282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Джон Клеланд » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 23 июля 2021, 09:42


Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Будучи сам рациональным любителем наслаждений, ибо мудрость не дозволяла ему чураться человеческих радостей, он меня и в самом деле любил, но любил с достоинством, равно лишенным как кислятины и развязности, какими приятно характеризуется возраст, так и той ребячливой глупости, старческого слабоумия, какие его позорят; он сам, бывало, высмеивал какого-нибудь старичка-бодрячка, сравнивая его со старым козлом, пустившимся скакать молодым козленком.

Короче, все, что обычно есть непривлекательного в его пору жизни, в нем самом восполнялось столькими преимуществами, что он являл собою – во всяком случае, для меня – живое свидетельство того, насколько возраст вовсе не бессилен услаждать, если целью своей положит усладить и если (справедливости ради следует принять во внимание) те, кто категории этой соответствует, не станут забывать, что наслаждение должно стоить им больших усилий и больших забот, чем их требуется от юности, естественной весенней поры счастья и радости, – так фрукты, появляющиеся не в свой сезон, требуют для выращивания куда большего мастерства и ухода.

С этим джентльменом, который вскоре после нашего знакомства взял меня к себе домой, прожила я около восьми месяцев. За это время постоянная моя обходительность, послушание, мое желание стать достойной его доверия и любви, поведение, в общем, лишенное всякого притворства и основанное на искреннем моем расположении и уважении к нему, так пришлись ему по сердцу и так привязали его ко мне, что, уже и без того щедро одарив меня всем, что позволяло мне жить благородно и независимо, и продолжая осыпать меня знаками своих милостей, он сделал меня – по подлинному, засвидетельствованному завещанию – единственной своей наследницей и распорядительницей всего своего имущества. Свершение этого акта, выразившего его волю, он пережил, увы, всего на два месяца, жестокая простуда отторгла его у меня после того, как, услышав ночью пожарную тревогу, он неосмотрительно подбежал к открытому окну и простоял возле него с грудью, открытой для смертоносного воздействия ночной сырости и холода.

Я отдала последний долг моему ушедшему благодетелю, почтила его непритворной печалью, которую время обратило в самую нежную, самую благодарную память о нем – ее я сохраню вовеки. Не скрою, некоторое утешение я нашла в перспективе, что открылась передо мною: если не счастья, то по крайней мере богатства и независимости.

Я вошла в пору расцвета и торжества юности (мне ведь и девятнадцати лет еще не исполнилось), владела таким большим состоянием, о каком и думать не смела даже в самых безудержных своих мечтаниях, куда больше того, на что я могла бы надеяться. И тем, что нежданное это возвышение не вскружило мне голову, я обязана усилиям, которые мой благодетель взял на себя труд предпринять, дабы меня к тому подготовить: он приучил меня к мысли, что мне управлять придется обширными владениями, какие он мне оставит, он терпеливо разъяснял и дополнял принципы благоразумной экономии, коим я обучилась у миссис Коул, моя опора на них внушала ему уверенность.

Только – увы! – как горько и легко возможность – при нынешних-то средствах – наслаждаться величайшими благами жизни отравляется сожалением об ушедшем, о покинувшем! Сожаление это было великим и праведным, поскольку его предметом был единственный, кого я по-настоящему любила, – мой Чарльз.

Ждать я уже отчаялась, не имея с самого нашего расставания никакой о нем весточки (что, как позже выяснилось, было моим несчастьем, но не его невниманием, ибо он написал мне несколько писем, только все они пропали), однако забывать его я никогда не забывала. При той жизни, какую я вела, глупо тратить слова на бормотание об измене ему телом, только ни единое из моих увлечений ни на вот столечко, ни на самый кончик булавочной иголки не затронуло моего сердца, коего вся любовная страсть была отдана ему.

Сделавшись хозяйкой неожиданного состояния, я как никогда остро почувствовала, до чего Чарльз мне дорог – никакому богатству оказалось не под силу сделать меня счастливой, когда его не было рядом со мною. Посему первое, что я сделала, – это попыталась навести хоть какие-то справки о нем. Узнать удалось лишь то, что некоторое время назад умер его отец, так и не примирившийся с миром; что Чарльз добрался до порта назначения в Южных морях, где нашел имение, за каким его послали присмотреть, разоренным гибелью двух судов, составлявших как раз большую часть дядюшкиного наследства; что собрал он то малое, что еще оставалось, и, вероятно, последовал добрым советам воротиться в Англию; что, если все обойдется благополучно, он сможет через несколько месяцев вернуться на родину, от которой был оторван уже (ко времени моих разысканий) два года и семь месяцев. Маленькая вечность в любви!

Вы и представить себе не можете, с какой радостью предалась я надеждам, таким образом обретенным, вновь лицезреть светоч моей души. Однако, поскольку ждать предстояло месяцы, то, рассчитывая отвлечься от горячки нетерпеливого ожидания, когда он вернется, я уладила свои дела так, чтобы они шли сами по себе легко и безопасно, и отправилась путешествовать в Ланкашир (взяв экипаж, соответствовавший моему состоянию), намереваясь вновь побывать в местах, бывших для меня родными, к коим я не могла не сохранить огромную нежность. Естественно, не видела я греха в том, чтобы показаться там во всем великолепии, какое ныне могла себе позволить. Оно было бы особенно эффектно и неожиданно после того, как Эстер Дэвис распустила слух, будто меня отправили на плантации: ничем иным ей и в голову не пришло объяснить, почему я ни разу не обратилась к ней с того самого дня, как она столь поспешно бросила меня на постоялом дворе. Было у меня и еще одно заветное желание: отыскать кого-нибудь из родственников (хотя никого, кроме самой дальней родни, у меня не было) и сделаться для них благодетельницей. Ко всему этому, путь мой пролегал через местность, куда удалилась на покой миссис Коул; встреча с ней – не самое слабое из предвкушаемых удовольствий, на которые я рассчитывала во время своего путешествия.

С собой я не взяла никого, кроме скромной, благовоспитанной женщины, ставшей мне вроде компаньонки, да слуг своих. Едва успели мы добраться до постоялого двора милях в двадцати от Лондона, где я намеревалась поужинать и переждать ночь, как разразилась жуткая буря; ветер и дождь хлестали с ужасающей силой, и я поздравила себя с тем, что успела оказаться под крышей до того, как началось ненастье.

Буря бушевала уже добрых полчаса, когда мне пришло в голову сделать несколько распоряжений кучеру. Я было послала за ним, но потом решила, что ему незачем топтаться грязными башмаками по чистейшему полу гостиной, и сама спустилась в холл-кухню, где кучер устроился на ночлег… Оттуда, разговаривая с ним, я краем глаза заметила двух всадников, которых под кров загнала непогода, ибо оба они вымокли до нитки; один из них как раз спрашивал, не найдется ли во что переодеться, пока их собственная одежда просохнет. Только… Силы небесные! Способен ли кто выразить, что я почувствовала при звуках этого голоса, всегда волновавших мое сердце и теперь вдруг в нем отозвавшихся! Я обратила глаза на того, кому этот голос принадлежал, и они подтвердили то, о чем уши уже успели поведать, – обмануть их не могли ни долгая разлука, ни платье, которое будто нарочно для маскарада годилось: огромный кучерский плащ со стоячим воротником и кучерская же широкополая шляпа… но что может укрыться от всепроникающей силы чувства, несомненно, направляемого самой любовью? Нет слов описать подхвативший меня порыв – это было превыше всяческих рассуждений и даже удивлений: в мгновение ока, с быстротой подгонявших меня чувств бросилась я ему на грудь, обвила его шею руками и из самой души исторгла восклицания вперемешку с плачем: «Жизнь моя!.. душа моя!.. мой Чарльз!..» Не в силах больше вымолвить ни словечка, я упала в обморок, не перенеся возбуждения радости и удивления.

Придя в себя, я обнаружила, что нахожусь в объятиях милого, но уже в гостиной, где нас окружила целая толпа людей, привлеченных случившимся, каковые, повинуясь сигналу осмотрительной хозяйки постоялого двора, сразу решившей, что Чарльз мой муж, без промедления очистили комнату и оставили нас одних предаваться восторгам воссоединения, счастье которого было доказано едва не ценой моей жизни куда сильнее, чем горечь нашего фатального расставания.

Первым, кого увидели мои глаза, когда открылись, был высший их кумир и самый желанный мой – Чарльз, преклонивший колено, крепко сжавший мою руку и взиравший на меня с выражением несказанной нежности. Заметив, что я очнулась, он попытался заговорить, затем собрал все свое терпение, дабы услышать мой голос и еще раз убедиться в том, что это я. Все же сила и внезапность удивления по-прежнему ошеломляли его, мешали ему говорить: он сумел вымолвить, запинаясь, лишь несколько не очень разборчивых, бессвязных, путаных фраз, которые уши мои жадно впитывали, распутывали, соединяли так, чтобы становился ясен их смысл: «Столько времени прошло!.. такая жестокость!.. разлука!.. милая, дорогая Фанни!.. может ли такое быть?.. ты ли это?..» И тут же он душил меня поцелуями, так что из уст моих, запечатанных его губами, не мог выйти ответ, какого он так ждал, чем вносился еще больший и восхитительный сумбур, в котором с очаровательным упоением перепутались все мои чувства. И среди всех благословенных чувств лишь одно терзало и сверлило сомнением с жестокостью занозы, отравлявшей это безбрежное счастье, – то было не что иное, как мой страх: а не слишком ли все это чудесно, чтобы быть на самом деле? Меня в дрожь бросало – теперь уже из опасения, как бы не оказалось все не более чем сном, как бы, пробудившись, я и в самом деле не обнаружила, что сном был сон. Испуганная этим, воображая, будто близок уже конец неуемной радости моей, будто скоро она растает, как видение, как мираж, оставив меня, охваченную жаждой, снова в пустыне, не зная, как еще удостовериться в реальности происходящего, я прижималась к Чарльзу, вцеплялась в него, словно из последних сил старалась удержать, не дать ему снова исчезнуть от меня: «Где ты пропадал?.. как ты мог… мог покинуть меня?.. Скажи, что ты по-прежнему мой, что по-прежнему любишь меня… и вот так! вот так! (Тут я впивалась в него поцелуями, как будто хотела срастить наши губы!) Я прощаю тебя… прощаю тебе тот тяжкий жребий, что выпал мне, ради того, что мы снова вместе».

Все эти словеса вырвались из меня в дикой запальчивости выражений, заменяющей красноречие любви, и звали его отвечать тем, чего так жаждало, так желало очарованное им сердце мое. Наши ласки, наши вопросы, наши ответы какое-то время были беспорядочны, все мешалось, мы перебивали, мило при том смущаясь, друг друга, пока во взорах своих не обменялись сердцами, пока не подтвердили всесилие любви, неподвластной ни времени, ни разлуке: ни вздоха, ни словечка, ни единого жеста с обеих сторон; но как было не понять то, что выражало себя с такой силой! Наши руки, переплетенные и стиснутые вместе, не раз сжимались в пожатиях самых страстных, так что жар их проникал прямо до сердца.

Поглощенная и охваченная необычайным восторгом, я забыла обо всем на свете, даже о том, что виновник моего восторга промок насквозь и рискует простудиться. К счастью, вовремя появилась хозяйка, в которой вид моего экипажа (о нем, между прочим, Чарльз понятия не имел) пробудил интерес к моей персоне, и прервала наши излияния, принеся приличную смену белья и платья. Появление третьего лица внесло хоть какие-то упорядоченность и успокоение; теперь я убеждала Чарльза поскорее воспользоваться услугой хозяйки с ласковой заботливостью и беспокойством о его здоровье, одна мысль о возможном вреде которому заставляла меня трепетать.

Хозяйка снова оставила нас. Чарльз стал переодеваться, проделывая это с такой застенчивостью, с таким целомудрием, какие прекрасно подходили этим первым торжественным мгновениям нашей встречи после ужасно долгой разлуки. Я же не могла сдержаться и краешком глаза незаметно любовалась на миг появившейся обнаженной кожей, неувядающая свежесть и красота которой наполняли меня ощущением нежности и счастья – таким глубоким, что не имело смысла преждевременно растрачивать его в угоду прихоти несвоевременного желания.

Скоро он облачился в одежду, которая ему не шла и в которой он вовсе не выглядел тем, кем рисовала мне его моя страсть; только тряпки эти, оказавшись на нем, приобрели вид даже благородный под магией волшебных чар, какими любовь преображает все, к чему ни прикоснется. Прекрасным становилось все, что имело отношение к нему: ну где отыскать такую одежду, которой эта фигура не даровала бы благородства?.. Теперь, когда я разглядела его не скрываясь, я не могла не заметить некоторых изменений (явно пошедших ему на пользу), каковые за время разлуки появились в его облике.

Черты лица его оставались все такими же правильными, все таким же рубином отливал ярко-красный цвет губ, все такой же свежей и цветущей была кожа, только теперь бывшие бутонами розы полностью распустились, ветры и солнечные лучи странствий сделали лицо более взрослым (прибавьте сюда еще и пробившуюся бородку), более мужественным, но, разумеется, ничуть не утратившим ни привлекательности, ни прелести. Плечи у Чарльза стали шире, фигура приобрела завершенность линий и налилась силой, по-прежнему оставаясь легкой и гибкой. Короче, передо мной был человек более зрелый, более крепкий, более совершенный для глаза искушенного, чем тот нежный юноша, с каким нас разлучила судьба; теперь же Чарльзу было чуть больше двадцати двух лет.

Насколько я поняла из его сумбурного, часто прерывавшегося рассказа, в данный момент он держал путь в Лондон, пребывая далеко не в радужном настроении и состоянии, ибо потерпел крушение у берегов Ирландии и потерял в нем даже то немногое, что удалось захватить с собой из Южных морей. Лишь после множества великих хлопот, преодолев немало трудностей, смог он отправиться в дорогу в компании с капитаном потерпевшего крушение судна. Таким образом, теперь (он уже знал о смерти отца и обстоятельствах, с этим связанных) весь мир был к его услугам, чтобы все начать сначала, все – по новому счету. Положение это, уверил он меня в порыве грустной искренности, которая, переполнив его сердце, проникла и в мое, особой болью ранит его душу оттого, что не в силах он ныне сделать меня такой счастливой, какой ему хотелось бы. Про свое нынешнее положение, как Вы успели заметить, я пока ничего не говорила, положив порадовать самое себя сюрпризом, какой преподнесу в более спокойной обстановке. Что же касается одеяния моего, то оно никак не могло навести его на разгадку истины – не только потому, что я была в утреннем туалете, но и вообще потому, что давно избрала для себя стиль, основанный на безыскусности и простоте, – ему и следовала с хорошо усвоенным искусством. Он мягко, хотя и настойчиво, пытался вызвать меня на разговор – и тем удовлетворить свое любопытство – и о моем прошлом, и о том, каково мое настоящее, что случилось в моей жизни за время, на которое он был разлучен со мной, однако я убедила его отложить расспросы до более подходящего времени, когда я поведаю ему о том, что произошло со мною за столь долгий срок. В чем-то я его убедила, во всяком случае, он избавился от нетерпения узнать все и сразу, уверившись, очевидно, что я не перестала быть до конца откровенной с ним и что, когда придет время, сама расскажу ему обо всем.

Чарльз! Вернувшийся в мои объятия, нежный, верный, в добром здравии Чарльз – уже это стало бы блаженством чересчур огромным, чтобы я могла его вместить. А тут – Чарльз в беде!.. Чарльз, низведенный, отброшенный вниз, туда, где опорой могли стать лишь природная личная доблесть и достоинство, – это уже становилось обстоятельством (с точки зрения чувств, какие я к нему испытывала), выходившим за пределы любых моих желаний! Наверное, я была столь заметно обрадована, столь не ко времени и не в меру осчастливлена рассказом об отчаянном его положении, что это могло быть оправдано только радостью встречи с ним, в которой потонули все другие мои чувства и заботы.

Между тем моя компаньонка сделала все необходимое, чтобы позаботиться о спутнике Чарльза, и, поскольку ужин был подан, капитана представили мне – я приняла его с уважением, каким всегда отличала знакомых и друзей своего любимого Чарльза.

Вчетвером мы весело поужинали, поздравляя друг друга, возможно несколько шумновато, зато так приятно и душевно, как Вы только можете себе вообразить. Я была столь возбуждена пиршеством собственных чувств, что не могла отыскать у себя в желудке ни единого свободного местечка во время щедрого застолья, но все же пыл юности взял верх, и я немного поела, в основном дабы подать пример Чарльзу, коему, я считала, не мешало подкрепиться как следует после скачки под дождем. Он и вправду ел будто заправский путешественник, хотя все время глаз с меня не сводил и обращался ко мне как к возлюбленной.

Когда со стола было убрано и настало время почивать, Чарльз и я без дальнейших церемоний, как муж и жена, вместе проследовали в очень уютную комнату и – всему свое время – в постель, которая, как утверждали, была лучшей на всем постоялом дворе.

И здесь, Благопристойность, прости меня! – за то, что я еще раз нарушаю законы твои и оставляю занавес поднятым, за то, что я жертвую тобою в последний раз во имя доверия к ничем не стесненной правде, с какою я взялась рассказывать Вам, Мадам, о самых поразительных вещах и безумствах моей молодости!

Мы – в комнате, мы – вместе, вот – постель, воскрешающая в памяти картины первых наших радостей и зовущая меня сейчас вновь разделить их с милым обладателем девственного моего сердца, – от мыслей этих, промелькнувших в сознании, закружилась голова, в глазах потемнело, хорошо, что прильнула к Чарльзу, не то ошеломляюще сладостная тревога опять довела бы меня до обморока. Чарльз, увидев мое смятение, забыл о своем собственном (а тут он мне если и уступал, то совсем немного) и все силы приложил, чтобы привести меня в чувство.

И уже истинная, незамутненная страсть охватила меня всю целиком, с радостью обнаружила я в себе ее приметы – сладостную чувственность, робкую скованность, жаждущие любви позывы, усмиряемые нежностью и застенчивостью… Все это отдавало естество мое во власть души, и как несравнимо дороже и сладостнее была эта власть, чем свобода опустошенного сердца, которой я упивалась долго, слишком долго! Ныне, начиная постигать ценности куда более важные, я, владелица пустой свободы, могла лишь сокрушенно вздыхать. Ни одна подлинная девственница не способна столько раз залиться краской стыда при виде брачной постели в непорочном своем целомудрии, сколько раз вспыхивала я от чувства вины и ощущения срама: я и вправду любила Чарльза слишком искренне, чтобы не терзаться болью из-за того, как я его недостойна.

Покуда меня, погруженную в эти рассуждения, то в дрожь, то в трепет бросало, Чарльз, охваченный радостным нетерпением, не пожалел труда и раздел меня: среди всех треволнений и полного разора чувств, помнится, я с удовольствием внимала радостным восклицаниям, какими он выражал свое восхищение тем, что ему открывалось, особенно когда высвобожденные изо всех тенет груди мои поднялись, налитые, в волнующей упругости навстречу его сладостным прикосновениям, чья трепетность выражала радость новой встречи со старыми знакомицами, уже зрелыми и не утратившими былой твердости.

Скоро я забралась в постель и едва выдержала там те мгновения одиночества, которые мой любимый должен был потратить на раздевание, прежде чем оказаться рядом со мной под покрывалом. И вот уже руки его обвили меня своими объятиями, в возбуждении неописуемом обменялись мы поцелуями, приветствуя друг друга: мне чудилось, что душа моя поднялась прямо к губам и запечатлела на себе оттиск его уст… я погружалась в усладу того нежного и чувственного настроя, секрет коего знал и умел возбуждать во мне один только Чарльз: именно в таком настрое видится смысл самой жизни и существо наслаждения.

Две свечи, горевшие на столике подле кровати, и веселое пламя, плясавшее над дровами в камине, освещали нашу постель, и не было ни у одного из пяти чувств, мало-мальски существенного для наших утех, повода пенять нам на невнимание к себе и лишение его своей доли упоения: только видеть божественного моего юного любовника, только любоваться его видом в пламени страсти, согревавшей меня, уже было счастьем, восторгом, тем, за что и жизнь отдать не жалко.

Желания, если они, как наши, возбуждены до крайности, вызывают насущную потребность в действии. Чарльз, не затягивая предваряющих ласк, сбросил с нас все покровы и прижал обширное сокровище своей груди к моей – обе они затрепетали в нежнейшей из тревог: ощущение теплого его тела, обнаженно соприкоснувшегося с моим, возобладало над всеми моими мыслями, вдохнуло во всякую частичку моей души чувствительнейшую радость, каковою я отличала свою личность бесконечно более определенно, нежели отличием половым; в дело вступило осознавшее самое себя сердце, мое сердце, навечно отданное Чарльзу, которое никогда и ничем не участвовало в жертвах, некогда приносившихся мною на алтарь естества, послушания или интереса. Но – ах! – что-то произошло со мною, власть чистой неги надо мною росла, я же не могла не чувствовать, как жесткий жезл, гордым трофеем коего стала некогда моя непорочность, твердо и требовательно уперся мне в бедро, а я никак не могла развести ноги, охваченная приступом самой настоящей стыдливости, какую возродила к жизни страсть слишком истинная, чтобы сносить любые ухищрения и трудности или примерять на себе самой маску шутливой застенчивости.

Помнится, где-то прежде я уже говорила, что в том, как ты ощущаешь это любимое воплощение мужского начала, в самой природе его есть что-то неподражаемо патетическое: ничто не способно прикосновением доставить большей радости, ничто не отзовется в тебе более восхитительным чувством. Ну сами посудите, как решает любовь, доверяя именно ему довести до конца порыв наших быстрейших чувств, к тому же в главном их обиталище! И вот после столь долгого лишения вновь почувствовало оно, как воспламенилось по мановению царственного скипетра! Власть самодержная повелевает всеми подданными, но особо – если знаки ее принадлежат любимому, милому моему, единственному и не сравнимому ни с кем на свете. Сейчас, в окостеневшей своей твердости, скипетр сей воспринимался мною силою столь покоряющей, столь требовательной, столь властной и ласкающей, что не найти слов, дабы описать это: уж одно то, что принадлежал он бесконечно мною любимому юноше, порождало во мне столь сладостное возбуждение, столь сильно воздействовало на мою душу, что та всю чувственность свою направила в мой нежный орган услады, созданный для того, чтобы принять их. Сойдясь тут в крохотную точку, словно лучи в прожигательном стекле, они разгорелись, они запылали сильнейшим жаром, пружины сладострастия оказались закручены столь туго, что я задыхалась от упоительного стремления к неизбежной неге, я изнемогала от желания и, казалось, была не способна в тот момент думать о двух вещах сразу, ибо одна-единственная мысль, какую я могла держать в голове и какая сводила меня с ума, была о том, что вот наконец-то одухотворена я прикосновением орудия наслаждения, великим сим знамением любви. Мысль эта вбирала в себя все потоки сознания, сливающиеся в такой океан завораживающего блаженства, что становилось страшно за слабенький сосуд, слишком узкий, чтобы вместить все, – и я лежала ошеломленная, в забытьи, потерянная в пучине услады, ни жива ни мертва от того, что порою зовется неумеренным восторгом.

Чарльзу удалось вызвать меня из этого восторженного умопомрачения мягкими укоризнами (затерянными в толпе поцелуев) за положение, не очень-то благоприятное для его желаний: он с настойчивостью, не терпевшей отлагательства, требовал впустить его, я же саму эту настойчивость принимала с такой негой упоения, что заставляла страдать и прозябать в ожидании наслаждения куда более желанные… пусть так, но… О-о! до чего же сладостно исправлять ошибку вроде этой! Ноги мои, уже послушные велениям любви и естества, охотно раскрылись и угодливо освободили нежный проход к вратам утех… я видела, я чувствовала прелестный бархат скипетра, входившего в меня во всем величии мощи, со всем… О-о! перо мое выпадает из пальцев в исступлении чувств, пробуждаемых услужливой памятью! Способность выразить все на бумаге в словах тоже покидает меня: не в силах воспарить, отдает она все на волю воображения. Правда, тут должно быть воображение, взметнувшееся полыханием того же пламени, что и у меня, способное по достоинству оценить сладостное, упоительнейшее из всех чувств, c каким я приняла и проводила твердое сие проникновение на всем пути его до самого конца. Тут уместно воображение, способное передать любовный огонь от искрящихся им глаз в каждую жилочку тела, в каждую пору существа, с тем чтобы, как и во мне, все и вся стало воплощением радости и счастья.

Стрела любви целиком вошла в меня: от острия наконечника до оперения попала туда, где нужды не было наносить новую рану, ибо губы вокруг первородной раны естества первым свободным дыханием своим обязаны были драгоценному этому орудию. Словно выражая признательность, они обхватили его плотным лобзанием, нежная плоть обволокла тело стрелы ласковым жаром, стиснула в порыве восторженного буйства – то был самый сердечный прием, какой только существует в природе: казалось, каждая клеточка плоти плотно прижималась к вошедшему в нее снаряду, торопилась пробиться среди других поближе, чтобы обрести свою долю блаженного прикосновения.

Какое-то время мы позволили плоти в покое наслаждаться высочайшей усладой воссоединения, интимнее коего нет, остаться недвижимой и вкусить побольше неги, пока нетерпение, свойственное утехам, вскоре не обратило нас к движению. Суматошные выпады с его стороны, им ответствовавшие подъемы с моей слились в общем ритме, и эта слитная спешка к единой цели наполняла нас счастьем слишком огромным, чтобы его можно было выразить в словах. Речевые наши органы, чувственно сомкнутые, превратились в органы осязания… О-о! – какого осязания! Как же упоительно оно!.. Как остра его услада! Как сочна, как ароматна она!.. И вот! Нет, не плотью, а всей душою своей ощущала я, ощущала изумительно острый клинок, которым любовь, творящая этот акт, пронзала наслаждение… Любовь! Ее можно счесть аттической солью удовольствия, без нее похоть, сколь велика б ни была, все же вульгарна и в короле, и в нищем, ибо, сомнений нет, лишь любовь единая способна отточить, облагородить и возвысить страсть.

Так, осчастливленная – и в душе своей, и в чувствах своих осчастливленная, – я и помыслить не могла, представить себе была не в силах восторг больший, чем тот, благам коего я ныне предавалась.

Чарльз, чье тело все дрожало от исступленного возбуждения, в чьих глазах трепетал нежнейший огнь любви, всем видом своим убеждал меня в слитном единении наших услад; он так глубоко вошел в меня, что затронул за живое, и так всецело овладел мною, одновременно, казалось, целиком отдавшись мне, что пылкое воображение рисовало мне картину взаимопроникновения сердец и душ, при каком они сливаются и образуют едино тело и душу едину: я была он, а он стал – мною.

Любое удовольствие, как и самое жизнь наша, с первых же мгновений устремляется к собственной кончине, живя слишком резво, чтобы не торопить наступления восхитительного мига упокоения, – и вот уже приближение ласковой агонии возвестили обычные ее глашатаи, за их сигналами быстро последовало истечение любви самой, вырвавшееся и ударившее так, что я воистину почувствовала, да так, что в иссушенных страстью тайниках сладостное и целительное щекотание отверзло все шлюзы и мое исступленное половодье, слившись с его, упокоило зудящий пыл похоти, тут же захлестнув нас упоением счастья. А вскоре половодье повторилось! Чарльз, верный законам естества, единым духом исторгнувший и извергнувший, недолго томился в истоме, снова собрался с духом и быстро дал мне почувствовать, что воистину ретивые пружины его орудия утех были (любовью и, возможно, долгим воздержанием) закручены слишком туго, чтобы расслабиться за один раз, – напружиненная стойкость по-прежнему была у него в друзьях… С новыми силами предавшись движению (Чарльз не убирал царственного скипетра и не ввергал меня в печаль расставания со сладостным моим повелителем), мы вновь исполнили с ним ту же оперу с такой же очаровательной гармонией и таким же нежным созвучием: страсть и пыл наши, как наша любовь, не ведали истощения. Новый порыв – и новая волна радости для любимого моего, щедрого своими запасами: струйки, словно молоко из вымени ударившие, снова захлестнули меня обилием, исторгнутым из его овальных резервуаров живительной влаги; в то же время, истекая сама, я конвульсивно, послушная его воле и его радости, усиливала хватку, вызывая еще большее истечение и еще большее наслаждение. Это было настолько пленительное ощущение, что я всеми-всеми силами, губами нежной плоти моей ухватила и иссушала сосок Любви – с тою же инстинктивной жадностью и решительностью, с которой (хотя и в меньшей степени, если сравнить с эдаким величием) благая природа приучает младенцев к груди, используя удовольствие, какое они, двигая своими крохотными ротиками и щечками, испытывают, всасывая в себя молочный ток, уготованный для их питания и насыщения.

Силе Чарльза, казалось, конца нет, двойное извержение не угасило его желаний, даже не остудило их, а в его возрасте как раз желания и придают силу. Он с удивительным пылом готов был ринуться навстречу третьему триумфу (орудие его все еще не покинуло лоно сладостной битвы), однако присущая любви подлинная нежность вдохновила меня – на грани самоотречения – поберечь милого от перенапряжения и умолить его дать себе и мне пощаду. В конце концов на краткое время сражение затихло и орудие было убрано, но не раньше, чем Чарльз вдохновенно убедил меня в том, что на уговоры мои он сдается во всеоружии.

Остаток ночи и добрый кусок, отнятый нами у дня, мы провели в неизбывном пиршестве страсти, отмечая им торжество нашей встречи. Поднялись мы довольно поздно утром – веселые, оживленные и бодрые, хотя отдых был неведом нам: утехи любви являлись для нас тем же, чем становится радость победы для любой армии, – и отдохновением, и вдохновением, и всем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации