Текст книги "Иск Истории"
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
Глава одиннадцатая
«Столетье с лишним – не вчера...»
Память человечества неизбывнаИск, предъявляемый Истории, – это глубинный, неотступный нравственный позыв и порыв изобличить преступление.
Но по юридической, казуистической своей сути, помноженной на бесстрастную слепоту Фемиды, кичащейся повязкой на глазах, иск этот не в силах избавить человечество от смертельной раны Шоа-ГУЛага.
Философия – высшая мудрость человеческого мышления – в течение всей истории своего становления с неустанной агрессивностью пытается перехватить господство над неутихающей болью, изводящей душу живу, болью, которую мы называем верой.
Можно время от времени казуистикой логики, изощренной софистикой, призывом к здоровым инстинктам природы, анестезировать эту боль.
Но память человечества неизбывна.
Именно этот неумирающий, не оставляющий душу, а, быть может, и являющийся душой, порыв к справедливости, служит залогом жизни.
На слабом человеческом языке он проступает нестираемым сквозь все кровавые вакханалии словом – «надежда».
Сердечное сжатие или перебой – это знак мгновенной смерти и последующего восстания к жизни.
В сознании поэта, который тщетно пытается избавиться от пророческих перебоев, отражающих подземные толчки надвигающейся Катастрофы тридцатых-треклятых и сороковых-роковых, возникают строки, как отчаянный крик о помощи утопающего в полынье, негнущиеся пальцы которого цепляются в последнем усилии за кромку льда.
Столетье с лишним – не вчера,
А сила прежняя в соблазне
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни…
Это стихотворение Борис Пастернак пишет в 1931 году. Впервые оно публикуется в 5-м номере «Нового мира», в 1932, без четвертой строфы:
Но лишь сейчас сказать пора,
Величьем дня сравненье разня:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
«Величье дня» – явно слабая, но все же – «охранная грамота». В двух строфах – прямые цитаты из «Стансов» Пушкина: «В надежде славы и добра гляжу вперед я без боязни: начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни».
Столь непривычно для Пастернака пятую часть короткого стихотворения отдать цитате, как некой цитадели, стены которой уже давно никого не защищают.
И не «сила», а «бессилье» надежды замирает в неведомом доселе чувстве страха и замиряет душу воспитанника либеральной эпохи отцов во рву, где уже на свободе разгуливают львы, обнюхивающие пророка Даниила.
Неужели одна лишь надежда на защитный щит строк «солнца русской поэзии»?
Вторая строфа:
Хотеть, в отличье от хлыща
В его существованье кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком…
Что это за хлыщ, существованье которого столь кратко в такое недвусмысленно страшное время?
Из молодых да ранний? И уже просит пулю в затылок? Еще бы: не хочет трудиться со всеми сообща и, о, какой ужас, не заодно с правопорядком.
Вылитый «враг народа».
Третья строфа – непривычное для поэта бормотанье, заиканье, даже косноязычье:
И тот же тотчас же тупик
При встрече с умственною ленью,
И те же выписки из книг,
И тех же эр сопоставленье.
Ясно одно: та же невозможность молчать, скольжение на грани и в то же время боязнь переступить черту выражена двумя классиками русской литературы одной строкой, передающей страх соблазна – «глядеть на вещи без боязни».
В свете тридцатых-треклятых последняя строфа при всей своей деланной бодрости полна страха и жажды его преодолеть:
Итак, вперед, не трепеща…
В надежде на судьбу Пушкина, которого хоть и сослали, но не расстреляли:
И утешаясь параллелью…
Но уже наслышан и шкурой ощущаешь, что делают с людьми «во глубине сибирских руд»:
Пока ты жив и не моща…
И прислушивание к тихой молве, с оглядкой по сторонам, когда приходит страшный твой час провалиться сквозь землю: «Ах, какая жалость, такой был человек…»
И о тебе не пожалели.
Ощущенье полного бессилия рождает это стихотворение.
Странным является и название книги стихов 30-31 года – «Второе рождение», вышедшей в 32 году. В книге стихотворению возвращена четвертая строфа. Сам возврат строфы, вероятнее всего, был подобен перетягиванию каната между автором и издателями: оба побаивались победы. Автору было, пожалуй, легче: ведь «пораженье от победы ты сам не должен отличать».
Но что это за «Второе рождение» в годы стремительно нарождающегося вырождения?
А дело просто: не дает покоя сердечный перебой, пока его и вовсе не заглушили, тянется слабая, трепещущая, но живая ниточка совести через «столетье с лишним»: Пушкин «Стансы» написал в 1826, Пастернак – в 1931.
Ни красочные отвлечения Кавказа, ни солнечные пятна Ирпеня, ни гениальные «Любить иных – тяжелый крест», ни даже «О, знал бы я, что так бывает, когда пускался на дебют…» – не могут оттеснить боль «Смерти поэта», видение, «…как обезглавленных гортани, заносят яблока адамовы казненных замков очертанья», строки —
…Что шепчешь ты, что мне подсказываешь,
Кавказ, Кавказ, о что мне делать!
Не вопрос, а – крик.
Друг, с которым разошлись пути, все же друг. «Громовый» характер поэта не мог переждать сердечный перебой, пулей прервал восстание к жизни.
Нет, «Второе рождение» явно с двойным небезопасным дном…
Примерно, такое я говорил трем коллегам с Высших литературных курсов при молчаливом присутствии известного молодого сибирского драматурга, вскоре утонувшего в озере Байкал. Мы жили в Переделкинском доме творчества, и решили посетить могилу Пастернака. Сибиряк же приехал к одному из коллег в гости и пошел с нами.
Говорили мы тихо, А потом и вовсе замолчали. Драматург вообще рта не открывал, подозрительно на меня поглядывал. Переминались. Снег поскрипывал под подошвами. Аура безмолвия окутывала барельеф Пастернака работы Сары Лебедевой в камне над могилой и нас в этом пасмурном, с низким небом, дне. Ощущалось, что сибирский драматург изо всех сил отчуждает свою личную ауру от общей. Вдруг он отверз уста и произнес три слова, хлестнувшие меня как плевок, как плеть:
– Все одно – жид.
Что было делать? Я тут же отвернулся и пошел вниз, по тропе, между могил, стараясь не поскользнуться, чтобы и вовсе не стать в их глазах посмешищем. В морозном воздухе слышны были обрывки фраз.
– Не похож? Да еврей он, еврей…
– Ну и что? – отозвалось восходящее светило советской драматургии.
Почему на слабом человеческом языке, с момента, как я осознал себя, нестираемое слово «жид» или «еврей» вызывало во мне еще более сильный сердечный перебой, чем слово «надежда»?
Этого мне не объяснят все двадцать томов российской истории Костомарова вкупе с двенадцатитомной «Историей государства Российского» Карамзина, сочинениями Ключевского, Державина, Сергея Соловьева, которые я всю жизнь неистово выискивал у букинистов, вычитывал, пытаясь найти ответ на этот вопрос.
Против этой весьма внушительной библиотеки стоят передававшиеся из уха в ухо строки поэта Бориса Слуцкого, намертво вошедшие в сознание, которые и цитирую по памяти:
…Иван воюет в окопе.
Абрам торгует в рабкопе.
Я это услышал в детстве
И скоро совсем постарею,
Но мне никуда не деться
От крика: «Евреи, евреи!»
Не торговавший ни разу,
Не воровавший ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Эту клятую расу.
Пуля меня миновала,
Чтоб говорилось не лживо:
Евреев не убивало,
Они возвращались живы…
Об этой рогатке из двух слов – «жид» и «еврей», из которой более двухсот лет стреляют по воробьям, именуемым «жидами», следует поговорить отдельно.
Пушкин, тоже нерусских кровей, вольтерьянец, сам изгой, царский ссыльный в Кишиневе, сотворивший там пародию на непорочное зачатие девы Марии – богохульную поэму «Гавриилиада», слово «жид» произносит запросто. Причем впрямую, а не устами героя, к примеру, «Скупого рыцаря».
В «Послании Вигелю» он проклинает Кишинев, на который грянет гром небесный: «…Падут, погибнут, пламенея, и пестрый дом Варфоломея, и лавки грязные жидов…». А своем дневнике записывает: «Третьего дня хоронили мы здешнего митрополита; во всей церемонии более всего понравились мне жиды: они… взбирались на кровли и составляли живописные группы…»
И пусть не убеждают меня пушкинисты, что так тогда принято было называть евреев. В написанной Пушкиным в те же дни «Черной шали» есть строка «…Ко мне постучался презренный еврей».
Пастернак деликатной темы, связанной со своей национальностью, старался не касаться. Он как бы пребывал в некой надмирности.
Хотя, вероятнее всего, испытывал неприятные минуты, когда следовало в бесчисленных анкетах, которыми изобиловали те годы, заполнять графу «национальность».
Пастернак жил одновременно и свободно в стихии двух языков – русского и немецкого. Десятилетним мальчиком он видит мельком на перроне Райнера Мария Рильке и спустя четверть века пишет ему: «Великий обожаемый поэт!.. Я вам обязан основными чертами своего характера, всем складом духовного существования…» Он посвящает Рильке свое, по сути, главное автобиографическое произведение – «Охранную грамоту». Восемнадцатилетним юношей в 1908 году Пастернак проживает два незабываемых через всю жизнь месяца в Марбурге, слушая лекции двух немецких философов евреев Германа Когена, основателя Марбургской школы неокантианства, и Пауля Наторпа.
«Созданье гениального Когена, – пишет Пастернак в «Охранной грамоте», – …Марбургское направление покоряло меня… Оно было самобытно, перерывало все до основанья и строило на чистом месте. Оно не разделяло ленивой рутины всевозможных «измов», всегда цепляющихся за свое рентабельное всезнайство из десятых рук, всегда невежественных и всегда по тем или другим причинам боящихся пересмотра на вольном воздухе вековой культуры… На историю в Марбурге смотрели в оба гегельянских глаза, то есть гениально обобщенно, но в то же время и в точных границах здравого правдоподобья…»
Герман Коген, в те годы считавший религию лишь исторической предпосылкой этики и посвятивший все свои основные труды неокантианскому толкованию этики и эстетики, подчеркивал в своих лекциях идейную близость иудаизма к философии Канта.
Молодой Пастернак, как студенты в любые времена, несомненно любопытствовал по поводу автобиографии своего кумира. Но Пастернака, как и евреев его поколения, явно не удивляло, насколько в одном лишь поколении сыновья отпадают от отцов. Живым примером и был его кумир. Герман Коген при рождении был назван Йехезкелем его отцом – кантором синагоги, отдавшим сына в ешиву и мечтавшим выучить его на раввина. Сменив библейское имя Йехезкель на немецкое – Герман, сын подался в философию.
Неокантианец Коген смотрел на иудаизм в «оба гегельянских глаза», выступая против двойной лояльности немецких евреев и проповедуя их полное слияние с германским обществом. Однако, к концу жизни, пережив Первую мировую войну (Коген умер в 1918 году), он вернулся к религии, которая спасает через грех, раскаяние и спасение. Последней его работой была «Религия разума согласно еврейским источникам».
Обожаемый мэтр Коген всю жизнь служил Пастернаку эталоном великого философа, как Райнер Мария Рильке – эталоном великого поэта, а Скрябин – эталоном великого композитора.
Причина отказа Пастернака от музыкальной и философской карьеры гораздо глубже его поверхностного, чисто юношеского объяснения, что, дескать, мэтр Скрябин не заметил у него абсолютного слуха, или чего-то, что смутило его в наставлениях, чересчур по-немецки педантичных и по-иудейски назойливых, Германа Когена.
Гениальным чутьем Пастернак понял, что истинно философское древо, корни которого заложил Барух Спиноза, не привьется на русской почве, засохнет рядом с гетевским вечнозеленым древом жизни. А «переосмысленный» позднее Лениным, а точнее, хорошо им законспектированный Гегель с бесчисленными подчеркиваниями и восклицательными знаками, и вовсе выглядит чудовищем.
Вообще Россия своих великих философов, свою же философскую мысль, получивших голос и признание в презираемой ею Европе, пропустила мимо ушей, не осознав ее как свое духовное зеркало. Она ведь все время барахталась на поверхности политических схваток, три четверти ХХ-го века стыла в летаргическом сне деспотии, истекая кровью, теряя лучшую часть своих умов, студенея в вечной мерзлоте марксизма-ленинизма. Изводил ее еврейский вопрос. Он сковывал все ее творческие силы, опошляя само понятие философии.
И все же все гениальные прозрения Пастернака в стихах и прозе связаны именно с философским складом его ума, с той незабываемой и все же подчас несколько инфантильной связью с немецкой классической философией. Потому вовсе не странно, что в тридцатые впав, «как в ересь, в неслыханную простоту», опустившись до желания, явно не украшающего великого поэта, быть «заодно с правопорядком», в пятидесятые, уже по эту сторону чудовищного разлома Шоа-ГУЛаг, поглотившего третью часть его народа в Европе и близких друзей «во глубине сибирских руд», он в итоговом романе жизни «Доктор Живаго», пусть и устами героини Симы Тунцовой повторяет в «два гегельянских глаза» кощунственные концепции Гегеля о народе Израиля, помноженные на требования раннего к немецким братьям-евреям – без остатка раствориться в германском народе. К счастью своему Коген всего на 15 лет не дожил до торжества национал-социализма и умер в уверенности, что евреи растворяться в неметчине.
Мог ли он даже представить, что неметчина физически растворит евреев, сожжет, превратит в пепел, пустит по ветру?
Согласно пророчеству Гегеля: «Все состояния еврейского народа, вплоть до самого гнусного, самого постыдного, самого отвратительного, в каком он пребывает еще и в наши дни, являются последствием развития изначальной судьбы евреев, связанной с тем, что бесконечная мощь, которой они упорно противостоят, с ними всегда грубо обходилась и будет грубо обходиться до тех пор, пока они не умиротворят ее духом красоты и тем самым не упразднят свое упрямство духом примирения».
«…Отчего властители дум этого народа не пошли дальше слишком легко дающихся форм мировой скорби и иронизирующей мудрости? – говорит весьма велеречиво для женщины Сима Тунцова. – Отчего, рискуя разорваться от неотменимости долга… не распустили они этого, неизвестно за что борющегося и за что избиваемого отряда?.. И не могут подняться над собою и раствориться среди остальных, религиозные основы которых они сами заложили?..»
Да трижды делай все это по рецепту Гегеля, Когена, Пастернака, а «все одно – жид».
И потому лишь ему, жиду, под силу написать гениальные строки
Любить иных – тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин,
И прелести твоей секрет
Разгадке жизни равносилен…
Строки, возносящиеся до высот «Песни Песней», любви царя Соломона к Шуламит, до печали на уровне Когелета (Экклезиаста) – «Суета сует, все суета и затеи ветреные».
Сумерки идоловМог ли представить Экклезиаст «затеи ветреные» – волны погромов, огнем пожирающие, как хворост, народ Израиля?
Гейне говорил о трещине мира, проходящей через сердце поэта.
Эта трещина, неслышимо и невидимо прошла через сердце Бориса Пастернака в 1917 году, в возрасте 37 лет (знаменательная цифра). Она, как расширяющаяся полынья, отделяла становящиеся все более пасторальными годы юности и ранней зрелости, со Скрябиным, Рильке и Когеном, от последующей жизни, просквоженной чудовищным страхом, порожденным чудовищной реальностью. Редкие панегирические строки поэта советской власти не могут скрыть боль искренности, восстающую против требуемого «от всех нас криводушия».
Давно и насущно требует философского осмысления и психиатрического анализа эллинское понятие «сумерки богов» или, точнее, «сумерки идолов». Они обычно сгущаются ощущением приближающегося краха.
Но крах этот может длиться и 70 лет.
Уже по эту сторону полыньи, на одинокой льдине, уменьшающейся на глазах, как шагреневая кожа, Пастернак составляет последнюю книгу стихов с явно провокационным названием (сколько можно быть Эзопом?) «Когда разгуляется» (стихи 1956-1959 года). Уже написан «Доктор Живаго» с бессмертными «Стихами из романа».
Эпиграф к последней книге стихов удивителен по своему подтексту даже в эпоху Хрущева. Он взят из последнего тома романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», названного автором «Обретенное время» в предощущении ухода из жизни.
«Книга – это большое кладбище, где на многих плитах нельзя прочесть стертые имена».
Как могут звучать эти слова на гибельном ветру вообще безымянного кладбища в размер огромной, лишь слегка оттаивающей, ледяной страны, где расстрельные рвы почти у каждого города.
Огромной Сибирью шевелится пространство вечной мерзлоты, смещая давно уже безымянные, хоть и худо-бедно сохранившиеся в этом гигантском холодильнике трупы. Бирки и дощечки с номерами, амбарные книги с перевранными фамилиями, записанными вечно пьяным вохровцем, давно сгнили или пущены по ветру-затейнику.
«О, если бы я только мог…», – говорит поэт, – написать «…о беззаконьях, о грехах, бегах, погонях…»
В четырех словах – краткое резюме любого, пережившего погром, будь он государственный или народный, всеобщий или еврейский.
Но квинтэссенция книги, как и судьбы поэта, – в первых четырех строках первого стихотворения книги:
Во всем мне хочется дойти
До самой сути,
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.
Надо бы поосторожнее с «сердечной смутой». Все смутное и опасное заключено в «смуте».
Ладно бы, смута сердечная. Но ведь речь идет о физической смуте, том самом, по словам Александра Сергеича, «русском бунте, бессмысленном и беспощадном», узаконенном новой властью. Он рождает миллионы жертв, которые уже заранее смирились с ожидаемой их участью. Он порождает столько же палачей, по доброй ли воле, по принуждению. Последние, вне зависимости от национальности, всплывают на поверхность жизни, как гнусь, как беспощадное нашествие крыс, в отличие от последних, не скребущихся в подполе, а требовательно, нагло и всегда по-крысиному по ночам стучавших в двери.
Этот десятилетиями длящийся погром собственного народа по всем градам и весям беспрецедентен в мировой истории.
В этом погроме слово «жид» – первейшее слово в лексиконе сталинских следователей-палачей наряду с матом, при допросе существа еврейской национальности» даже если следователь сам еврей. Эти особенно знали, по собственному опыту, как сокрушительно действует на еврея слово «жид».
Никто меня не убедит, что «жид» равнозначен кличке «хохол», «кацап» или «москаль». «Жиды и москали», то есть евреи и русские – изобретение польско-украинских холопов. «Москали» – от слова «Москва». В народе слово «жид» – тайный позыв и призыв погромщика к своему «собрату».
Магия печатного текста, в котором разрешено употреблять слово «»жид», мгновенно заставляет вздрогнуть жертву сигналом будущего погрома, который, быть может, и не произойдет, но душа жертвы полнится страхом.
Страх, державший страну в тисках почти три четверти ХХ-го века, даром и в одночасье не проходит.
Его величество Страх, а не Случай, многолик в своих проявлениях, от полной потери достоинства до восторга выпученных глаз. Страх по сей день ступает, как кот в мягких грузинских сапожках, топорща усы.
При превентивном тотальном терроре некуда бежать, хотя пространство страны огромно. Смирение с судьбой, животное равнодушие к смерти становятся единственной формой существования.
Даже десятилетиями длящиеся «сумерки идолов» имеют свои периодические сгущения, которые с удивительным постоянством в России отмечались «разгулом» стихийных или «узаконенных» еврейских погромов.
В царские времена любое обострение политической или экономической ситуации шло с полосой чудовищных погромов, начиная со страшного одесского погрома 1871 года и бегущей от него погромной волны до конца Х1Х-го, и далее, в начале ХХ-го века. Затем, с падением царской власти, в течение гражданской войны, безоружных и беспомощных евреев убивали сотнями тысяч, без преувеличения.
Все, кто сумел прихватить «ствол», «кинжал», «штык», оглоблю, топор, первым делом алкал «жидовской» крови.
Убивал собственного соседа, с которым дружил все годы.
Загадочна русская душа.
Додумался же один знаменитый русский классик звать Россию «к топору».
Катастрофа русского еврейства растянулась на века, то усиливаясь, то утихая.
«Сумерки» Сталина обозначились «узаконенным» погромом – «делом врачей», явно прологом к выселению всего русского еврейства на Крайний Север или Дальний Восток с благородной целью: спасти евреев, опозоренных «делом врачей», от гнева русского народа.
История с выселением за полвека обросла множеством слухов, «документов», исследований, и над всем этим как-то странно витает ощущение, что такое дело было просто немыслимо. Но почему? «Идолу всех времен и народов», выселявшему в течение считанных часов целые «отдельно взятые народы» в дальние края, выселить пару миллионов евреев было легче легкого.
Велики лермонтовские слова: «Есть Божий суд, наперсники разврата…»
По священным книгам иудаизма император Тит решил больше быть в море, ибо считал, что еврейский Бог непобедим лишь на суше. «А ты поборись с самым ничтожным моим творением», – сказал Бог и вселил в голову Тита комара.
Ничтожный сосудик в ничтожной части тела дряхлого существа, сочетавшего в одном лице Артаксерскса и Аммана, решил дело. Жребий, по-древнееврейски «пур», был брошен в дни праздника Пурим 1953 года.
«Сумерки» советской власти в 90-е годы прошлого века породили огромную эмигрантскую волну евреев на Запад и, главным образом, в Израиль, почти освободив российское пространство от еврейского присутствия. Слух о готовящихся еврейских погромах катился по «всей Руси великой». Наученный тысячелетним опытом еврей не стал дожидаться превращения слуха в действие.
Высокочтимые авторы высчитывают, прикидывают, обличают «раздувание» числа жертв в погромах. Но какое это имеет отношение к чувству перманентного страха погрома, ставшего генетическим в душе русского еврея, даже если он пытается прилюдно доказать, что любит Россию, ее культуру, а товарища Сталина больше собственной матери и отца, клянет Израиль с оглядкой, ибо знает, что тот и эти проклятья простит ему. Было такое в тысячелетней истории народа Израиля, когда испанские евреи крестились, а потом изобрели молитву, произносимую в Судный день всеми евреями мира: «Кол нидрей» – все обеты, данные нами под страхом смерти, прости нам. Как говорил великий Тертуллиан по отношению к атеистам: Бог покрывает и ваше неверие…
Приходится констатировать, с сожалением, что всем этим крикунам страх выел последние крохи личного достоинства. Не говоря уже о достоинстве национальном.
Но что спросишь с жертв и их потомков после бессмысленной крестьянской резни и лихих налетов батек, махровых да хмельных, то ли от вина, то ли от еврейской крови, Махно и Хмельницких. В «сумерках идолов» естественна прерогатива «больших народов» проливать кровь «малого народа». Не припомню, чтоб «малый народ» проливал русскую или украинскую кровь, хотя эти «большие народы» на всех перекрестках орали: «Жиды пьют нашу кровь». Но проливать? Разве только в «Протоколах сионских мудрецов». И хотя этот «кровавый навет» десятки раз всеми власть предержащими и всяческими судами опровергался, в глубине души этих «больших народов» теплится свечечка сомнения, легко раздуваемая в пламя в моменты безответственности власти. Беспомощность жертв и запах пролитой крови порождает беспощадность и озверение.
Я уверен, евреи чуяли приближение погрома, как животные – приближение землетрясения, но, в отличие от них, не бежали спасаться, а замирали, как зайцы, ослепленные фарами летящей на них машины. Умение евреев обустраиваться на пепелище только что пронесшегося погрома, говорит о глубокой ущербности души, вышколенной тысячелетними кровопролитиями.
Погромы свое дело сделали. Они стали страшным, длящимся через весь век сном еврейской души.
Просыпаюсь весь в поту и – будто камень с плеч.
Или с голени: привязывали, чтоб не всплыл.
И глубокий – через всю жизнь – вдох: я в Израиле.
Перекликаются на древнееврейском (только подумать!) молодые голоса ребят, скользящих по гребням волн.
Сиротлив и дерзок человеческий голос в ровном шуме средиземноморских вод.
Но неуничтожим.
В Иудее Христа на тысячелетия вперед читалась судьба еврейского народа, Разница лишь в том, что тогда Римская империя властвовала над народом Израиля на его земле. Не был он еще «изгоем», «чуждым наростом», «паразитом». Иисус вовсе не был идумеем или сирийцем, хотя в течение тысячелетий не прекращаются попытки вывести его из среды евреев. Это были внутренние распри в среде евреев, какие бывает в любом народе. Но евреи отличаются одной трагической особенностью: все их внутренние распри сразу становятся предметом разборки в мировом плане. Сор мгновенно выносится из избы.
Архетип «евреи во всем виноваты»! – столь же бессмертен, как и Вечный Жид.
Сюжет скуден, но всегда обильно пропитан еврейской кровью.
Можно ослабить жгущий душу «раскаленный» вопрос, объективно, насколько это возможно, не подаваясь эмоциям, вести историческое расследование. При таком «медлительном» рассмотрении, по законам текста, который тут же как бы забывается за краем читающего глаза, снимается «накал». Но сколько не накладывай пластырей цитат, ремарок, возмущений и пониманий на кровавую бойню, сквозь них проступает, сочится, струится кровь безвинных.
Неотменимы слова Юлиана Тувима об общности еврейского народа не по крови, текущей в жилах, а по крови, текущей из жил. Чудовищный поток этой крови течет погромами конца ХIХ-го, начала ХХ-го столетия, гражданской войной, Второй мировой, проваливаясь водопадом в бездну Шоа-ГУЛаг, сводя с ума любого историка, видящего, как сгорают, съеживаются, превращаются в пепел, подобно сжигаемым погромщиками священным еврейским книгам, листки Истории.
В русской философской традиции не называемые великими по определенным обстоятельствам, и, тем не менее, великие русские философы Владимир Соловьев и Николай Бердяев (двух других, евреев, Л.Шестова (Шварцмана) и С.Франка не называю) чутко улавливали антисемитский синдром славянской души, за что ненавидимы были черносотенцами и «михаилархангельцами».
Высокопочтенного автора поражает качество евреев не ассимилироваться в течение тысячелетий, которое вроде бы и самим евреям непонятно. Если отбросить мистику, которая в данном деле, несомненно, играет немалую роль, то в реальности, чтобы понять это, надо быть «в этой шкуре», хотя бы на время, как в знаменитой «кровавой шутке» с обменом паспортов.
Удивительное дело. Стоит лишь попытаться взобраться на философскую высоту размышления о судьбах России, как очередная мутная волна ксенофобии с явным привкусом антисемитизма мгновенно снесет вниз.
В России просто невозможно заниматься чистой философией.
В России невозможен Кант, всю жизнь погруженный в философские исследования с перерывом на обед и сон.
Тут же злоба дня ворвется визгливой, тормозящей на полном ходу и все же врезавшейся в своего собрата машиной. Скомкает и опошлит ход мысли. Не успеешь опомниться, втянет в какие-то невообразимые по тупости тупики реальности.
Не вопросы вечности, жизненной тайны, Божественных начертаний и заповедей, а опять и опять «Кто виноват?» и «Что делать?» В тайниках сознания молчаливого большинства ответы на эти вопросы готовы еще до того, как они заданы.
Налицо прогресс. В отличие от, положим, годов 60-х, сегодня у этого молчаливого большинства свой печатный рупор, к примеру, «Русь православная». Трудно понять, почему православная церковь, сама претерпевшая адские муки, истинно длящийся три четверти столетия погром, смиряется с разнузданным антисемитизмом этой газеты, где слово «жид» повторяется с явно садистским наслаждением. Особенно бесчинствуют читатели в своих письмах. И можно поверить, что письма эти не организуются газетой, а выражают настроение черни, потомков тех, чьи отцы и деды «били жидов» и затем, как тараканы, затаились в щелях, где и прожили свою навозную жизнь. Грабителям, убийцам «по душевному порыву» или «именем закона», убивающим жертву, чтобы снять с нее добротные штаны и сапоги, или истязающим пытками следователям, расстрельщикам, вохровцам, по сей день затаившимся в щелях жизни, несть числа, если сумели за считанные годы извести из жизни десятки миллионов безвинных и беспомощных.
Третье тысячелетье на дворе.
А Россия никак не может «слезть с иглы» антисемитизма.
Набор обвинений скуден, но в течение тысячелетий действует безотказно.
Вероятно, «сумерки идолов» опять сгущаются.
С одной стороны захлебывающийся от ненависти «патриотизма» читатель «Руси православной» считает, что главным лозунгом, забытым и не дающим России подняться с колен, является лозунг «Бей жидов – спасай Россию».
С другой стороны группа депутатов Думы, членов главного государственного мыслительного органа, то есть самых «думающих» за весь народ, не стесняясь своего интеллектуального уровня, подает официальную жалобу в генеральную прокуратуру на краткий курс книги «Шульхан Арух» (в переводе с иврита – «Накрытый стол»: предписания на все случаи каждодневной жизни еврея). Книга написана еще в 16 веке выдающимся еврейским мыслителем Йосефом Каро, похороненным в Цфате. Главную обиду депутатов можно выразить в стиле старого анекдота: «Ты меня не уважаешь!»
Обращение в прокуратуру с требованием запретить в России еврейские организации и книги по иудаизму равнозначно требованию средневековых мракобесов сжечь Талмуд.
Так сиюминутная реальность запросто соединяется с самыми темными страницами иска, предъявляемого Истории.
Давние – через тысячелетия – антисемитские флюиды, много раз отвергаемые, однако живучие, как семена ядовитых растений, продолжают будоражить слабо эрудированное сознание русского национал-патриота.
Вы преувеличиваете, говорят евреям. Как же им после погромов и Катастрофы не преувеличивать. Рады бы приуменьшить, но разве это не предательство в отношении погибшей трети народа.
Вы зазнаетесь, говорят евреям, мол, выше всех, особой крови. Следует повторить слова Тувима: да, у евреев особая кровь – текущая из жил.
Вы – не патриоты своей Родины, говорят евреям. Никакие списки евреев – Героев отечественной войны, ни гибель 40% воинов-евреев, воевавших в советской армии, не могут переубедить русскую массу, уверенную, что евреи воевали в Ташкенте. Но истинная любовь к Родине несет в себе и национальное достоинство, которое евреи растеряли в тысячелетиях и всего за 56 последних лет прошли краткий курс собственной истории весьма успешно, и на глазах всего мира вернули себе два этих качества: любовь к Родине и национальное достоинство. А главное, забытое ими в веках умение постоять за себя.
Вам следует покаяться, говорят евреям. Каяться должны не евреи и не русские, а миллионы существ вненациональной породы – убийцы от природы или на основании «закона», грабители, истязатели, охранники, следователи. Следует вытравливать этих тараканов из щелей, выставлять их списки, а не только списки евреев – сотрудников чека и энкаведе. А где списки головорезов – русских, украинцев, литовцев, латышей?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.