Текст книги "Волчица"
Автор книги: Джордж Уайт-Мелвилл
Жанр: Зарубежные приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Глава девятая
– Он аристократ, говорю тебе! В нашем лагере и без того довольно изменников.
– Кто же, например?
– Я не знаю; мы еще не открыли их, но, тем не менее, они должны быть. Ведь это понятно само собой, Леони! Каждый человек заботится прежде всего о себе.
– А ты?
– Я – истинный патриот. Я желаю только служить центральному комитету и спасению моей родины за тысячу франков в месяц. Франция – прежде всего!
– Разумеется; это само собою! Ты немногим доволен, брат. Ты выказал себя добрым патриотом, но не можешь похвастать дальновидностью. Такое предприятие как наше, не может идти само собой. Необходимо поддерживать движение в машине; а ты, и твои товарищи заботитесь только о жалованье и оставляете ее без движения. Ты хорош на своем месте. Ни у кого из нас нет столько такта, столько благоразумия. Никто не может произнести такую речь. Без всяких комплиментов, твое красноречие, как бурный поток, уносит за собою все. Но слушай. Если тебе придется идти по улице и вести колонну граждан против швейцарских гвардейцев, против телохранителей короля, или против батареи девятифунтовых орудий, что тогда, Жак? Не увидит ли тогда народ, что их Головорез смелее на словах, чем на деле?
– Признаюсь, я не люблю грохота огнестрельного оружия. Шум этот расстраивает мне нервы, а от порохового запаха мне становится дурно. Ты знаешь, когда я был ребенком, и австриячка увезла меня из дому, чтобы запереть в своем дворце, мне дали игрушечное ружье, которое разорвало, и я спалил себе все лицо. Нервная система никогда не может оправиться после такого потрясения, и потому неблагородно упрекать меня. Я храбр, Леони, но только не под огнем. Храбрость бывает разная. Я не люблю ударов в настоящую минуту, но зато не боюсь последствий их в будущем.
– Это xoрошo. Но в этом бурном будущем, которое ожидает нас, пока не наступит ясная погода, кто поведет наш корабль? Кто будет нашим кормчим? Вот в чем вопрос, брат!
– Но этот аристократ, Леони, этот граф Арнольд, который теперь называет себя гражданином Монтарба, разве он обладает всеми нужными качествами?
– Всеми. Он может даже, кажется, быть честен, в решительную минуту. В его храбрости я уверена; что он хитер и осторожен, я не сомневаюсь. Дружба и справедливость никогда, не могут служить для него преградой; и если у него есть мать, я уверена, что он пожертвует ею без колебания и угрызений совести, как и всякой другой женщиной!
Волчица перечисляла все эти качества, как будто они составляют совершенства, а брат ее слушал с тем недоумевающим выражением, которое часто появляется на лице мужчины, когда он заставит, наконец, женщину высказаться и все-таки не может хорошенько понять ее.
Брат и сестра сидели в тех самых комнатах, в которых Леони недавно укрывала Монтарба, – комнатах хорошо знакомых теперь молодому графу, так как он с тех пор не раз уже посещал свою спасительницу, стараясь, и не без успеха, зажечь искру чувства в ее сильной, молодой груди. Она привыкла уже ожидать его появления, как главного события дня; научилась мечтать о том, каков он будет, и что будет говорить сегодня; научилась предвкушать удовольствие от его болтовни и чувствовать страшную пустоту после его ухода. Леони была женщина сильного, непреклонного характера, в которой привязанности всегда подчинялись воле и которая считала поэтому совершенно невозможным, чтобы чувство могло взять в ней верх над здравым смыслом. Не мудрено, если самая новизна и неожиданность этого чувства придавала ему особую, хотя и несознаваемую прелесть, которая нисколько не теряла силы от примешивавшегося к ней чувства стыда. Леони первая с негодованием отвергла бы самую мысль о том, что она любит Монтарба; а между тем не могла скрыть от себя, по крайней мере, одного из симптомов этого недуга, а именно жгучей, щемящей ревности, овладевавшей им при виде Розины или одном упоминании ее имени.
Женщина, даже совершенно равнодушная, как будто наделена особой способностью инстинктивно угадывать склонность своей естественной жертвы к своему естественному же врагу; тем труднее и невозможнее скрыть от любящей женщины то сочувствие, которое любимый ею человек имеет дерзость питать к другой.
Леони решила в душе разлучить Монтарба с Розиной. Как ни неопределенно представлялось будущее вообще, насчет этого пункта для нее не существовало сомнения. Какими бы средствами ни достиг граф Арнольд своей предполагаемой цели, он ни в каком случае не получит в этом деле помощи от Леони Арман!
Она нередко смеялась над прославленной силой любви, сравнивая ее с силой честолюбия. Теперь, говорила она себе, она стала еще честолюбивее прежнего, намеренно игнорируя тот факт, что все ее честолюбие было теперь для него. Она называла свое увлечение патриотизмом, умением вести дело, предусмотрительностью, здравым смыслом, но ни за что не хотела сознаться, что одна любовь заставляла ее интриговать, обманывать, ставить козни, переворачивать вверх дном небо и землю, для того, чтобы сделать Монтарба предводителем той отчаянной партии, которая вскоре надеялась управлять судьбами Франции. Он так храбр, говорила она себе, так красноречив, так равнодушен к последствиям, и в особенности так горячо стремится к власти. Он как будто рожден быть вождем, и я буду способствовать ему, всеми средствами выполнить это призвание.
– Да, Жак, продолжала она, – я всегда говорила, что человек, который нам нужен во главе нашей партии, должен обладать умом, сердцем, неустрашимостью, всем, кроме совести. Где же нам найти человека более подходящего к этим условиям, чем гражданин Монтарба.
– Гражданин! Хорош гражданин, Леони! Его дворянскому достоинству четыреста лет от роду. Эта каналья имеет за собой двадцать поколений господ.
– Тем лучше, Жак. Боже мой, как вы, мужчины, бестолковы! Женщина поняла бы это сразу. Разве ты не видишь, что все наши примут его с распростертыми объятиями, именно потому, что он аристократ, отдавшийся по убеждению делу свободы! Между тем, как все его поднимут крики негодования и обвинят графа Apнoльда в шпионстве, ренегатстве и измене. Ему не будет возврата; он вынужден будет сжечь свои корабли; он будет принадлежать нам телом и… да, если есть такая вещь на свете – телом и душой…
– Сможем ли мы положиться на него? – продолжал задумчиво Головорез. – Предводитель, подобный нашему, должен быть готов на все. Это опасная игра, Леони, и я иногда раскаиваюсь, что принял в ней участие.
– Разве лучше смотреть на играющих со стороны и умирать с голода? Не от нас зависит остановить события. Не мы с тобой сделали революцию, Жак, а революция создала Головореза и Волчицу.
– А помнишь ты, Леони, как мы, бывало, плели венки из маргариток, в нашем садике?
– Что за вздор, Жак! Если бы я позволяла себе думать об этом времени, я давно сошла бы с ума. Ведь я всегда была хорошей сестрой тебе, Жак?
– Разумеется. Если бы не ты, никто из нас не вытянул бы и одного франка из дома Орлеанов.
– Так будь и ты добрым братом, Жак, и никогда не напоминай мне о нашем детстве. Те, кто живет будущим, не должны смущать себя воспоминаниями прошлого; а между тем… между тем… о, Жак! чтобы я дала теперь, чтобы вернуть назад то время!
И к величайшему удивлению Головореза, сестра его разразилась неудержимыми рыданиями, закрыв лицо своими белыми, красивыми руками и припав головой на диванную подушку.
«Вот что значит иметь дело с женщинами, – подумал Арман, – не успеешь научить их уму разуму, как какой-нибудь пустяк заставит их бросить все и приходится опять начинать сначала… Минуту тому назад она готова была произносить речи в собраниях, строить баррикады на улицах, без малейшего колебания доносить на министров и аристократов; а теперь, потому что я упомянул о каких-то глупых маргаритках, она падает духом и готова изменить своей партии, бросить начатое дело и отказаться от выгод всей жизни, ради ребяческих воспоминаний о том, что было пятнадцать лет тому назад!»
Но Головорез преувеличивал. Не успел он сказать нескольких ласковых слов, как сестра подняла голову, отбросила волосы с лица и улыбнулась собственной слабости.
– Ты никогда еще не видел меня такой, Жак, – сказала она, – и никогда не увидишь больше. Помнишь ты рассказ о жене дровосека в Бретани, которая была иногда волком иногда женщиной? Я готова поверить, что это правда.
– Но ты не волк, Леони, – отвечал он, невольно смягченный проявлением чувства со стороны подруги его детства.
– Довольно, Головорез! – возразила она. – Я – Волчица, и никто не скажет, что я недостойна своего прозвища. Оставим эти ребячества и вернемся к графу Арнольду. Ты должен навестить его, должен поговорить с ним и предложить ему предводительство над нашей партией от имени Центрального комитета – заметь, не от моего. Дай ему понять, что раз приняв на себя эту роль, он не должен останавливаться ни перед чем.
– А если он откажется?
– Вздор! Граф разорен, говорю тебе: при дворе нет достаточно выгодного места, чтобы уплатить все его долги. К тому же они все разобраны. Нет, или я очень ошибаюсь в нем, или тебе не придется долго убеждать его; если же, сверх ожидания, доводы твои окажутся недостаточными, пошли его ко мне.
– Леони, посмотри мне в лицо – прямо в глаза. Нет ли у тебя другой, более сильной побудительной причины, чем простой патриотизм, к обращению этого аристократа?
Но Волчица была не такая женщина, чтобы два раза под ряд отдаться слабости. Холодно и жестко, как сталь, заблистали ее серые глаза; холодно, ясно и металлически прозвучал ее голос:
– Нет, Жак, нет! И тысячу раз нет!
Арман, как француз, должен был знать, что отрицание женщины теряет свою силу в прямой пропорции к числу его повторений; а между тем, он удовольствовался этим ответом, по обычаю всех братьев оставаясь слепым к привязанностям своей сестры.
– Так я не буду терять времени, – сказал он. – Я сейчас же пойду в собрание и примусь за дело. Нужно сразу обеспечить за собою Сантерра и его оборванцев.
– Об них нечего беспокоиться; они сами придут к нам сотнями, когда настанет время… А достал ли ты мне то, что я просила – от герцога?
– Да, оно у меня в кармане, я чуть не забыл. Как видишь, за подписью и печатью с пустым местом, оставленным для имени. Знаешь ли ты, Леони, что в твоих руках теперь жизнь человека?
– Только одна? А я хотела дюжину!
– Ты должна распорядиться этим, как можно лучше, потому что другого мы не получим. Гражданин Далимп и то не хотел расстаться с ним. Король решил, что не будут больше выпускаться ордеры в Бастилию за его подписью. На будущее время, он сам будет вписывать имена. Он вовсе не такой дурной король, Леони.
– Ошибаешься, Жак; он ничего не смыслит в этом деле. Это все австриячка вмешивается во все, все проклятая австриячка. А все-таки, она красивая женщина, брат, – эта дочь императоров, стройная прекрасная, с походкой антилопы!
Леони улыбнулась. Всего несколько часов тому назад, Монтарба шепнул ей о ее поразительном сходстве, лицом и фигурой, с королевой.
Глава десятая
– Сударыня, это несправедливость! Это тирания! Я хочу быть и буду отцом и покровителем своего народа!
– Вы, таким образом, лишите королевскую власть всех ее привилегий, всякой опоры.
– Пусть будет так, если привилегии и опоры могут поддерживаться только жестокостью, и притеснениями. Для меня невыносима мысль, что человек, которого я никогда не видел, имени которого я никогда не слышал, будет посажен в тюрьму от моего имени любым негодяем, который купит, или выпросит, или украдет бланк за подписью и печатью короля… Это безобразие, это позор и бесчестие.
– Власть короля Франции не может быть слишком обширна. Не обладание властью, а злоупотребление ею составляет тиранию. Вы забываете, кто вы.
– Я – недостойный потомок Роберта Капета, по прозвищу Сильный, – отвечал король, смеясь. – Будь уверена, друг мой, что меня выучили нашей родословной, прежде чем молитвам. Но с тех пор утекло много воды, как мой предок, Иаков, сделался коннетаблем Франции. Теперь было бы смешно положить меч в ножны и кричать «Бурбон! Нотр-Дам!»
– Такой Бурбон как граф де ла Марш, с десятью тысячами солдат, спас бы Францию и теперь.
– Не беспокойтесь, Франция сама спасет себя. Болезнь была опасна и теперь наступает кризис. Народ много страдал от голода, холода, налогов и жестоких несправедливостей, образчиком которых могут служить эти «опубликованные письма», но народ мой добр и любит своего короля.
Mapия-Антуанетта покачала головой. Думала ли она о своем путешествии от Страсбурга до Компьена, среди восторженных масс народа, готовых положить свою жизнь за один взгляд ее прекрасных глаз; или о парижских рыбных торговках, в их черных атласных платьях, подносивших ей цветы и плоды и приветствовавших грубой, но преданной речью; или, может быть, об отвратительной сцене, разыгранной несколько недель тому назад этими самыми торговками, когда они окружили ее экипаж вместе с толпой полупьяных оборванцев, с бранью и угрозами требуя ее крови? На лице ее появилась улыбка нежности и сострадания, а может быть и невольной иронии, когда она взглянула на мужа, неподвижному лимфатическому темпераменту которого она тщетно старалась придать часть своей силы, твердости и здравого смысла.
В эту минуту, она по своему обыкновению, пришла навестить короля в его собственных апартаментах. Оба они ждали этого момента, как лучшего в течение всего дня, потому что искренно любили друг друга, несмотря на разницу взглядов, характера и воспитания. Комната, в которой они находились, была простая, без всяких излишних украшений, наполнявших прочую часть дворца. По разбросанным по ней склянкам с маслом и стальным опилкам, она напоминала скорее мастерскую ремесленника, чем жилище короля. Самого Людовика, усердно полировавшего какой-то замок, сидя в своем кресле, также легко было принять за простого слесаря. Большой кожаный фартук, закрывавший его придворный костюм и орденскую ленту, в беспорядке падающие волосы, капли пота на лбу и выпачканные руки, все свидетельствовало о его любимой работе. Какой поразительный контраст с царственной женщиной, стоявшей перед ним, с дочерью стольких императоров, в каждом движении которой, в каждой складке ее роскошного и изящного платья, виднелся неоспоримый отпечаток высокого происхождения и воспитания. Понятно, почему она называла его своим Вулканом, жалуясь в шутку, что сама Венера не могла бы выманить это закопченное божество из его кузницы.
А между тем, Мария-Антуанетта не переставала уважать своего мужа даже в те минуты, когда мысль ее возносилась до недосягаемых для него высот. Она умела не замечать его слабости, оправдывать его предрассудки; принимала на себя его промахи и приписывала ему все мудрые и благородные начинания, принадлежащие ей самой. Людовик, любивший в ней сначала ее молодость и красоту, ее детски добродушную веселость и грацию, научился с течением времени ценить ее за более существенные достоинства. Насколько его нерешительный, хотя и благородный характер поддавался постороннему руководству, он охотнее всего подчинялся влиянию жены.
Но относительно так называемых «опубликованных писем», король решил действовать по-своему. Действительно, трудно поверить, чтобы такое злоупотребление властью могло существовать в цивилизованной стране. Бланки этих ордеров, за подписью и печатью короля, мог покупать всякий, даже не за слишком высокую цену, и потом, вписав имя жертвы, заключать ее, без суда и расправы, в живую могилу. Людовик XVI, склонный вообще к полумерам и чувствовавший, подобно своему расточительному предшественнику, болезненное отвращение поступать круто, ограничился запрещением выпускать новые бланки, вместо того, чтобы уничтожить уже существовавшие, и вот на этом– то пункте он решил поставить на своем.
– Я хочу управлять кроткими мерами, – сказал он, ставя на стол замок, который полировал, чтобы полюбоваться им со стороны как каким-нибудь высоким произведением искусства, – для меня невыносима была-бы мысль, что мне повинуются не из любви, а из отвратительного чувства страха. Я не мог бы ни есть, ни пить, ни спать, ни охотиться со спокойным духом, если бы думал, что народ мой трепещет при одном упоминании моего имени… Я лучше согласился бы быть ремесленником, в поте лица добывающим свой хлеб!
Он вытер пот со лба и, надо сознаться, смотрел в эту минуту именно тем, кем мечтал быть.
– И ты не был бы несчастлив в этой скромной доле, друг мой, – отвечала она грустно-шутливо. – Сознайся, что тебе приятнее работать над этим замком восемь часов подряд, чем восемь минут совещаться с министрами о новом налоге или объявлении войны!
– Да, есть много положений в жизни, более желательных, чем положение короля, а в особенности, короля Франции, – отвечал он. – Когда я ставлю замок на бюро, я делаю это по-своему, своими собственными инструментами. Моя пила идет куда я хочу и мне не приходится нести ответственность за ошибки предшественника. Да, право было бы лучше для меня, если бы первый из Капетингов был действительно мясником в Париже, а потомки его, все до последнего, оставались лавочниками…
Дочь Mapии-Tepeзии сдержала свою улыбку, но добрая жена не могла скрыть слез, выступивших ей на глаза.
– Ты был бы безопаснее и, может быть, все мы были бы счастливее, – сказала она. – Ты бы работал для меня и для детей, и мы гораздо больше оставались бы вместе, чем теперь.
Он тихо засмеялся.
– Вы забываете, сударыня, что для простого слесаря мала вероятность жениться на дочери императрицы!
Mapия-Антуанетта откинула назад свою красивую голову.
– А вы напоминаете мне, сударь, об обязанностях, о которых я было позабыла; об обязанностях, о которых я не имею права забывать, пока я королева Франции. Я надеюсь, ваше величество, что вы удостоите меня сегодня своим посещением и будете присутствовать за моим карточным столом.
Улыбка исчезла с его лица, заменившись выражением неудовольствия и досады.
– Только в таком случае, если не будет высокой игры. Она утомляет и расстраивает меня. Довольно уже! Я не одобряю ее по многим причинам… Я уже столько раз говорил об этом.
Королева ласково провела рукой по его разгоряченному лбу.
– Ваше величество, примите совет своей королевы, – сказала она. – Друг мой, неужели ты откажешь в просьбе своей жены?
Более сильная воля взяла верх. Людовик поднес к губам холодную, белую руку своей жены, в комической нерешимости прошелся раза два по комнате и, наконец, принялся снова за свою работу, как человек, который решился «дать убедить себя».
– Ты знаешь, что такое двор в это время года, – продолжала Мария-Антуанетта. – Летом, у нас есть музыка на террасах, танцы при лунном свете, прогулки по саду; наши добрые горожане приходят и уходят без всякого приглашения и всегда найдется, о чем посмеяться. Я стала француженкой до конца ногтей и утверждаю вместе с моими соотечественницами, что развлечения составляют жизненную необходимость.
– Но неужели тебя может занимать проигрыш тысячи франков на одну карту? По-моему гораздо приятнее лечь спать.
– Это занимает мой штат. Это привлекает ко двору тех, кто оставался бы в Париже, или, еще хуже, зарылся бы в провинции. Мы должны стараться окружить себя дворянством. Цель эта не может быть ни слишком велика, ни слишком сильна; ей может быть придется выдержать больше, чем ты предполагаешь. А так как никто не хочет приходить без карт, то нечего делать, приходится развертывать столы и закладывать банк.
– Так лучше пусть играют в каваньоль или в лото. Эти игры, по крайней мере, не так разорительны.
– Каваньоль и лото годились в прошлом поколении. К тому же, ведь и то и другое так надоело тебе. Последний раз как мы играли, ты зевал так, что граф д'Артуа спрятал все свои марки в шляпу, из боязни, как он сказал, чтобы ты не проглотил весь стол.
– Брат мой записной игрок. Ты напрасно поощряешь его. Мне досадно теперь, что мы поехали на скачки в Булонский лес, смотреть его лошадь, Короля Пипина, тем более что она была побита. Английские лошади, английские грумы, английские сапоги, английские манеры и английские ругательства вовсе не пристали французу.
– Но ведь банк – не английская игра. Напротив того, этот чудак, как его, Фицджеральд… видел ее здесь в первый раз, что не помешало ему проиграть в первый же вечер две тысячи луи.
– Две тысячи луи и под моей собственной кровлей, под моей, сударыня, понимаете ли вы? Когда я сам запретил азартные игры в Париже и во всех городах Франции!
– Но ведь ты король, друг мой. Кто может требовать у тебя отчета? Самое право запрещать предполагает уже право не подчиняться общему правилу. Поверь мне, если ты не будешь пользоваться своими привилегиями, они вскоре будут забыты, и если ты снова захочешь воспользоваться ими, поднимутся крики о несправедливости и тирании. Мы и так уже довольно слышим о свободе!
Король глубоко задумался. Лицо его приняло какой-то серый, безжизненный оттенок – как туман, покрывающий фламандские пейзажи – и всегда мало оживленное, получило выражение бессилия и апатии, которое у больного человека считается предвестником смерти. Он просидел несколько минут молча, потом, точно пробудившись от сна. – Пусть будет так, – сказал он. – Отдай нужные приказания, пусть будет, как тебе угодно. Кто знает, долго ли я буду иметь возможность исполнять твои желания. Никто не скажет, что одним из моих последних распоряжений было – противодействовать лучшей, прекраснейшей из жен!.. Королева за минуту перед тем, Mapия-Антуанетта стала теперь только женщиной. Она обвила руками шею своего мужа, и как дитя разразилась рыданиями.
– Радость моя, дорогой мой, – говорила она сквозь рыдания, – мы будем стоять вместе, рука об руку и вместе падем. Ничто, даже самая смерть, не разлучит нас. Но зачем же я говорю о смерти, о падении? Нам нужно только немного благоразумия, твердости и уменья, чтобы жить и победить. Дворянство еще предано нам; буржуа потеряют все с нашим падением, а низшие классы – посмотри, уже приближается весна; с более теплой погодой исчезнут холод и голод, наши и их злейшие враги… Мудрые мероприятия, друг мой, вызванные не страхом, а предусмотрительностью и, прежде всего, твердая рука у кормила даст нам возможность благополучно миновать бурю.
– Если б не наш мальчик, – задумчиво продолжал король, – я бы отказался от престола, и все было бы кончено. Братья мои охотно последовали бы моему примеру. Лишь бы у них был хороший стол, да мягкая постель, да карты и забавы, им ничего больше не нужно… Пусть бы себе выбрали в короли нашего кузена, так как его любят. Сомневаюсь только, чтобы он любил свой народ, как я его люблю, несмотря на все свои уверения и панибратство, и сладкие речи.
– Не говори о нем! Это возмутительно. Ведь он уже надевал красную шапку и выходил на улицы. И это принц царской крови! Человек знатный и по рождению и по воспитанию. Чудовищно! Невероятно!
– Я бы и сам надел красную шапку, – возразил Людовик мягко, – если б это могло принести пользу. Я бы вышел на улицу и охотно отдал бы свою жизнь, если б эта жертва могла сделать народ мой счастливее хотя бы на один день.
– Я знаю, ты не боишься смерти, друг мой. В этом отношении, ты герой, но герой пассивный, не похожий на Роберта Сильного. Тот никогда не созвал бы вновь парламента, раз распустив его… Да, друг мой, и никогда не распустил бы его, не имея у себя за спиной пятидесяти тысяч человек.
– И не снял бы оков со своего народа и не дал бы ему хлеба, и не созвал бы Генеральные штаты, – продолжал Людовик со спокойной улыбкой. – Поверьте, сударыня, политика уступок гораздо более действейная, чем политика ограничений и репрессий. Когда я еду верхом, я не слишком затягиваю поводья, чтобы конь не сбросил меня.
– Но если вы поедете вовсе без поводьев, что тогда?
Разбитый в доводах, человек склонен искать спасения в упорстве.
– Довольно, сударыня, – отвечал король. – Дело собрания – отыскать средства. Для этого оно и созвано.
– Я буду молиться день и ночь, чтоб Господь просветил ум их, – сказала королева. – Представители Франции должны же состоять из лучших и умнейших людей страны. Их советы должны вывести нас из наших затруднений, если только ими не будет управлять чувство страха. Им бы следовало собраться в провинции миль за пятьдесят или шестьдесят отсюда, чтобы революционные крики и сборища не могли иметь на них влияния. Где бы приказали собраться им, ваше величество?
– В Версале, – отвечал Людовик, – это удобнее для весенней охоты.
Mapия-Антуанетта склонила голову в знак согласия, хотя вся кровь похолодела в ее жилах. Неумолимая грозная судьба, казалось, все сильнее накладывала на нее свою руку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.