Читать книгу "Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех"
Можете себе представить, с каким юмором женщина такого склада, как миссис Коул, отнеслась к его выспренней жестикуляции, как легко она подыграла ей своими восклицаниями, в которых воедино были смешаны стыд, гнев, сочувствие ко мне и удовлетворение тем, что все кончилось хорошо: в этом последнем, я уверена, она была совершенно искренна. Теперь, когда представлявшееся ею неодолимым возражение против того, чтобы первую ночь я провела в его доме, возражение (скрупулезно рассчитанное на свободу маневра в интриге), построенное на страхах и ужасах девственницы при мысли отправиться в обиталище мужчины и остаться с ним наедине в постели, отпало само собой, она сделала вид, будто, преследуя его выгоду, уговаривает меня отправиться к нему, когда только джентльмену будет угодно, сохраняя при этом видимость того, что я работаю у нее, дабы не потерять шанс найти себе доброго мужа или, во всяком случае, уберечь ее дом от скандала. Звучало это весьма разумно и убедительно для мистера Норберта, и он ни капельки не понял, что пожилая леди не желает приваживать его к своему дому, дабы он не смог вовремя обратить внимание на определенные несоответствия в образе, какой она ему являла; план ее в высшей степени удовлетворял его своей простотой и перспективами полной свободы действий.
Предоставив меня долгожданному отдыху, он встал, и миссис Коул, оговорив с ним все детали, касавшиеся меня, выпроводила его из дома незамеченным. Позже, когда я проснулась, она пришла и воздала должное моему успеху. С обычной для ее поведения сдержанностью и отстраненностью она отказалась от какой бы то ни было доли в том, что мною было получено, и наставила меня на столь надежный и простой способ распорядиться своими доходами, превратившимися ныне уже в своего рода маленькое состояние, что даже ребенок лет десяти от роду сумел бы взять заботы о нем в собственные руки.
Вновь я очутилась в положении любовницы-содержанки, вновь в точно установленное время являлась к господину домой, когда тот направлял за мной посыльного, на пути которого я неизменно оказывалась, причем делала это столь ловко, что господин так и не проник в тайну моих отношений с миссис Коул; впрочем, легкость, разбросанность и непрестанная спешка столичной жизни не позволяли ему и в свои-то дела вникать, того меньше – моими заниматься.
Знаете, насколько могу судить по собственному опыту, никого не одаривают так щедро, никого не холят так бережно, как (на время их воцарения) любовниц тех, кого природа, прежние буйства или возраст менее всего располагают к утехам пола: понимая, что женщина должна быть хоть как-то удовлетворена, они осыпают ее тысячей забот, угождений, подарков, нежностей, признательностей, истощая все возможности изобрести новые средства и способы хоть чем-то подменить главную свою несостоятельность. Даже для того, чтобы просто чуть-чуть смягчить положение, на какие же только чудачества, на какие утонченные изыски в утехах, на какие ухищрения они идут, стремясь добавить толику жизни увядшим силам и заставить природу служить их чувственности! Только их беда всегда при них, а потому, едва после всех уверток, беспокойств, особых приемов, похотливых поз и будоражащих чувственность движений они достигают-таки краткого мига блаженства, в предмете своей страсти пробуждают они пламя, которое сами не в силах загасить, чем и понуждают бедняжку искать спасения в объятиях другого, способного довершить то, что едва-едва было начато. Они сами порой становятся сводниками для собственных фавориток, сами толкают их на блуд, на поиски более сильного и удовлетворяющего исполнителя. Не стоит забывать, что у женщин, особенно нашего склада, какими бы ни были они добрыми душой и сердцем, есть частичка, которая управляет… нет, точнее, обиталище королевы, которая правит безраздельно и безоговорочно своим подданством по законам собственной мудрости: среди этих законов ни один не блюдется строже, чем тот, что требует во всем имеющем отношение к естеству никогда не принимать намерение, пусть и решительное, за деяние.
Мистер Норберт являл собой как раз такой бесславный случай. Хотя сам уверял, что чуть ли не влюбился в меня безумно, крайне редко бывал он способен обрести наслаждение и одновременно одарить им меня; даже редкие его удачи требовали долгих и всякий раз новых приготовлений, бывших и утомительными, и воспламеняющими.
Иногда он раздевал меня догола на ковре перед пылающим камином и чуть ли не час созерцал, заставляя принимать самые вычурные позы и делать умопомрачительные фигуры, целуя при этом меня всю с ног до головы, не пропуская ни единой частички моего тела, и самым потаенным, самым чувственным доставалась львиная доля его дани. Прикосновения и ласки его временами становились настолько утонченно похотливыми, настолько потрясающе проникновенными, что он едва с ума меня не сводил своим пламенным щекотанием, когда после всего, после стольких приготовлений и шума, он обретал недолговечное возбуждение, каковое угасало либо в потливой немощи, либо в преждевременном хилом извержении, которое ниспосылалось словно в издевку над моими воспаленными желаниями. Если струйка и попадала куда положено, как же нерешительно, как бесстрастно это проходило! Да разве могли эти несчастные, с трудом выжатые несколько тепленьких капель загасить им же самим раздутое бушующее пламя!
Не могу не припомнить один вечер, когда я возвращалась от мистера Норберта домой, возбужденная до пределов, оказавшихся для него недостижимыми. Едва я повернула за угол улицы, меня догнал молодой моряк. На мне тогда было то самое премиленькое, аккуратное и простое платье, которое мне всегда нравилось; возможно, кое-что в походке или манерах выдавало мою возбужденность, какое-то беспокойство, несвойственное тем, у кого мысли ясны, а чувства холодны. Во всяком случае, моряк решил, что я послана ему в награду, а потому, нимало не церемонясь, обхватил меня за шею и поцеловал так крепко, что дух от удовольствия перехватило. Поначалу от такой грубости я бросила на него взгляд, полный гнева и негодования, но, присмотревшись, смягчилась и предалась иным чувствам: парень был высок, по-мужски строен, телом и лицом красив, посему, не отводя от него взгляда, я кончила тем, что спросила голоском, в котором пробивалась нежность, что, собственно, значит его поступок. На это, все с теми же откровенностью и напористостью, с какими он начал, моряк предложил продолжить знакомство за стаканом вина. Убеждена, будь я спокойнее, не окажись доведенной до состояния, когда вся кровь во мне бурлила, не одурманивай меня неудовлетворенные желания, я сразу и без колебаний отвергла бы грубые его притязания. Тогда же, не знаю уж как получилось, наверное, настойчивые позывы естества, фигура его, вся обстановка или, если хотите, сочетание всего этого вместе да вдобавок еще и проснувшееся любопытство увидеть, чем кончится начавшееся таким образом приключение, новизна ощущения от обращения с тобой как с обычной уличной девкой заставили меня ответить молчаливым согласием. Короче, повиновалась я в тот момент отнюдь не голове своей, а потому потащилась на буксире у воинственного морского волка, который обхватил меня с фамильярностью, будто мы с ним всю жизнь знакомы, и доставил в ближайшую подходящую таверну, где нас провели в крохотную комнатушку. Здесь, не дожидаясь даже, пока половой принесет заказанное вино, моряк сразу взял меня на абордаж, мигом распахнул платье возле шеи и завладел грудями, с которыми он управился с той точностью сладострастия, что в подобных обстоятельствах делает всякие предварительные церемонии куда более утомительными, чем приятными. Однако, устремившись к заветной цели, мы обнаружили, что для того нет никаких удобств: всю обстановку комнатушки составляли два-три колченогих стула да шатавшийся, рассохшийся стол. Без лишней суеты моряк прижал меня спиной к стене, поднял на мне юбки, вытащил орудие, каким – краем глаза я успела заметить – можно было похвастаться, и принялся за дело с нетерпеливостью и охотой, явно вызванными долгим постом за время плавания по морям. Понявшая по такому началу, какая радость меня ждет, я широко расставила ноги, постаралась принять позу поудобнее, всем, чем могла, помочь ему хотела; кое-что получилось, но особой радости мы все же не испытывали. Вмиг сменив диспозицию, он подвел меня к столу, лапищей своей капитанской пригнул к нему мою голову, а другой задрал мне юбки и рубашку, заголил мои ягодицы и подвел к ним свой слепо и нетерпеливо тыркавшийся бушприт, тот напористо протиснулся между ними, и я очень остро почувствовала, как пробирается он вовсе не тем курсом, вовсе не в ту дверь стучится и ломится. Когда же я сказала моряку об этом, он хмыкнул. «Пфу, радость моя, в шторм любая гавань годится». Тем не менее, сменив курс и приняв чуть пониже, он вставил все как положено да так вонзил, словно поднять меня решился, а потом заработал с такой силой, такой огненный аврал мне устроил, что в том забавном положении, в коем я пребывала, когда отдалась ему, и до крайности возбужденная, я ощутила начало его конца и сама зашлась в обморочной истоме, выжала из него, сжимаясь в конвульсиях, обильный поток, который, смешавшись с моим, все собою заполонил, и залила целым потоком весь неистовый пожар своих желаний.
Когда с усладой было покончено, меня волновало одно: как бы поскорее унести ноги. Порадоваться я очень порадовалась явному различию между щедрыми морскими ваннами и утомительным сухостоем ласк, вызывавших во мне негасимое пламя (что на подобный шаг меня и подтолкнуло), однако, поостыв, я стала постигать всю опасность дальнейшего общения с этим пусть и симпатичным, но незнакомцем, тем более что сам он уже повел речь о том, как проведет со мной вечер, как продолжит интимные наши утехи, – и все это с такой бесцеремонностью, что я начала тревожиться, понимая, как нелегко будет избавиться от моряка. Беспокойство свое я ничем не выдала, притворилась, будто готова остаться с ним, только, обратилась я к нему, мне нужно забежать на минуточку домой, сделать кое-какие распоряжения, а потом я быстренько ворочусь. Он это ничтоже сумняшеся проглотил, приняв меня, очевидно, за одну из тех несчастных уличных странниц, какие отдают себя на утеху первому попавшемуся грубияну, решившему осчастливить их своим вниманием: конечно же, я не стану невозвращением своим лишать себя платы после того, как большая часть работы уже сделана. Так что он отпустил меня, но не раньше, чем громогласно, чтоб я услышала, заказал ужин, за которым я имела варварство лишить его своего общества.
Однако, когда я добралась домой и поведала о приключении миссис Коул, она столь обнаженно и резко раскрыла передо мной природу и опасность моего безрассудства, в особенности же рискованные для здоровья последствия эдакой готовности обнажаться перед кем угодно, что я не только твердо зареклась никогда не впутываться ни во что подобное (и зарок сей соблюдала свято), но еще и по прошествии многих-многих дней не переставала тревожиться, как бы в память о встрече с моряком не приобрести кое-чего помимо приятных воспоминаний. Впрочем, эти опасения оказались напрасными и недостойными моего бравого морячка, так что я с удовольствием отдаю ему здесь должное.
Я прожила с мистером Норбертом четверть года и это время весьма приятно делила между увеселениями в доме миссис Коул и должным вниманием к джентльмену, который более чем щедро расплачивался со мной за безграничное послушание, с каким я сносила любые его капризы в утехах. Это настолько сильно подействовало на него, что, обнаружив, как он выразился, во мне одной столько разнообразия, сколько он тщился отыскать в нескольких женщинах, он благодаря мне утратил вкус к непостоянству и к новым лицам. Для меня, правда, более приемлемо и куда более утешительно было то, что любовь, на которую я его вдохновила, привела к перемене, важной и для меня, и, главное, для его здоровья: настроив его постепенно (весьма и весьма привлекательными аргументами) на супружеский лад, я упорядочила продолжительность и частоту утех, избавила их от излишеств, к каким он успел было пристраститься и какие основательно расшатывали его организм, убивали в нем ту самую живую силу, которой он сильнее всего желал; господин мой становился все более деликатным, более терпимым и в конечном счете более здоровым. Его признательность мне за это начала принимать весьма благоприятный оборот для моей судьбы, когда еще один его каприз вдруг выбил из моих рук чашу, уже поднесенную к губам.
Сестра его, леди Л., к которой мистер Норберт был сильно привязан, пожелала, чтобы он сопровождал ее в поездке в Бат, куда она отправлялась поправлять здоровье. Он не мог отказать ей в этой услуге. Хоть и рассчитал он, что расставание наше продлится самое большее неделю, но все же покидал меня с тяжелым сердцем, оставив мне денег куда больше, чем дозволяли его финансовые возможности: сумма эта никак не вязалась с предполагаемой краткостью разлуки. Разлука же оказалась такой, что дольше не бывает и случается всего лишь раз: прибыв в Бат и не прожив там и двух дней, он пустился с какими-то дворянами в пьяный загул, который довел его до жесточайшей лихорадки, и та унесла его, так и не вышедшего из забытья, в четыре дня. Будь он в сознании, дабы составить завещание, он, возможно, и сделал бы в нем благоприятное упоминание на мой счет.
Вот так я потеряла и его. Ни одно из положений в жизни не подвержено таким переменам и переворотам, как положение женщины для утех, а потому печалилась я недолго, снова обрела бодрость духа, снова вычеркнула себя из списка любовниц-содержанок, снова припала ко груди нашего сообщества, от которого в какой-то мере была отторгнута.
Миссис Коул, по-прежнему даря меня своим дружелюбием, предложила свое содействие и совет, с тем чтобы сделать еще один выбор, но я уже чувствовала себя спокойно, была достаточно обеспечена, дабы позволить себе немного предаться лени; что же до позывов естества, то их чувственная мука намного ослабла, когда стало ясно, с какой легкостью ее можно унять утехами в доме миссис Коул, где Луиза и Эмили все продолжали по-старому. Харриет, особенно мною любимая, частенько навещала меня. Приятно было смотреть на нее, разумом и сердцем погруженную в счастье, которым она наслаждалась со своим дорогим баронетом, любила она его преданно и нежно, даром что он был ее содержателем, более того, в щедрости своей обеспечил независимое и безбедное существование и самой Харриет, и ее родне. В ремесле своем я была свободна от постоянного найма, занималась им, когда и как мне того хотелось, но вот однажды миссис Коул с откровенностью и доверительностью, какие всегда были свойственны нашим отношениям, рассказала мне о некоем мистере Барвилле, завсегдатае ее дома, только что возвратившемся в столицу, которому она никак не могла подыскать подходящую партнершу. Дело было и впрямь очень трудным, поскольку клиент этот подпал под властное очарование жестокости: его обуяло горячее желание не только самому подвергаться немилосердному бичеванию, но и других хлестать, так что те, у кого хватало смелости и послушания ублажать его прихоть (а таких и без того оказывалось немного, ибо сам он в напарницах был очень разборчив), были вынуждены поочередно с ним переносить ужасную экзекуцию. Платил клиент много, даже экстравагантно много, но охотниц зарабатывать деньги, жертвуя собственной кожей, не находилось. Необычность странной его наклонности возрастала еще и оттого, что клиент был молодым, обычно подверженными ей оказываются люди в возрасте, кому подобные упражнения требуются, дабы оживить, ускорить вялый ток их жизненных соков, направить его, взбудораженный ожиданиями утех, к поникшим, обмякшим, сморщенным членам, восстающим к жизни только после приятно возбуждающего изнурения плоти, вызываемого поркой мясистых противоположностей органов наслаждения, меж которыми существует такое вот удивительное согласие.
Обо всем об этом миссис Коул поведала мне просто так, без каких бы то ни было ожиданий, что я предложу свои услуги: жила я достаточно покойно, и нужно было бы нечто в высшей степени интересное, огромной силы искусительное, чтобы подвигнуть меня на подобную работу, а я никогда ранее не выказывала и никогда не ощущала ни малейшего позыва, ни любопытства узнать побольше об утехах, обещавших куда больше боли, чем удовольствия тем, у кого не было никакой нужды столь жестоким образом возбуждать себя. Что же тогда заставило меня добровольно согласиться на вечеринку страданий, если я заранее знала, что именно таковой она и обернется? Ну что Вам сказать? Если чистую правду, то был это внезапный каприз, прихоть воображения, желание испытать новое, неизведанное, к чему примешивалось суетное стремление доказать миссис Коул свою смелость. Да, пожалуй, все это и побудило меня рискнуть и предложить себя, освободив ее от дальнейших поисков. Думаю, что я и обрадовала, и удивила наставницу открытой и безоглядной отдачей себя в ее (то есть в данном случае ее приятеля) распоряжение.
Милая моя названая мать-наставница, однако, в благости своей все мыслимые доводы перебрала, дабы отговорить меня от подобной затеи; но я, понимая, что делает она это лишь из любви и жалости ко мне, упорствовала в принятом решении и тем сняла со своего предложения все подозрения в неискренности или в пустой похвальбе. Поблагодарив сердечно, миссис Коул уверила меня: кабы не боль, она не задумываясь предложила бы мне поучаствовать в такой вечеринке, за какую, уверяла она, заплатят очень даже хорошо и каковая, как и вся сделка вообще, будет проходить в полной тайне, так что никто из участников не подвергнется вульгарному осмеянию или поношению. Лично она, добавила наставница, считает наслаждение в любой форме и в любом виде общим для всех портом назначения, а всякий ветер, дующий в том направлении, – добрым ветром, если, конечно, он никому зла не чинит. Не осуждать, считала миссис Коул, а скорее сострадать нужно тем бедняжкам, что подвержены страстям, от коих не имеют сил избавиться, чьи аппетиты в наслаждении безотчетно управляются вкусами странными, а то и противоестественными. Вкусы в утехах, кстати, столь же бесконечно разнообразны и столь же неподвластны доводам рассудка, как и всякие склонности, аппетиты и потребы человечества в еде и продуктах: есть обладатели нежных желудков, не переваривающие простого куска мяса и смакующие лишь хорошо приправленные, изысканные кушанья, при виде которых другие едва не в бешенство впадают.
Для меня, впрочем, в подобных речах воодушевления и поддержки нужды особой не имелось: мое слово было сказано, и я была решительно готова данное обещание исполнить. Так что оставалось лишь назначить для свидания вечер да заранее узнать все необходимое о том, как мне действовать и как себя вести.
Столовая в доме миссис Коул была должным образом прибрана и освещена, и в ней молодой человек поджидал, когда меня с ним познакомят.
Миссис Коул ввела и представила меня ему. На мне было свободное дезабилье, подходившее, по ее мнению, для испытаний, через какие мне предстояло пройти: все из тончайшего полотна и все – пеньюар, нижняя юбка, чулки и атласные домашние туфельки – безупречно белое; в таком наряде я выглядела жертвой, ведомой на заклание, волосы же мои, ниспадавшие свободными локонами по плечам, создавали приятный золотисто-каштановый контраст белому цвету одеяния.
Мистер Барвилл, увидев меня, тотчас же встал и, не скрывая своей радости, смешанной с удивлением, приветствовал. Затем обратился к миссис Коул и спросил, возможно ли, чтобы создание, столь нежное и прекрасное, добровольно обрекло себя на те страдания и грубости, каковые являются непременным условием нашего тайного свидания. Она отвечала ему должным образом и, различив в его глазах горячее желание остаться наедине со мной, вышла, перед тем порекомендовав ему быть посдержаннее с такой хрупкой новообращенной.
Пока его внимание занимала миссис Коул, свое я обратила на созерцание фигуры и обличья несчастного молодого человека, кому (по причинам, ему самому неведомым) уготовано было через розгу обретать наслаждение, как школярам через ту же розгу – знания.
Он был чересчур светел, лицом чист и гладок; я решила, что ему не больше двадцати лет, хотя на самом деле он был тремя годами старше – моложавость объяснялась полнотой всего его приземистого и коренастого тела, округлостью и налитой свежестью лица; он был бы вылитой копией Бахуса, если бы не выражение суровости, даже жестокости на лице, очень не подходившее ко всему его облику, лишавшее его радости, необходимой для того, чтобы полностью походить на веселое и жизнелюбивое божество. Одежда на нем была чрезвычайно опрятной, но простой и намного беднее, чем мог бы себе позволить человек, располагавший, как он, внушительным состоянием. Впрочем, одежда служила выражением его вкуса, а вовсе не его скаредности.
Когда миссис Коул удалилась, молодой человек усадил меня рядом с собой и обратил ко мне лицо, на котором появилось (перемена эта граничила с чудом) выражение очаровательной ласковости и добродушия. Позже, узнав его побольше, я поняла, что столь резкие смены не только выражения лица, но и вообще настроения вызываются постоянным внутренним раздором, недовольством самим собой из-за того, что он оказался пленником, даже рабом необычайной своей страсти вследствие причуд организма, делавших его бесчувственным к наслаждению, доколе чувственность не подхлестывалась способами чрезвычайными, пока он не предавал самого себя в руки боли: эти-то постоянные уколы совести в конце концов и придали его чертам выражение горечи и суровости, вовсе, между прочим, не соответствовавшее его от природы доброму характеру.
Вначале он извинениями и призывами сыграть свою роль естественно и вдохновенно довольно умело настроил меня и отошел к камину, я же отправилась в чулан за орудиями истязания: ими оказались несколько розог, сделанных из связанных вместе двух-трех березовых прутьев. Он взял их в руки и стал разглядывать, дрожа от предвкушаемого удовольствия, тогда как я взирала на них с содроганием. Затем мы перенесли от стены длинную широкую скамью, на мягкой полотняной обивке которой можно было вытянуться во весь рост, и тем завершили все приготовления. Молодой человек снял с себя камзол и жилет, по его знаку и желанию я расстегнула на нем панталоны, закатала сорочку повыше пояса и подоткнула ее, чтоб не спадала. Делая это все, я не могла не взглянуть на того капризного повелителя, в чью честь приуготовления и устраивались: тот, казалось, едва ли не целиком ушел в тело, из кудрявых зарослей внизу торчал лишь самый кончик – словно птаха полевая из травы головку казала.
Нагнувшись, он развязал ленты подвязок и подал их мне, чтобы я ими привязала его ноги к скамье. Я, особой в том нужды не видя, сочла это еще одной прихотью клиента, необходимой ему для полной завершенности всего церемониала.
Подведя его к скамье, я, как то и полагалось по замыслу игры, устроила сцену, где словно силком укладывала непослушного для наказания, а молодой человек – проформы ради – тому поначалу как бы противился, но в конце концов улегся животом на скамью и уткнулся лицом в обивку. Когда он устроился поудобнее, я привязала его руки и ноги к ножкам скамьи и стащила с него, лежавшего с рубашкой, задранной выше поясницы, и панталоны до самых колен, явив свету ничем не прикрытый вид сзади, где пара упитанных, гладеньких, чрезвычайно белых ягодиц упруго вздымалась над двумя толстыми, мясистыми ляжками и расщелина между ними срасталась на пояснице: то была мишень, по сути, сама устремившаяся навстречу кнуту или розге.
Выбрав одну из розог, я встала над ним и, следуя его же повелению, единым духом всыпала ему десяток горячих со всего маху и изо всех сил, отчего мясистые полушария задрожали, а обладатель их, казалось, нимало не был раздражен – похоже, что на него порка подействовала не больше, чем блошиные укусы на укрытого панцирем омара. Я же внимательно следила за всем, что творила ненужная (во всяком случае, на мой взгляд) жестокость: под каждым ударом белая поверхность живых холмов вспухала багровыми рубцами, там же, где гибкая розга, обвиваясь, врезалась в плоть, крупными каплями выступила кровь; из некоторых рубцов я даже вытаскивала занозы, отщеплявшиеся от прутьев и впивавшиеся в кожу. Дивиться тут было нечему: прутья подобраны свежесрезанные, секла я не жалея сил, а кожа его гладко и плотно обтягивала наполнявшую ее твердую, без дряблости плоть, которая отвечала на удары не обманчивыми вздутиями да припухлостями, а сразу же рассекалась до мяса и иссиня багровела. Удручающая эта картина вызвала во мне такую жалость, что в душе я пожалела о своем согласии и готова была отказаться от дальнейшего: по мне, он и без того достаточно получил – однако, уступая его уговорам и даже мольбам, я продолжила и дала ему еще десяток розог, после чего, устроив передышку, заметила, что крови стало больше. В конечном счете, успокоенная и ободренная его стойкостью к страданиям, я, время от времени прерываясь, чтобы передохнуть, продолжала экзекуцию до тех пор, пока не увидела, как он стал напрягаться и дергаться телом, причем корчился он – мне это было совершенно очевидно – вовсе не от боли, а под воздействием какого-то иного и очень сильного чувства. Любопытствуя разобраться, в чем тут дело, я во время очередной передышки подошла поближе и сначала погладила его, все еще тершегося животом об обивку скамьи, по тем местам, до каких не добрались немилосердные прутья, затем просунула руку ему меж ног и с удивлением обнаружила, насколько все там продвинулось: этот его членик, каковой я по первому впечатлению сочла не заслуживающим внимания или, в самом лучшем случае, величиной бесконечно малой, теперь благодаря всей той боли и разору телесному сзади не только обрел значительную жесткость возбуждения, но и размеры, испугавшие даже меня, – в самом деле, толщины необычайной! Только головка его с трудом у меня в горсти помещалась. Когда молодой человек приподнимался, двигаясь взад-вперед в возбуждении странного удовольствия, и член его становился виден, то напоминал он широченный кусок белейшего телячьего филе, у которого (так же, как и у коренастого обладателя всего тела) толщина намного превосходила длину. Ощутив в местах сокровенных мою руку, молодой человек с мольбой стал упрашивать меня побыстрее продолжить порку, иначе он никогда не достигнет высшей стадии наслаждения.
Снова взявшись за розги и поработав ими, я порядком пообтрепала три связки, прежде чем юноша забился в конвульсиях, задергался, пару раз глубоко вздохнул и на моих глазах утихомирился – распластался и замер. Затем пожелал, чтобы я прекратила порку (тут меня упрашивать не пришлось) и отвязала его, что я мигом исполнила, отвязывая же, не могла не надивиться безразличию и терпению его, ведь все ягодицы, совсем недавно такие гладкие и белые, с одной стороны были не просто исхлестаны, а превратились прямо-таки в кровоточащие отбивные, над ними словно в мясницкой поработали, да так, что, когда мистер Барвилл поднялся, то едва мог ходить. Короче, каши деревянной, приправленной терниями, наелся он до отвала. Заметила я и следы обильного извержения на обивке скамьи, и то, как член его, ленивый, будто слизняк, уполз обратно в гнездышко, упрятался в нем, словно стыдно ему стало за то, что он осмелился высунуть головку свою. Казалось, ничто не способно выманить его оттуда, кроме бичевания его соседей-антиподов, какие всякий раз должны были принимать страдания, потакая его капризу.
Молодой человек меж тем оделся и привел себя в порядок. Он поцеловал меня, притянул к себе и усадил рядом, сам, как мог осторожно и бережно, усевшись на скамью той частью, которая не отзывалась мучительной болью на вес опиравшегося на нее тела. Он поблагодарил меня за чрезвычайное удовольствие, доставленное ему, и, различив, наверное, в выражении моего лица приметы страха от ожидавшего мою кожу возмездия за поругание его покровов, принялся уверять, что готов меня освободить ото всех обязательств, каковыми я могла бы счесть себя связанной и обязанной выдержать то, что он вынес от моей руки, ставшей по его воле орудием его же страданий. Стоит мне захотеть, говорил молодой человек, и он откажется от своей доли утех, приняв во внимание отличие моего пола, его большую утонченность и неспособность терпеть боль. Тронутая такой заботой да и в гордости своей уязвленная, я считала непозволительным отступать от наших договоренностей тогда, когда уже не то что час – минута моя пробила, к тому же (и о том я была прекрасно осведомлена) на глазах у миссис Коул, находившейся в потайной зрительной ложе: в таком разе я меньше боялась за свою кожу, чем того, что молодой человек не удостоит меня возможности засвидетельствовать мою решимость и твердость. Созвучно такому настрою и ответ мой прозвучал.
Правду сказать, смелость моя все больше в голове, а не в душе обитала, поэтому, уподобившись трусам, что бросаются очертя голову навстречу опасности, их пугающей, дабы поскорее избавиться от муки ее ожидания, я действительно обрадовалась, когда он принялся хлопотать, готовясь к экзекуции.
Хлопот ему выпало немного: всего-то поднять мне юбку нижнюю с рубашкой вместе до пупка и подоткнуть их так, чтоб можно было, коли утехи того потребуют, поднять их еще выше. Затем, с видимым удовольствием оглядев обнаженное тело со всех сторон, он уложил меня на скамью лицом вниз; когда же я, ожидая, что он и меня, как я его, привяжет, трепеща от страха, уже вытянула руки, молодой человек сказал, что не станет понапрасну меня пугать эдаким обхождением, ибо хоть он и собирается подвергнуть испытанию мое терпение, но меру выдержки позволено определять мне самой: я абсолютно свободна встать, если почувствую, что боль становится невыносимой. Вы и представить себе не можете, насколько связанной ощутила я себя подобным дарованием свободы и насколько ободрила и сил мне придала его уверенность во мне, – настолько, что даже в душе сделалась я безразличной к той боли, какую предстояло претерпеть моей плоти во имя душевной гордыни.
Вся я, обнаженная до половины спины и ниже, полностью оказалась в его власти; воспользовался он ею прежде всего для того, чтобы, стоя чуть поодаль, хорошенько рассмотреть – в том положении, в каком я лежала, – все мои сокровенности, которые выставлены были на его обозрение. Затем, резко подскочив, он покрыл обнаженные места моего тела множеством страстных поцелуев и уже после этого взялся за розгу. Вначале, очевидно раззадоривая меня, он слегка похлопал ею по нежным затрепетавшим холмам плоти, высившимся у меня сзади, вовсе не причиняя им боли, потом постепенно стал хлестать их так, что они закраснелись, в чем меня убедили и поднявшийся в тех местах жар, и слова молодого человека о том, что теперь очаровательные мои возвышенности похитили все розы с моих щек. Вдоволь натешившись, налюбовавшись и наигравшись, он принялся бить все сильнее и сильнее: мне потребовалось все мое терпение, чтобы не закричать или хотя бы не пожаловаться. В конце концов он стеганул меня так славно, что выступила кровь. Увидев это, он тут же отбросил розгу, подлетел ко мне и лобзаниями собрал всю выступившую кровь до капельки – признаюсь, такое зализывание ран в значительной мере утихомирило мою боль. Но тут он поднял меня на колени так, что, стоя на них с широко разведенными ногами, я сделала доступной для ударов ту нежную плоть свою, которая была создана природой для наслаждения, а вовсе не для страданий. И ей пришлось претерпеть боль! Видя ее отчетливо, молодой человек так направлял розгу, что тоненькие кончики ее прутьев пребольно стегали по плоти, настолько чувствительно, что я не в силах была удержаться от конвульсий и судорог, из-за чего мое тело принимало бесконечно разные и причудливые позы и положения, способные насытить самый сладострастный взор. Однако все это я по-прежнему вынесла без единого крика. Тогда он, давая мне еще одну передышку, накинулся на ту нежную плоть, края и окрестности которой подвергались истязаниям, и в отплату за причиненное зло прижался к ней своими губами… Затем он открывал, закрывал губы плоти, сжимал их, бережно ерошил свернувшиеся завитками волосики – и все это в угаре дикой страсти, восторга и желания, обозначавшем избыток наслаждения. Вновь взявшись за розгу, ободренный моим спокойствием, возбужденный странным своим способом услаждаться, он принудил мои ягодицы сторицей заплатить за его собственную неспособность сдержать восторг: не выказывая более никакой жалости, изменник слову своему так полоснул по мне, что я едва сознания не лишилась. Все же ни стона я не исторгла, ни словечка гневного не проронила, только в сердце своем самым серьезным образом решила никогда больше не предаваться подобным истязательным утехам.