Текст книги "Возлюбивший войну"
Автор книги: Джон Херси
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Ее слова заслуживали серьезного размышления, но, наверное, мне мешала молодость. Я еще оставался мальчишкой. Несправедливо, что старшие заставляют молодежь вести за них свои войны. Я снова вернулся к Мерроу, словно думать о нем было легче, чем о себе.
4
– Он сел на край кровати, поставил локти на колени и опустил голову на руки. По-моему, он был уже пьян. Я внимательно следила за ним. Он усиленно давал понять, что я должна с ним понянчиться. Скажу тебе, Боу, что такие герои сущие младенцы! Поразительно, до какой степени он раскис и разоткровенничался. «Не так уж я хорош, как они утверждают». «Почему меня обошли?» Мерроу продолжал твердить, что он вечный неудачник. Его исключили из колледжа. Плохо работал у этого… как его там… торговца зерном. Называл себя летчиком-бродягой. Неудачник, неудачник, неудачник… Рассказывал, что ему всегда хотелось иметь много денег, что «сумасшедшие» деньги – вранье, он просто-напросто скряга. Сказал, что его легко заставить потерять присутствие духа. Когда ему было лет двенадцать, он получил работу в небольшом, на несколько квартир, доме в Холенде – за пять долларов в неделю подметать лестницы и убирать мусор, но у одного жильца оказалась собака, доберман-пинчер; он ее боялся и стал пропускать дни уборки; однажды пришел домохозяин и в присутствии родителей Мерроу уволил его; отец орал, но мать, укладывая вечером спать, сказала, что ему не нужно приносить деньги в семью, ибо он приносит в дом счастье.
Мерроу, приносящий счастье!
«Ребята не любили меня. В Холенде находилось отделение ХАМЛ[36]36
Христианская ассоциация молодых людей.
[Закрыть], располагавшее паршивым спортивным залом, библиотекой и комнатой с пианино; однажды после игры в баскетбол – мне в то время исполнилось лет тринадцать-четырнадцать – ребята всей бандой хотели избить меня. А я даже не состоял в команде; игра взбудоражила их, ребята стояли на площадке и хором выкрикивали мое имя, и мистер Бакхаут, секретарь нашего отделения ХАМЛ, продержал меня в своей конторе, пока все не успокоилось».
Будучи, по его словам, тщедушным, с куриной грудью, он купил в магазине «Сиирс и Робак» эспандер – развивать плечи и руки. В школе он никогда не получал хороших отметок.
«Что-то заставляло всех ненавидеть меня».
Как сообщила Дэфни, Мерроу признался, что вся его воинственность – не что иное, как «хвастовство и блеф».
«Почему, по-твоему, Хеверстроу мой любимчик? Потому, что он офицер и слюнтяй. А человеку легко разыгрывать из себя важную персону, когда он имеет дело с ничтожествами».
Это напомнило ему, как однажды, когда он играл со своим дружком Чакки, на окраине города, на какой-то строительной площадке, произвели взрыв с помощью динамита; а Мерроу решил, что ударил гром с ясного неба, и с перепугу подумал, что это, должно быть, какое-то знамение свыше или предостережение, и убежал домой, к матери. На следующий день Чакки назвал его трусом.
«И вот с тех пор, – сказал Мерроу, – я боюсь самого страха».
По мнению Дэфни, Мерроу, рассказав ей эти анекдоты о самом себе, признался, что все его рассказы о многочисленных амурных победах – сплошная выдумка. «Я получаю удовольствие только от полетов».
Я хотел, чтобы Дэфни выразилась точнее.
– Кто же он все-таки? Что заставляет тебя так отзываться о нем?
– Я не эксперт.И сужу о нем всего лишь как женщина.
– Не забудь, я летаю с ним.
Дэфни на мгновение задумалась.
– Это человек, возлюбивший войну.
Я попытался решить, за что мог воевать Мерроу. Конечно, не за идеи, надежды, какие-то стремления. Я представил себе белый стандартный домик примерно 1925 года в Холенде, в Небраске. От нескольких вечнозеленых деревьев, посаженных некогда «для оживления пейзажа», а теперь почти совсем урывших его своими кронами, в гостиной и столовой темно даже днем. На веранде спит колли. Человек в черных брюках и белой рубашке с отстегнутым воротничком, со свисающими подтяжками и потухшей, наполовину выкуренной сигарой во рту медленно бродит взад и вперед за маломощной газонокосилкой, изрыгающей клубы сизого дыма. На веранду выходит женщина, почти совсем седая, с мешками под глазами и дряблой, обвисшей на щеках кожей; она хлопает дверью, и дряхлый пес с трудом поднимается на ноги.
– Мерроу же превосходный летчик, – сказал я, – и если он так влюблен в войну, почему же его все-таки обошли?
Дэфни нахмурилась.
– Возлюбившие войну…Мой Даггер и твой командир. Мерроу герой во всех отношениях, за исключением одного: он испытывает слишком уж большое удовлетворение или, как выразился сам Мерроу, «удовольствие», подчиняясь глубоко скрытому в нем инстинкту… ну, к уничтожению, что ли. – Дэфни явно испытывала затруднение. – Я хочу сказать… Глупо, Боу, что я вообще пытаюсь это анализировать; я женщина. Я просто чувствую… у них это связано со смертью, близко к ней. Когда ты задаешься вопросом, за что человек воюет, ты, наверное, сам себе отвечаешь: за жизнь. А Мерроу не хочет жизни, он хочет смерти. Не для себя – для всех остальных.
Я вспомнил, как сверкнули глаза у Мерроу в тот день, когда мы втроем завтракали в Мотфорд-сейдже, как звякнула в супнице разливательная ложка, когда он ударил кулаком по столу. «Я хочу убить смерть», – сказал он. Даже смерть. Смерть была ублюдком, сержантом. Я снова представил себе человека в черных брюках со свисающими подтяжками; он прятался в укромных уголках темного дома, подстерегая парнишку, готовый накричать, наброситься на него.
– Следовательно, герои – это Мерроу, Брандт, Джаг Фарр? Так, что ли? – спросил я.
– Нет, нет, нет! Есть ведь и другие люди, Боу, которые, ненавидя войну, дерутся со всей яростью, потому что они больше, чем самих себя, любят то, за что сражаются, – жизнь. Дюнкерк. Тебе стоит только вспомнить этот город. Лондон в дни «блица».
– Но все, что ты мне здесь рассказала о Мерроу… – Я покачал головой.
– Он не может любить, потому что любовь означает рождение, жизнь. Ложась в постель, он ненавидит – нападает, насилует, издевается, только так, кажется ему, должен поступать настоящий мужчина… Ты сильнее его, Боу, – как же случилось, что ты сам этого не знаешь? Мерроу сказал, что это твой орден. Он все еще валяется на полу. Можешь взять его, если хочешь.
Я встал, пересек комнату и под туалетным столиком нашел крест «За летные боевые заслуги». Я поднял его и положил на ладонь – мой орден.
– Да, но вся сложность положения заключается в том, – сказал я, – что этот тип постоянно находится рядом, в том же самолете. Что же делать в таком случае?
– Ответить не легко. Такие люди способны внушить, будто их любят. По-моему, прежде всего надо постараться получше узнать, что они собой представляют, чего хотят… Но соблюдай осторожность, любимый.
Я переживал такое смятение мыслей и чувств, что вряд ли понимал и свои собственные, и ее слова. Совершенно растерянный, я, однако, испытывал, как никогда раньше, прилив новых сил; и вместе с тем отчаяние. До меня донеслись мои слова, обращенные к Дэфни:
– Как ты думаешь, для нас с тобой возможна совместная жизнь?
– Не знаю. Сейчас не знаю. Я никого еще не любила так, как любила тебя, и все же…
– Любила?
– Милый, слишком уж ты американец! В голове у тебя все-все перепуталось – и то, что есть, и то, чего ты хочешь.
Глава тринадцатая
В ВОЗДУХЕ
16. 56-17.39
1
Таким образом, сломался не я, а Мерроу. Он сидел на месте второго пилота, неподвижно уставившись в одну точку, и это было самое страшное – видеть Мерроу-летчика бездеятельным.
Четыре самолета, о которых доложил Прайен, выскочили из-за хвоста нашей «крепости», прежде чем я успел пересесть на место Мерроу, и, не трогая нас, пронеслись дальше, намереваясь атаковать основные силы соединения. Но не может отставший самолет долгое время рассчитывать на такое везение – рано или поздно те же или другие истребители должны были напасть на «Тело».
Я связался с Клинтом и спросил, выпустил ли он ракету; он ответил, что выпустил; тогда я поинтересовался, как далеко, по его мнению, находится побережье. Мнение… Он знал точно! Сейчас без трех минут пять; все наше соединение должно теперь лететь между Брюсселем и Гентом; мы отстали от группы на девятнадцать минут и, следовательно, находились милях в десяти от Брюсселя, при скорости в пределах ста тридцати, «Тело» достигнет побережья примерно через тридцать пять минут.
Обо всем этом Клинт уверенно доложил по внутреннему телефону, но соответствующие расчеты он сделал либо заблаговременно, либо произвел с молниеносной быстротой тут же, пока говорил; как бы то ни было, он оказался на высоте положения, хотя не имел под рукой необходимых приборов. Все «приборы» находились у него в голове. Куда исчез тот рассеянный Хеверстроу, которого Мерроу так часто ловил погруженным в мечты? Я же все еще наслаждался той поразительной ясностью мысли (хотя настроение у меня было отвратительное, я чувствовал себя глубоко несчастным), которая следует за тревогой, как охотник за дичью. Сейчас надо было четко определить обязанности каждого члена экипажа.
Я приказал Лембу подать сигнал бедствия на волне радиопеленгаторной станции и включить, хотя и несколько преждевременно, в самом широком диапазоне систему опознавания «свой-чужой». Я представил себе, как все произойдет в дальнейшем: какой-нибудь радиослушатель в Англии поймает наши сигналы для радиопеленгатора, сообщит на главную радиолокационную станцию, и та свяжется со станцией наведения, к которой приписан Пайк-Райлинг; с этого момента наша станция наведения будет заниматься в первую очередь только «Телом». Немного позже наблюдатели на приборах наведения, зафиксировав радиоимпульсы «Тела», посылаемые в специальном очень широком диапазоне, станут непрерывно следить за полетом «крепости» и докладывать на главную радиолокационную станцию, а последняя, в свою очередь, будет передавать все подробности в штаб нашего авиакрыла в Пайк-Райлинг-холле и, на случай, если нам придется совершить вынужденную посадку на воду, – в Морскую спасательную службу. Только сейчас я впервые подумал об Англии и о возможности спасения.
Вариометр показывал (если только его показания соответствовали действительности), что самолет терял высоту значительно быстрее, чем раньше: примерно двести футов в минуту. По высотометру мы находились чуть выше тринадцати тысяч футов. Я уже собирался сообщить экипажу, что через несколько минут можно будет снять кислородные маски, как что-то произошло с управлением.
Штурвал вырвало у меня из рук, нос самолета опустился, и машина перешла в пике.
В первое мгновение мне показалось, что где-то оборвался трос.
Я с силой потянул штурвал на себя, и хотя колонка несколько подалась назад, самолет продолжал пикировать.
Взглянув вправо, я обнаружил, что Мерроу всей грудью навалился на штурвал второго пилота. Я боролся с его весом и думал: даже потеряв сознание, он пытается убить нас всех; каждой клеточкой своего мозга он желает смерти каждому из нас.
Пришлось позвать на помощь Хендауна. Он появился в тот момент, когда я, собрав все силы, левой рукой тянул штурвал на себя, а правой старался оттолкнуть Мерроу. Он был в полубессознательном состоянии, но все же пытался встать, нелепо взмахивая руками; голова его свесилась набок, словно шея уже не могла ее держать; пока он вставал, я понемногу оттягивал штурвал на себя, но тут он снова падал, и мне приходилось начинать все сначала. Лишь после того как Хендаун оттянул Мерроу за плечи, я смог выровнять машину.
Мы потеряли четыре тысячи футов.
Мерроу находился на грани полной потери сознания, но не хотел утихомириться. Мы лишились и носовых пулеметов, и одной турели, а Лемб хотя бы время от времени должен был оставлять пулемет и заниматься радиосвязью; поэтому мы не могли себе позволить, чтобы Хендаун торчал в пилотской кабине и нянчился с Мерроу. Движением головы я приказал Негу оттащить Базза в заднюю часть самолета. Задача была не из легких. Отверстие люка между сиденьями все еще оставалось открытым, Мерроу со всем обмундированием весил фунтов двести, а кроме того, в нем еще оставалось достаточно сил, чтобы использовать свой вес и упираться. Негрокус наполовину стащил Мерроу с сиденья, но понял, что дальше у него не получится; он посадил Базза обратно, придержал одной рукой, отстегнул лямки своего парашюта и привязал Мерроу за грудь, плечи и руки к спинке сиденья.
Потом Хендаун поднялся на свою установку, включил внутренний телефон и первым делом сказал:
– Послушайте, сопляки! Самолетом сейчас командует лейтенант Боумен. Вы меня понимаете?
– А что с майором? – Это был голос Фарра, голос трезвого человека.
– Ушел в отставку, – ответил Хендаун.
– А вы хороший летчик, лейтенант, или так себе? – Это снова был голос Фарра, но на этот раз голос пьяного человека.
– Всем снять кислородные маски! – приказал я. – Но вначале проверка.
Прайен не отозвался, и мне пришлось послать Малыша Сейлина узнать, в чем дело; Сейлин доложил, что Прайена нет. Дверца маленького аварийного люка в хвосте оказалась сорванной. Во время внезапной потери высоты и пике Прайен, видимо, подумал, что с самолетом что-то стряслось, и решил смыться. На мой вопрос, сумеет ли справиться с пулеметами Прайена, Малыш ответил, что попробует.
Мне кажется, именно прыжок Прайена заставил меня сказать:
– Послушайте, ребята, что вы собираетесь делать? Если хотите прыгать, сообщаю для ориентировки, что мы находимся над Бельгией. Или вы предпочитаете попробовать добраться домой?
Наступило долгое, очень долгое молчание.
– После бельгийского побережья нам нужно еще около пятидесяти минут, чтобы долететь до своего аэродрома, – проинформировал Клинт.
– Я готов, – отозвался Фарр, но не сказал на что.
– А здесь довольно ветрено, – проговорил Малыш. Люк был открыт и, конечно, вызывал соблазн.
– Нег, как ты?
– Не думаю, сэр, что должен высказывать собственное мнение. Если ребята хотят прыгать…
Только тут я вспомнил, что лямки от парашюта Хендауна держали Мерроу на сиденье рядом со мной. Голова Базза безвольно моталась из стороны в сторону. И Хендаун считал, что не должен высказывать свое мнение!
– Давайте все-таки попытаемся, – предложил я. – Мы всегда сможем сделать посадку на воду, если придется. Все согласны?
Ответил только Фарр:
– Учитель, я согласен, если вы действительно хорошо управляете самолетом.
Некоторое время все молчали. Чувствуя себя крайне подавленным, я приказал Хеверстроу прийти в нашу кабину и снять с Мерроу кислородную маску.
Нег Хендаун доложил, что сверху к нам приближаются истребители.
– Вся немецкая авиация, будь она проклята! Предстоит нечто интересное.
В течение шести-семи минут примерно двадцать «мессершмиттов» развлекали нас устрашающей акробатикой, но, к счастью, почти все они проскакивали на пересекающихся курсах, так и не обнаружив, что мы оказались бы беззащитными перед их лобовыми атаками.
Поскольку теперь уже никто не мог требовать от нас оставаться в боевом порядке, мы располагали гораздо большим, чем обычно, пространством и временем для маневрирования, и я, пожалуй, проделал все – разве что не перевертывал самолет на спину. Я жестом приказал Клинту, все еще находившемуся в пилотской кабине, включиться в селекторный переключатель на панели второго пилота, и он, стоя позади Мерроу, докладывал каждый раз, когда истребители собирались атаковать нас в лоб. При появлении самолетов противника спереди я разворачивал самолет то в одну, то в другую сторону, позволяя средним пулеметам встречать их огнем.
Ребята встречали мои маневры возгласами одобрения.
– Молодец, лейтенант! Поверните машину. Еще! Еще!
– Подкиньте им огонька, учитель!
– Я подбил одного! – закричал Малыш Сейлин. – Думаю, что подбил! Боже, по-моему, и в самом деле подбил!
За все наши боевые вылеты Малыш ни разу не заявлял, что он кого-то подбил.
Самолет получил пробоину в левое крыло, из правого двигателя послышались выхлопы, но, чихнув несколько раз, двигатель заработал вроде бы нормально, хотя скорость машины уменьшилась до ста двадцати пяти.
В самые худшие наши минуты меня вдруг одолела зевота. Не раз, а три или четыре раза лицо у меня неожиданно начинало вытягиваться, мускулы на шее напрягались, рот раскрывался, и веки смыкались. И с этим ничего нельзя было поделать. С удивлением подумал я, что могу заснуть, – заснуть, несмотря на всю серьезность положения и величайшую ответственность, которая лежала на мне. Но как только приступы зевоты прошли, я вновь почувствовал себя бодрым.
Внезапно немцы исчезли, и к нам приблизился, предварительно покачав с безопасного расстояния крыльями, маленький «спит-5»; он уменьшил скорость и полетел параллельным курсом; я настроился на диапазон высокой частоты и отчетливо услышал дружественный великосветский голос летчика королевских ВВС.
– Приветствую вас, Большой друг! – сказал спокойный голос, словно дело происходило где-то на великосветском приеме. – Надеюсь, у вас все в порядке?
– У нас полтора двигателя, – ответил я. – Кое-как ковыляем.
Дэфни научила меня понимать английский юмор и делать вид, что мне море по колено, – даже в тех случаях, когда у меня поджилки тряслись.
– Но я рад вас видеть, – продолжал я. – Есть тут еще ваши?
– Мы будем сопровождать вас.
– Спасибо, дружище, вот это чудесная новость!
Я включил внутренний телефон и уже совсем иным тоном громко оповестил экипаж:
– Слушайте все! К нам прилетели «спитфайры»! Они останутся с нами до конца.
Послышались приветственные возгласы, но не могу сказать, что я почувствовал себя счастливым. Голова Мерроу бессильно перекатывалась по спинке сиденья, рот был раскрыт, лицо покрыто бледностью, и лишь в тех местах, где кислородная маска недавно соприкасалась с кожей, краснела овальная каемка.
Высотомер показывал восемь тысяч семьсот футов.
– Далеко еще до побережья, Клинт?
– Теперь, пожалуй, не больше десяти минут. Вы должны скоро его увидеть.
– И сколько, ты говоришь, нам оттуда?
– Пятьдесят минут, а может, немного больше, судя по тому, как стучит номер один.
Я посмотрел на бензиномеры, произвел некоторые подсчеты и сказал:
– Видимо, придется эти жалкие останки посадить на воду.
2
Вскоре я увидел берег – вначале он показался мне длинной кромкой тени, отброшенной облаком; теперь я уже сомневался в правильности принятого решения лететь до последней возможности, а потом совершить посадку на воду. С развороченным носом «Тело» не удержится на поверхности моря, наберет воды и затонет. Я и понятия не имел, что происходит на море, не катятся ли по нему высокие волны с гребнями пены, похожими на космы безумной женщины. Мне припомнилось несколько случаев посадки на воду в авиагруппе: трое утонули… Все члены экипажа утонули… Все спасены… Шестеро утонули… Я попытался припомнить практические занятия на суше, посвященные вынужденным посадкам на воду, но припомнил лишь наши шутки о море грязи, в которую мы ухитрялись попадать, и скуку, которую испытывали на этих занятиях, ибо кто мог подумать, что подобное когда-нибудь действительно случится с нами?
Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное «Тело» рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил:
– Что ж, если хочешь.
Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал:
– Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну?
Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу:
– Я останусь на самолете до последней минуты, а потом попытаюсь совершить посадку на воду. Так делали другие. так попробуем и мы, – и добавил: – Кто хочет прыгать сейчас – пожалуйста.
В самой своей вежливой манере Малыш ответил:
– Если не возражаете, лейтенант, я прыгну.
На коленях у меня лежал планшет Мерроу с картой, и я сказал:
– Мы только что пролетели над городом под названием Сант-Никлас; по-моему, под нами сейчас находятся фермы; не открывай парашют слишком скоро.
Я еще помнил, как, подобно ленте, извивалось в воздухе изломанное тело Кози, когда он выбросился из машины Бреддока.
– Спасибо, сэр.
Он уже не обращался ко мне по имени. Это были его последние слова. Он выбросился на парашюте, и позже мы слышали, что его убили сотрудничавшие с врагом бельгийцы.
3
Я увидел, как сверху снижаются три звена немецких самолетов, и подумал, что наши истребители отогнали их от «крепостей». На нас немцы не обратили внимания.
У меня онемели ягодицы. В правой щеке чувствовалась колючая боль.
Береговая линия, где смешивалось зеленое и голубое, теперь виднелась отчетливо. Море под ясным небом отливало голубым, и это вызывало ощущение благодарности: не думаю, что я смог бы посадить машину на серовато-бурую жидкость, над которой мы так часто пролетали. На юго-западе море пылало, зажженное лучами заходящего солнца.
Мерроу зашевелился, я взглянул на него, обессиленно развалившегося в кресле второго пилота, на его раскрытый рот, и почувствовал, как мою грудь, словно железные обручи, сжало сожаление. Я с трудом заставил себя посмотреть на него. Три дня я ненавидел Мерроу, но сейчас мог думать о нем только как о замечательном летчике, каким он и был когда-то, – склонившемся над штурвалом, надменном, спокойном, и вспоминать, как он, играючи, кончиками пальцев, управлял всей мощью нашей «летающей крепости». Я попытался понять, что сломало Базза. Его доконало бормотание Фарра; возлюбивший войну герой не мог перенести ничего, что свидетельствовало бы о страхе. Но в нем явно что-то надломилось еще задолго до окончательного краха, после которого он впал в оцепенение. В общежитии или в клубе, уютно расположившись за бутылкой вина, мы часто толковали о чувстве страха и сходились на том, что в полете, а тем более в минуты опасности, редко кто сохраняет полное самообладание. Страх был постоянным фактором; варьировалась лишь способность человека противостоять ему. То, что называется мужеством. Страху были подвержены все, мужеством обладали лишь немногие. Так считали все мы, за исключением Мерроу, который заявил, что наши рассуждения – куча дерьма и что в самолете он ничего не боится. Тогда и я и другие называли его лжецом. Но сейчас, с помощью Дэфни, я убедился, что он не лгал. Он не только не испытывал страха в бою; он наслаждался во время рейдов, он просто блаженствовал и, возможно, в конце концов стал бояться не схваток и убийств, а своего наслаждения ими. Чтобы наслаждаться, пусть даже ужасом, надо было жить, и сколько бы он ни кричал, как замечательно пользуется жизнью, в глубине души, мне кажется, Базз пришел к выводу, что жизнь невыносима. Для меня смерть была ужасом, для Мерроу – пристанищем. Макс оказался в этом пристанище раньше него, и Базз не мог этого перенести. Его опять обошли. Кроме того, «Тело» – его тело, как он воображал, раскрылось, чтобы впустить смерть. Он был сломлен. Он считал, что сила и мужское достоинство – его и
сключительная привилегия, и вот теперь он лишался ее. Из-за внутреннего стремления к смерти, о существовании которого он и сам не подозревал, Мерроу с полным безразличием встретил свое развенчание. Теперь он спешил в свое последнее убежище. Подобно тому как Прайен (по мнению многих из нас) симулировал болезнь, чтобы уцелеть, так Мерроу с мрачным упорством шел навстречу смерти, которой он хотел, сам того не зная.
Это было страшное зрелище. Я припомнил, как он вместе с Бреддоком весело мчался по полю с ведром углей из кучи золы, высившейся позади солдатской столовой; как, широко улыбаясь, возвращался в строй с полученным орденом, в то время как летчики шумно приветствовали его, а медицинские сестры размахивали своими шапочками; как он таращил глаза, рассказывая о счастливицах, прикладывающих щечку к его восьмидолларовой подушке. И искренне поверил в его кажущуюся несокрушимую жизненность, и, боюсь, он сам поверил в нее. Сейчас Мерроу казался дряхлым стариком, который с нетерпением всем существом ждал своего последнего часа. Его лицо выражало чуть заметное удивление.
Раньше я ненавидел Мерроу, но сейчас, глядя на него, испытывал лишь отчаяние. Ни гордости, ни радости не ощущал я от того, что занимал его место.
Сейчас, вспоминая все это, могу сказать, что в те минуты я почти не испытывал страха. Мы все еще летели над побережьем в изуродованном самолете, который все равно не мог дотянуть до Англии, но вот-вот должны были покинуть вражескую территорию и, теряя высоту, опускались все ниже и ниже, в сопровождении четырех «спитфайров», летавших вокруг нас в радиусе двух миль. Почему же я испытывал сейчас меньший страх, чем даже в тех случаях, когда нам угрожала гораздо меньшая опасность? Думаю, что это объяснялось моими чувствами к тем, кто еще оставался со мной: к Хендауну, Хеверстроу, Лембу, Фарру, Брегнани, к телу Брандта, к еще живой оболочке Мерроу. Возможно, мужество и любовь – одно и то же. Я терпеть не мог Макса, думаю, даже ненавидел его. Но вместе с тем, должно быть, беспокоился за него, потому что боролся за его жизнь. (Безусловно, перед самым концом – слишком поздно! – взгляд Макса выражал мужество, или, иными словами, ллюбовь.) Фарр меня совершенно не интересовал. Мерроу – так мне казалось до сих пор – я ненавидел. И все же они не были мне вовсе безразличны. Любовь, как страх и гнев, то разгорается, то затухает в нас, и, наверное, в тот день она была достаточно сильна во мне, чтобы заставить действовать, хотя я чувствовал себя отвратительно, отвратительно, отвратительно.
4
В двадцать девять минут шестого мы пересекли побережье севернее Остенде и оставили справа синее устье Западной Шельды. Мы шли на шести тысячах ста футах и теряли до трехсот футов высоты в минуту.
– Клинт, ты занят? – спросил я.
– Дежурю у хвостового пулемета. – Он, видимо, перебрался туда по своей инициативе, после того как выбросился Малыш.
– А знаешь, нам нужно подготовиться.
– Да я готов, масса босс.
– Слушайте все. Мы обязаны максимально облегчить самолет. Пулеметы с небольшим запасом патронов оставьте напоследок. Остальные боеприпасы выбросить. Лемб, сохрани радиопеленгатор и радиостанцию, а все другое выбрасывай за борт. Начинайте с того, что не надо отрывать или отвинчивать, – с бронежилетов и прочего.
В море полетели приборы и оборудование, стоившие тысячи долларов.
Хендаун, медленно вращая турель, продолжал наблюдать за небом. На высоте около пяти с половиной тысяч футов он доложил, что на нас пикируют несколько двухмоторных истребителей, и все бросились к своим пулеметам: несмотря на «спитфайры», немцы напали на нас, и мы, только для того, чтобы показать, что еще далеко не беззащитны, расстреляли оставшиеся патроны. Однако один из немецких истребителей все же добился успеха – ему, кажется, удалось попасть в первый двигатель, – во всяком случае, он начал давать перебои, хотя, по правде говоря, уже давно барахлил. Сделав один заход, истребители отправились на поиски других отбившихся от соединения самолетов.
Во время атаки немцев Батчер Лемб вдруг оживился – впервые за всю его карьеру воздушного стрелка. Он кричал по внутреннему телефону, ругал немцев, просил меня маневрировать с таким расчетом, чтобы они не могли повиснуть у нас на хвосте. Что с ним произошло?
Мы летели по прямой; я не осмеливался прибегнуть к противоистребительному маневрированию, поскольку наша скорость лишь ненамного превышала минимальную критическую. Еще раньше я решил, что чем больше мы снизимся и чем плотнее, следовательно, станет воздух, тем больше я продержусь с двигателями, работающими в заданном режиме, но к этому времени, хотя в создавшейся обстановке я старался выжать из них все, что можно, первый двигатель начал все чаще работать с перебоями. В результате двигатель номер четыре постепенно уводил нас влево, а когда Лемб крикнул, что ему удалось установить связь со станцией наведения, и я включил свой радиоприемник, один из этих вежливых английских голосов, прозвучавший так, словно его обладатель находился в соседней комнате и разговаривал со мной по телефону, спросил:
– Сэр, вам не кажется, что вы отклоняетесь от установленного курса?
Взглянув на компас, я обнаружил, что мы в самом деле отклонились к югу и летим курсом примерно в двести пятьдесят градусов. У меня возникло такое чувство, будто кто-то в Англии наблюдает за мной, и, проговорив: «Да, да, прошу прощения», я начал разворачивать самолет. Очевидно, на станции тщательно проверили мой курс, обнаружили, что я отклоняюсь на юг и подумали: «Ого, этот шутник может вообще пролететь мимо Англии», забеспокоились и велели мне внести соответствующую поправку, – впрочем, не велели, а с присущим англичанам тактом попросили. Вот и толкуйте о любви. Да, я влюбился в этот голос.
5
Сейчас я любил Англию. Я жаждал Англию. На некотором расстоянии слева от нас смутно просматривались отвесные кручи восточного берега на участке от Дувра до Маргета, где гасла в тени огненная дорожка заката. Я напрягал все свои нервы и мускулы, пытаясь пролететь как можно дальше, лаская почти вышедший из повиновения самолет: он летел с задранным носом, готовый вот-вот совсем потерять скорость, но все же летел, и мне даже удалось предотвратить дальнейшую потерю высоты. Я призывал чудо, которое удержало бы меня в воздухе и доставило в Англию. Я хотел добраться до Англии и понимал бесплодность своего желания. Я хотел снова – еще бы только раз! – пролететь над удивительным узором зеленых лужаек, бесконечными проселочными дорогами и живыми изгородями, над деревушками, погруженными в вечерний покой, над городом Или, раскинувшимся на холме, голландскими оросительными каналами, древними кортами Кембриджа, воспитавшего, как рассказывала Дэфни, таких великих людей, как Бэкон, Бен Джонсон, Кромвель, Мильтон, Драйден, Ньютон, Питт Младший, Байрон, Дарвин, Теккерей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.