Текст книги "Волчица"
Автор книги: Джордж Уайт-Мелвилл
Жанр: Зарубежные приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Глава двадцать пятая
А где же был ее дорогой Арнольд в эту минуту? Волчица не раз искала его глазами во время разграбления ратуши, и не знала: радоваться ли ей или печалиться его отсутствию. Хорошо, конечно, что он вне опасности, но с другой стороны, сколько неверностей он может совершить пока, вдали от ее присмотра и, зная, что она не может покинуть своего поста. Как ни гордилась Леони своей властью, возможностью одним мановением руки управлять тысячами парижан, которых она привыкла считать всей французской нацией, – вести войну против короля Франции, – держать в руках, как ей казалось, жизнь и судьбу Бурбонов, самой гордой фамилии в Европе, – но было нечто, что отравляло ей все ее торжество, и это нечто была неуверенность в собственном влиянии на любимого человека. А между тем, Леони могла бы избежать больших страданий и беспокойств, если бы знала, чем занять Монтарба в эту минуту, и к кому обращается он со своей страстной речью.
Один человек влияет на умы своих современников словами, другой – пером, третий ведет их на поле брани. Но от времени до времени появляются личности, соединяющие в себе все эти таланты, подобно Монтарба, который был в одно и то же время и оратор, и писатель, и воин. Для такого человека политические сотрясения представляют прекрасный случай выдвинуться вперед и приложить к делу все свои способности, хотя, в конце концов, он обыкновенно бывает вынужден уступить свое место какому-нибудь солдату с железной волей, который не силен в диалектике, но за то понимает инстинктивно, что никаким доводам не устоять против хорошо вооруженной стотысячной армии.
И так, граф Арнольд, сделав нужные распоряжения, осмотрев баррикады и поставив Леони во главе движения, поспешил в клуб якобинцев – члены которого обыкновенно собирались после обеда – с намерением закончить словами, начатое руками дело. Появление бывшего аристократа всегда производило сильное впечатление в среде этих авантюристов. Несмотря на то, что они все были французы, они смотрели на него с безмолвным восторгом, когда он садился на свое место, и слушали внимательно, когда он вставал, чтобы произнести речь. Как и в большинстве других собраний, управляющих судьбами народов, ни в наружности их членов, ни в их действиях, ни в самом помещении, не было ничего особенного, выдающегося. Как и везде, были скамьи, была трибуна, и хотя все, по-видимому, собирались для одной великой цели, для одного общего дела, замечались фракции, представляющие собой более умеренные и крайние мнения – мнения на правой и левой стороне.
Одна особенность, впрочем, довольно занятная в эту эпоху неограниченного господства моды, отличала якобинцев; все они не носили пудры и волосы их свободно падали по обеим сторонам лица; в этой особенности они видели признак свободы, отсутствия предрассудков и стеснения, но она была зато первым шагом к заискиванию перед санкюлотами, которое окончилось царством «Террора и необъяснимым подчинением общества низшим из низших».
Если в характере Монтарба было – вечно играть роль, то он, по крайней мере, так хорошо входил в нее, что обманывал не только других, но иногда и самого себя. Он вошел теперь в помещение клуба в обыкновенном, повседневном костюме гражданина, но за поясом его торчали пистолеты, а в руке был кинжал. Высоко подняв голову и сверкая глазами, он прямо направился к трибуне, взошел на нее и тотчас начал речь, как бы под влиянием сильного возбуждения, которое оказывает столь различное действие по обе стороны канала, отделяющего Англию от Франции.
– Аристократы былых времен, – начал он, швырнув свой кинжал на середину комнаты, – имели обыкновение бросать стальную перчатку, в виде вызова врагу. Вот мой вызов, граждане! Он означает войну на смерть. Войну против тирана в его дворце, против притеснителей в их палатах, аристократов в их наследственных замках и наемных убийц, позорящих собою мундир французского солдата! Войну возмездия, войну истребления, в которой не будет ни пощады, ни помилования. Мы медлили слишком долго – и враги воспользовались нашим бездействием; мы были слишком умеренны в своих требованиях – и они уверовали, что требования эти не серьезны и что мы удовольствуемся обещаниями, когда нам нужно хлеба! Но французский народ пробудился, наконец, от векового сна, подобно проснувшемуся льву; он потрясает своей могучей гривой, расправляет плечи, выпускает когти и вдыхает аромат крови, которым пропитан воздух, между тем как пустыня содрогается от его рыка. Но, довольно образов, довольно метафор! Я обращаюсь к своим соотечественникам, отличающихся, как известно всему миру, от остальных наций солидными свойствами ума, настойчивостью и спокойным, здравым смыслом. Мы не увлечемся фразой, чувством, красивой идеей! Нет, мы практики; мы логичны, прежде всего. Обратимся же к фактам.
«Мы французы. Кто из нас не помнит истории своей страны, кто не знает стольких унижений и насилий, которые привели наше дорогое отечество к его теперешнему положению? Зачем говорить о темных веках? Из мрака их возникла искра света. Зависть королей вызвала борьбу наций, битвы, вторжения, нашествия, а с ними – обмен идей. С распространением познаний, люди научились задавать себе вопрос – почему и зачем?»
«Перейдем к новейшим временам. Всего столетие тому назад, Ришелье очистил французское дворянство от плевел, дерзавших восставать против своего короля; и войны фронды доказали только бессилие аристократии, которая, не опираясь на народ, восставала против власти, даровавшей ей жизнь. Оскверненное дворянское достоинство стало выражать ни что иное, как наследственное рабство, а Людовик XYI, сидя на престоле Франции, возомнил себя богом, и не без основания! Министры предупреждали его желания с раболепством турецкого визиря перед своим падишахом; Кольбер и Лувуа высасывали кровь Франции и превратили ее в бездыханное тело! Течение прогресса остановилось, торговля встала, промышленность была парализована – и все ради интересов одной семьи. Жизнь людей, честь женщин, опустошение целых округов, зависело от состояния здоровья золотушного мальчика или каприза своенравной девчонки. Война, и везде война, со всеми ее опасностями, даже неразделяемыми теми, ради кого велась она! Казалось, что народ – недвижимая собственность монарха, нечто вроде стад древнего патриарха, приносимых им в жертву ради удовлетворения своего суеверия и умиротворения разгневанных небес!
Таким образом, граждане, возникло великое движение. Страдания навели на размышления – и размышления эти, вместе с порожденными ими выводами, выразились в словах. Фенелон, Бейль, Сент-Эвремон подвели рычаги под зловредную массу, а Вольтер дал ей тот последний толчок, от которого она скатилась в бездну. Другие писатели, по другим отраслям, проводили те же принципы, писали в том же духе. Политическая свобода и политическая экономия шли рука об руку. «Жить и давать жить другим», казалось столь же применимо к свободе отдельных личностей, как и государственных учреждений. Развитие путей сообщения повлекло за собою развитие знати – и в то время как точные науки предпринимали каждый день новые исследования, делали новые открытия, – не могло оставаться без рассмотрения, анализа и критики и искусство управлять народами. Люди писали в уединении кабинетов, но творения их читались целым светом. Весь мир обсуждал идеи справедливости, добра, веротерпимости, равенства, братства, одним словом все пункты нашей великой хартии, которой предстоит отомстить за попранные права человечества! Я не стану напоминать вам, граждане, обо всех перенесенных нами унижениях. К чему говорить о ярме, которое мы сбросили, когда следы его огненными буквами позора начертаны на наших шеях? Мы перенесли неравенство налогов, неравенство прав, неравенство труда, вознаграждения и наказания; перенесли бы неравенство и в могиле, если бы не неумолимые законы природы!..
Многое совершено нашими собственными усилиями, на нашей памяти, но многое еще предстоит совершить. Мальзерб, этот кроткий философ и ученик Жан Жака Руссо, мечтал и строил планы, но не действовал. Тюрго, с его возвышенными стремлениями, ясными взглядами, остроумными воззрениями, со всей своей честностью и прямотой, не мог ничего сделать против упорного сопротивления дворянства и духовенства. Теперь пришла очередь судить Неккера. Я не стану говорить ни за, ни против него. Я скажу только:
– Неккер на скамье подсудимых – и буду ждать вашего приговора.
Послышались шумные восклицания; поднялась целая буря; якобинцы кричали, бесновались, вскакивали на скамьи, потрясали сжатыми кулаками.
– Долой Неккера! – слышалось отовсюду.
– Долой министров – короля – духовенство – армию! Долой все!
Монтарба хорошо знал слабые струны своей аудитории. Он мог разыгрывать на них, как музыкант на своем инструменте. Теперь слушатели его были разгорячены и размягчены: настала удобная минута, выковывать их в какую угодно форму.
– Довольно! – воскликнул он. – Решение верховного судилища неизменно. Нация произнесла свой приговор. Неккер обвинен. Долой его! Но, слушайте дальше. Хотя швейцарец ничего не может привести в свое оправдание, он имеет право на снисхождение. Он может сказать, что он – ничто иное, как швейцар – привратник, наемный слуга, которому платят за выполненные приказания и за ложь, которую он говорит от имени своего господина. Но неужели правосудие так слепо, что оставит без внимания этого господина? Неужели рука его так парализована, что не в состоянии взвесить его виновность на своих весах? В моем обвинительном акте есть другой пункт, граждане. Я обвиняю еще одного преступника – и снова жду вашего приговора. Я возвожу обвинение на одного из Бурбонов за посягательство на жизнь своей нации… Я обвиняю Людовика XVI в измене Франции!
Снова шум и беснование были ему ответом. Но из среды всеобщего гама вдруг послышался голос:
– Дайте доказательства! – и десятки рук схватились за рукоятку кинжала, чтобы всадить его в грудь смельчака, дерзнувшего требовать права защиты и для монарха!
Но защитник этот был ни более ни менее как сторонник самого Арнольда, и возглас его – ничто иное как хитрая уловка, рассчитанная на то, чтобы усилить эффект и драматизм речи.
– Один из граждан хочет доказательств, – возразил Монтарба, и красивое лицо его озарилось самоуверенной улыбкой человека, который знает, что может сейчас разбить в пух доводы своего противника. – Гражданин этот прав. Мы терпеливы, мы логичны, мы ничего не принимаем на слово… И так, доказательство заключается в одном слове. Оно заключается в слове «вето», от которого не хочет отречься тиран. Пока он будет пользоваться этим ненавистным правом, к чему послужит нам свобода представительства – правоспособность лиц мужского пола достигших двадцатипятилетнего возраста – неприкосновенность закона – ответственность исполнительной власти – свобода торговли – свобода религии и прессы – державность народа – и равенство всего человечества! Не будем увлекаться пустыми фразами, чувствами, словами! Будем анализировать свое намерение, будем рассуждать спокойно, точно, хладнокровно, беспристрастно, как истинные граждане Франции. Откуда произошло право королей, которое когда-то считалось божественным? От народа. Голос народа – есть голос рока; приговор нации – есть приговор судьбы! Что скажете вы, граждане: этот Людовик. замышляющий козни против страны, сидя у себя, в Версале, – виновен он, или невиновен?
Опять неистовый, бешеный взрыв.
– Виновен! виновен! – слышатся крики, повторяясь, подхватываясь, но уже на этот раз с полным единодушием.
Монтарба, все время державший шляпу в руках, теперь надел ее на голову.
– Когда мы приведем его с собой в Париж, он будет наш!
– В Версаль! В Версаль!.. Шум внутри рос и поднимался, пока не заглушил криков толпы, повторявших то же на улицах. По национальному выражению, Париж сошел на улицы, и несметная масса, извиваясь и волнуясь на каждом перекрестке, непрерывно и неудержимо, подобно морскому приливу, подвигалась вперед к Южной Заставе. А над ней, покрывая общий, неистовый гул, раздавались резкие, нестройные звуки набата.
То звонили колокола Нотр-Дама, возбуждая ярость черни и поднимая ее на новые неистовства.
Монтарба остановился в дверях клуба, движением руки обращая внимание своих товарищей.
– Слышите, граждане? – сказал он. – Это набатный колокол. Это похоронный звон. Он возвещает смерть монархии во Франции!
Глава двадцать шестая
Солнце зашло, как земной царь, в одеждах пурпура и золота: последние лучи догоравшего вечера сменились теплой октябрьской ночью, а грозный призыв все еще висел в теплом ночном воздухе, точно дух зла, носившийся над городом, разбил свои оковы и бряцал ими теперь в своей нечистой, злобной радости. Еще, и еще, резко, однообразно, безостановочно, раздавался голос смерти, созывающий свою паству, и как спешила она на этот призыв! Как вороны на труп, как мухи на падаль, как крысы из водосточных труб, стекалось все, что было самого низкого и отверженного в Париже из своих притонов разврата – из грязных погребов и смрадных пивных, из хлевов, выгребных ям и водостоков, отравляя собою внешний воздух. Для них набатный колокол возвещал наступление царства дьявола, удовлетворение злобы и низменных страстей, кровавую, бесчинную оргию.
Не для них существовала опасность встречи с регулярными войсками, грозное зрелище снявшегося с передков орудия, блеск штыков, идущих в атаку! Они тоже охотно обагрят руки кровью, но кровью павшего; они не дадут пощады раненому, если раненый этот беззащитен и безоружен; их орудием был нож, а не меч, и они старались держаться флангов и тыла той армии недовольных, которая твердым, решительными шагом направлялась к Версалю.
Во всякой другой стране, колонна эта представляла бы ничто иное, как нестройную толпу, которая распалась бы на первой или второй миле ходьбы, застряв в придорожных кабачках; но, как выше было замечено, во французском народе существует воинственный элемент, способный придать самому беспорядочному сборищу некоторую организацию, понятие о военной дисциплине и повиновении.
Авангард, составленный рыбными торговками, под предводительством Волчицы, тщательно поддерживал сношения с главными силами, которые не допускали ни самовольной остановки, ни перемены направления, ни отставания. Монтарба, спеша занять пост, предназначенный им самому себе, впереди движения, был радостно удивлен стройностью рядов, смелым, твердым шагам, которым шли мятежники по улицам Парижа, теряя едва десятый процент среди многочисленных соблазнов и приманок столицы, улыбок женщин, даровой выпивки и восторженных похвал друзей.
Граф Арнольд не был фанатиком и имел в виду военную выправку неприятеля; поэтому, он не уменьшал перед собой предстоящих трудностей, но с этой минуты начал сильно надеяться на успех предприятия.
Между тем, королевская семья была предупреждена отчасти о готовящейся опасности и не без страха смотрела в будущее. Слухи, всегда предшествующие всякому важному событию, достигли уже Версаля. Говорили, что революционная партия собирается предпринять решительный шаг, поговаривали даже, что герцога Орлеанского видели накануне вблизи дворца. Но это казалось так невероятно, что заставляло сомневаться и в остальном, и Людовик, всегда склонный уменьшать опасность, отправился по обыкновению на охоту в довольно спокойном расположении духа. Королева также проводила время после обеда в малом Трианоне и только к вечеру двор начал сознавать ближайшую фактическую опасность, которой подвергался.
Некоторые из верных слуг вышли из дворца, на рекогносцировку, и Розина, в своем крестьянском платье, которое скрывало ее близость к королевской фамилии, имела возможность принести много самых достоверных сведений. Она дважды подвергалась опасности быть узнанной; один раз тетушкой Красной Шапкой, за широкой спиной которой она успела скользнуть в толпу, и другой раз Волчицей, которая так была занята расстановкой своих сил, что не заметила молодую деревенскую красавицу, сновавшую взад и вперед с корзиной съестных припасов в руке, быстро опорожняемой голодными революционерами, которые взамен хлеба и вина делились с ней своими мыслями по поводу восстания.
– Мы пришли сюда за правосудием, – говорила одна.
– Мы пришли за хлебом, – говорила другая.
– Хлеба! Правосудия! – кричала третья. – Это все россказни! Нам надо крови! Мы пришли, чтобы умертвить тирана-булочника, и его жену, и булочного мальчишку! Долой всех их! Пляши, моя радость; смотри, я поучу тебя. Что, красиво? Как тебе нравится? Это ведь карманьола!
– Как тебе нравится мой белый передник? – спрашивала другая фурия, которая, как Розина вспомнила, удерживала ее своими ласками, в ту ночь, когда она бежала из дома тетушки Буфлон. – Идет он ко мне? Хороша я в нем? Ведь я надела этот передник не из одного кокетства; я надела его, чтобы не выпачкать платья, когда понесу себе на ужин сердце австриячки! Ты бледнеешь, малютка? А! ты видно не привыкла еще к революции. Я сама была прежде такая. Дай-ка мне твою бутылку. Ишь, ведь, гражданки побывали уж тут, до меня. Мне ничего не оставили, кроме пробки да запаха! Нужды нет; ты добрая девочка, сбегай опять к своей матери и принеси еще. Да послушай; если ты не переносишь вида крови, лучше не приходи сюда сегодня, потому что мы все будем по уши в крови, нынче же ночью. – Ступай!
И между тем, все эти зловещие рассказы, хотя Мария-Антуанетта нисколько не сомневалась в их достоверности, не могли поколебать твердости королевы, с которой она сохраняла свой пост возле короля, со всем мужеством солдата и нежной привязанностью жены.
Хотя сделаны были все приготовления к отъезду короля в Рамбуйе, Людовик не мог решиться на такой смелый шаг, и предпочитал ожидать своей участи в Версале, возлагая надежды на тот принцип соглашения и уступчивости, который так упорно изменял ему до сих пор. Там, где был король, оставалась и королева с детьми. Маленький дофин спокойно играл в той же комнате со своими сестренками, не сознавая конечно опасности; а мать их, спокойно, безропотно, самоотверженно, готовилась перенести худшее.
– Но ведь теперь становится спокойнее, Ваше Величество, – убеждала Розина, в сотый раз подходя к окну. – Я вижу по зареву на небе, что они зажгли костры, значит, до завтра не предпримут ничего. Пьер говорит, что даже если бы они посмели начать нападение сегодня, они ничего не смогли бы сделать против гарнизона. Мой милый Пьер! Он такой храбрый, такой сильный, и будет драться до конца!.. Умоляю вас, Ваше Величество, отдохните немного. Посмотрите, Их Высочествам пора уже спать. В нашей стороне, с заходом солнца, дети всегда в постели; оттого они и растут такими сильными и здоровыми. Если бы Ваше Величество прилегли здесь на диване. Я сейчас поправлю подушки и буду стеречь, стеречь, всю ночь. О, сударыня, вы можете положиться, что я не засну на своем посту, точно также как Пьер!
Мария-Антуанетта улыбнулась той грустной, бледной улыбкой, которая стала привычна ей теперь и представляла такой печальный контраст с ее былой веселостью и беспечностью.
– Ты и твой Пьер! – повторила она, взяв Розину за руку. – Да, я бы могла спать спокойнее, если бы меня охраняли каждую ночь две, три тысячи таких как вы оба. Как могут люди быть так непохожи друг на друга? Ведь вы тоже французы, а между тем вы готовы умереть за меня без колебания.
– О, охотно, Ваше Величество; прежде я, а потом Пьер.
– Так отчего же те, другие, тоже французы, преследуют меня такой неумолимой ненавистью, которой не может смягчить ни доброта, ни покорность? Покорность! Нет! Я не покорюсь никогда. Я была принцессой Лотарингской, прежде чем сделалась королевой Франции. Если я должна умереть, я умру достойным обеих образом… Да, Розина, ты права, я попробую уснуть, чтобы иметь силы перенести то, что мне предстоит завтра, как принцессе и как королеве!
Мария-Антуанетта снова улыбнулась, еще более грустно, глядя на короля, которому принесли на подносе его ужин, и он принялся уничтожать жареного цыпленка со здоровым аппетитом, нисколько не пострадавшим в эту критическую минуту. Розина исправила подушки, помогла Ее Величеству лечь поспокойнее, загородила слишком яркий свет лампы и села стеречь. Людовик, окончив цыпленка и выпив вина, удалился потихоньку в свои покои, откуда вскоре послышался мерный, спокойный храп, свидетельствующий о его глубоком сне. И когда потухли огни, и взошла луна, молодая бретонская крестьянка очутилась наедине с королевой Франции в осажденном чернью дворце.
Какой контраст с ее детством, ее молодостью, ее прежней жизнью! А между тем, теперь, ей казалось совершенно естественно, что она – друг, товарищ, доверенное лицо своей обожаемой государыни. Замечательно, как скоро человек привыкает к переменам, которые прежде казались ему совершенно невозможными. Кажущееся невероятным в будущем – становится самым обыкновенными когда мы оглядываемся назад, и можно сказать с уверенностью, что никогда ни один человек не был поднят до такой высоты, которую считал бы несоразмерной со своими достоинствами, и не был поставлен в такое неожиданное положение, в котором ему не казалось бы, что он уже прежде испытывал нечто подобное.
Преступнику не нужно и десяти минут, чтобы свыкнуться с произнесенным над ним смертным приговором…
Тетушка Красная Шапка, накинув на голову передник, спокойно дремала над бивуачным огнем; Сантерр раздавал рационы водки своим санкюлотам, с хладнокровием целовальника, стоящего за прилавком; Головорез, хотя не совсем спокойный за завтрашний день, радовался, что сегодняшний прошел спокойно, и весь предался хлопотам о своем ужине и постели; граф Арнольд, твердой рукой и с ясным лицом, писал приказания на барабане; Леони, надеясь и желая только одного – жить или умереть рядом с ним – все равно то или другое – сидела, устремив глаза на кроткую луну и смутно спрашивая себя, чем все это кончится; Пьер, посвистывая потихоньку, белил мылом ремни ранца и с довольным видом ощупывал лезвие и конец своего штыка; Розина молилась про себя Пресвятой Деве, чутко прислушиваясь к каждому звуку, a Мария-Антуанетта спала…
Полусидя, полулежа на диванных подушках, она казалась скорее обессилевшей от нравственного и физического истощения, чем погруженной в спокойный сон. Каким бледным и усталым казалось ее прекрасное лицо, сквозь свет и тени полутемной комнаты! Как грустно и безнадежно ложились линии рта, принимая привычные им теперь, складки безропотной покорности, нежной заботливости, спокойного, непоколебимого мужества, не лишенного некоторого высокомерия! Как торжественно выделялись впалые, поблекшие глаза, с усталыми веками, опустившимися точно под тяжестью пролитых и непролитых слез, выражавшие, даже во сне, безнадежное желание отдыха и успокоения – желание не увидеть больше этой юдоли плача! Как трогательны были широкие седые пряди в роскошных каштановых волосах, следы истребителя, пронесшегося над ее лучшими годами, истребляя молодые надежды и уничтожая своим роковым дыханием блеск молодости и красоты! И между тем, голова эта была красива еще и теперь – благородной, грациозной, изящной, женственной красотой; голова, достойная ласк, короны, поклонения толпы, а не прикосновения палача и ножа гильотины, с которой должна была скатиться в прах.
Что это? Особое ли милосердие неба? Это сияние, которое окружает голову спящей, подобно ореолу вокруг ликов мучеников и святых? Нет, это просто слезы, сквозь которые Розина смотрела на свою злополучную государыню!
Но вот королева, проснулась, прислушиваясь, в страхе осматриваясь кругом, точно не понимая, где она.
– Слышала, ты? – спросила она полным ужаса голосом, вскакивая на ноги. – Теперь все спокойно; но минуту назад было слышно так явственно!.. Потом, снова садясь на диван, она продолжала спокойнее: – Не смотри так испуганно, дитя мое, это ничего. Я не совсем проснулась еще – должно быть это был сон. Четыре мили отсюда – невозможно! Да, конечно, это был сон!
Но она не могла успокоиться настолько, чтобы уснуть снова, и вот начала рассказывать встревожившее ее видение своей скромной, сочувственной слушательнице.
– Дай мне руку, дитя мое, – сказала она, – мне приятно чувствовать, что ты возле меня. Не странно ли? Я видела во сне, что я молодая девушка – моложе тебя – и что мама пришла объявить мне, что я выхожу замуж и день моей свадьбы уже назначен. Мама сердилась, что платья мои не готовы, и что я хочу идти в церковь как я есть. Потом, она начала бранить меня, как бывало прежде, за то, как я танцую, и езжу верхом, и играю в жмурки на террасе после ужина. Ах! Розина, что бы я дала теперь, чтобы все это было правдой, и чтобы она могла снова бранить меня! Потом, мне казалось, что я стою уже у алтаря в церкви Нотр-Дам и Мерси де Аржанто, который всегда любил во все вмешиваться, принес мне вуаль, который я должна надеть, и хочет накинуть его мне на голову. Вуаль этот был мокрый, Розина, и обрызган кровью! Когда я стала выговаривать, Аржанто отвечал, что это не его вина, и указал мне на моих дружек, которые в это время входили в церковь – их было тринадцать, я сосчитала, их; все они были одеты в черное и танцевали этот ужасный танец – карманьолу. Я так перепугалась, что стала искать глазами мать, но становилось все темнее, и я не могла найти ее. Два священника служили тут же обедню над гробом, и я заметила на покровах двуглавого орла и императорскую корону Австрии. Я начала плакать и дрожать. Жениха не было видно и в церкви становилось все темнее и темнее. Я была страшно испугана и хотела выбежать на улицу, я стала пробовать один выход за другим, но дружки кричали и смеялись надо мной и стали таскать меня с собой во все стороны, так что я готова была упасть от страха и усталости. Вдруг, я споткнулась обо что-то, в роде отрубленной человеческой головы, и упала бы на нее, если бы не схватилась за веревку. Я невольно дернула за эту веревку, и в башне, над головой моей, колокола начали звонить совсем не так. Даже во сне я знала, что слышала прежде уже этот звон. Это был набатный колокол, и я поняла, что я погибла! тут я проснулась и увидела, что ты стережешь, стережешь, как верный часовой на своем посту. Пойдем к детям, Розина, и уверимся собственными глазами, что с ними ничего не случилось!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.