем Гектора, о том, как Парис направил смертоносную стрелу в единственно уязвимое место у сына Пелея – в сухожилие над пяткой, уязвимое потому, что мать, окуная Ахиллеса в воды Стикса, обладавшие способностью придавать телу неуязвимость, держала его за пятку; по словам миссис Крилл (пытаясь представить ее лицо, я мог припомнить лишь нежные губы и теплые глаза за очками в стальной оправе), это сухожилие отличалось исключительной прочностью.
Кость исчезла, от мяса и брюк почти ничего не осталось, летный сапог был сорван с ноги, но крепкое ахиллесово сухожилие, вместе с уцелевшими мышцами и другими сухожилиями, подобно живой веревке местами в дюйм толщиной, прочно удерживало на ужасном ветру оторванную ногу, колотившую Макса.
Раньше я этого не заметил; быть может, успокаивал я себя, ветер только сейчас подул с такой силой; не надо, чтобы Макс понял, решил я, что нога у него почти начисто оторвана и что это собственная ступня сейчас колотит его; я ухватился за ботинок и потянул, позабыв, что у меня есть нож, чтобы перерезать сухожилие; неловко, еле двигая негнущимися пальцами, страдая физически и духовно, я наконец старательно надел жгут на ногу и пропустил сквозь него сухожилие.
Занятый этим делом, я заметил, что Мерроу стал как-то слишком уж нечетко, даже грубо вести самолет.
Я отчаянно пытался получше приладить жгут, но нас подбрасывало так, будто мы попали в шторм.
Мерроу вызывал у меня ярость. Во всем этом, в страданиях Макса, в кошмарном деле, которым я сейчас занимался, – во всем был виноват Мерроу. Человек, который не мог жить без войны.
Клинт (возможность действовать повлияла на него, как тонизирующее средство, он становился все более и более проворным) передал мне специальную палочку, с ее помощью я закрутил жгут и остановил кровотечение. Палочку я оставил в петле.
Потом (видимо, потому, что позади Макса, под полом пилотской кабины, рядом с кислородными баллонами я увидел связку запасного телефонного провода, а нас так странно подбрасывало) у меня возникла мысль придать Максу более надежное положение; вместе с Клинтом мы оттащили Макса подальше от люка, надежно связали провод с его ремнями и тщательно прикрепили к одной из стоек верхней турели. Каждые несколько секунд нам приходилось прерывать работу, надевать перчатки и вдыхать два-три глотка кислорода. В конце концов нам удалось закончить наше безнадежное дело. Потом мы сделали Максу новый укол морфия, он, казалось, совсем успокоился, и я уже намеревался возвратиться на свое сиденье, когда он опять заговорил со мной – одними глазами, пронзительными и вопрошающими.
Я снова снял маску, склонился к нему и крикнул в тряпье, которым была закутана его голова:
– Да не волнуйся ты, мальчик Макси, мы доставим тебя обратно в Англию! Она уже видна.
Как я хотел, чтоб так оно и было!
В голубоватой полутьме похожего на пещеру фюзеляжа светились глаза Макса, все больше наполняясь любовью, любовью к друзьям, к Англии, к дому, к неопределенному прекрасному Всему. Я не мог смотреть ему в глаза – таким нестерпимо пронизывающим взглядом смотрели они из-под маски; потом все погасло, и зрачки закатились.
5
Опустошенный, окоченевший от холода, я полез наверх, на свое место, и кивнул Клинту, предлагая ему последовать за мной в кабину пилотов, где не так свирепствовал ветер и где он мог подсоединиться к постоянной кислородной системе. Клинт поднялся вслед за мной, но ушел в радиоотсек.
Мерроу управлял самолетом из рук вон плохо. Так дергать штурвал, так резко двигать педалями мог только новичок.
Я сел, пристегнув ремни, и взглянул на часы. Четыре тридцать девять. Эйпен, очевидно, уже остался позади. Предполагалось, что над Эйпеном нас встретят наши П-47.
Теперь не оставалось сомнений, что «Тело» отстало от соединения. Последние самолеты уже опередили нас примерно на три четверти мили и летели футов на шестьсот-семьсот выше в голубом, как море, небе; немецкие истребители атаковали эскадрильи «крепостей», но нас пока не трогали. Мы еще находились под охраной того, что Мерроу в начале нашей совместной службы в военной авиации назвал бы его везением. С нас было бы достаточно, если бы немцы послали против «Тела» «физлер» – маленький одномоторный рекогносцировочный самолетик, вроде нашего «пайпер-каб», вооружив его охотничьей двустволкой двенадцатого калибра или рогаткой.
П-47 я пока не видел и подумал об аварийном сигнале на случай, если они летят где-то поблизости, но вне поля моего зрения; кроме того, это позволило бы чем-то занять Малыша или Клинта, а поскольку в радиоотсеке имелся резервный селекторный переключатель, я включил внутренний телефон и сказал:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.