Текст книги "Иск Истории"
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
История осуществляется через разрывы в ней, в которых ей выносят приговор.
«Мое соотношение с Другим выводит меня за пределы Истории» (Эм. Левинас. «Тотальность и Бесконечное»).
Историографы убеждены, что хронологический порядок, ими создающийся, вычерчивает кривую бытия-в-себе, аналогичную природе.
Но бытие-в-себе, наша внутренняя психическая жизнь, в отличие от исторического времени, где все завершено, – не в Истории.
Мое бытие-в-себе, мое лицо направлено к Лику Другого, который говорит о моей моральной неспособности к уничтожению.
Потому необходимо, чтобы в приговоре Истории присутствовал Другой, чтобы заявило о себе незримое, чтобы История утратила право быть последним словом, неизбежно несправедливым и жестоким по отношению к субъекту, индивиду.
Внутренняя жизнь индивида, прошедшего жестокое очищение лагерем и моральным унижением, как уничтожением, более не может принимать очевидности Истории.
Горизонт этой внутренней жизни становится шире Истории.
Ощутив это раскрытие себя субъектом, История становится собственным судьей. Этот невидимый суд пронизывает притворяющееся забывчивым сущее, и никакая амнезия Истории, никакая анестезия, совершаемая над нею историками, не поможет.
Это мое «я» судит Бог в том смысле, что, верша суд, утверждает мое «я» в его внутренней независимости и той правоте, которая значительней, чем суд Истории.
И она, жаждущая судить, а не быть под судом, вынуждена отступить и признать себя виновной на суде индивида, ибо он, и только он способен различить за универсальными суждениями Истории оскорбление униженного.
Эта кажущаяся невидимой фальшь Истории, ее утверждающее насилие, ощущается за каждым ее словом и напрашивается на предъявление ей иска.
Бесконечное, по ту сторону, позволяет сразу понять друг друга, когда мы произносим слово – «Бог».
Все тотальное не смешивается с этим словом, как эссенция с водой.
Это пароль ненасилия, а значит, надежды – на языке униженных. В лагерях. На грани смерти.
И надежда эта выражена в Бесконечном мессианской эсхатологией. Это – чисто иудейское изобретение, возникшее на горьком опыте периодических уничтожений.
Эсхатология не ищет подтверждения в священных текстах, а обращается к «голому» опыту – как у края рва перед расстрелом или у двери в газовую камеру, именуемую «баней».
В начале 60-х, в разгар холодной войны, Левинас пишет в «Тотальности и Бесконечном», что «эсхатология мессианского мира одержит верх над онтологией войны... Эсхатологическое, как пребывающее «по ту сторону» Истории, вырывает людей из подчиненности Истории и будущему – оно призывает, побуждает к полноте ответственности. Подвергая суду Историю в целом, будучи само внешним по отношению к войнам, указывающим на конец Истории, оно в каждое мгновение восстанавливает свое полное значение... Здесь важен не окончательный суд, а суд обо всех мгновениях времени, когда выносят приговор живущим...»
Эсхатология – это бытие, выходящее за пределы Истории, предполагающее личностей, способных отвечать за свою жизнь, говорить от своего имени, а не повторять анонимные слова, диктуемые им Историей.
Эсхатология это Бесконечное, преодолевающее Тотальность.
В работе «Трудная свобода» Левинас пишет: «Допустить воздействие литературы на людей – это, возможно, высшая мудрость Запада, в которой узнается народ Библии».
Всякий текст подспудно связан, прочен и зависим от «теологического контекста», Стоит подумать над тем, не будет ли разрушена любая речь при попытке сделать ее независимой от этого «теологического контекста». Сообразность и прочность мира держится на этой основе, скреплена Высшим присутствием. Снять эти скрепы, и все разваливается в кровавый хаос «конца дней».
Эсхатология – предупреждение – Другого, Бога, иудея – против провала в этот хаос.
Эсхатология напрягает Историю, заставляя ее балансировать над пропастью вечно ожидаемого Апокалипсиса, тем самым взывая к ценностям жизни, как правды и справедливости, что, по сути, и есть ожидание Мессии – понятия в развороте Бесконечного.
Духовно, душевно, общностью судеб философия Эммануила Левинаса не могла не пересечься с поэзией Пауля Целана – в Париже их проживания, самоубийства последнего или любом другом месте Бесконечного.
Левинас пишет работу «Бытие и Иное» о творчестве Целана, и главным образом о «Полуденной линии»: «...Может быть, центробежное движение «устремленности к другому» и есть подвижная ось бытия?.. Как будто идущий навстречу другому человеку выходит за пределы человеческого в область утопии. И как будто утопия – не сон и не удел проклятого изгойства и скитальчества, а «просвет», в котором только и становится видным человек... Вне укорененности и любой принадлежности – безродность как подлинность!»
Но самое поразительное в поэзии Целана, когда «я» посвящает себя другому, – это возврат – «...не в ответ на оклик, а силой бесконечного кругового движения, безупречной траектории, полуденной линии, которую описывают в своей конечности без конца – стихи. Как будто идя к другому, я вернулся и врос в теперь уже родную и свободную от моей тяжести землю. Земля, родная не по начальным корням, не по первому роду занятий, не по рождению. Родная земля или земля обетованная? Извергнет ли она своих обитателей, если они забудут тот круговой маршрут, который сделал им эту землю близкой, и свои скитальчества, посланные им не для отрыва от родины, а для разрыва с язычеством? Но место жительства, удостоверенное движением к другому, и составляет суть еврейства» (Эм. Левинас. «Бытие и Иное»).
По Левинасу, Целан никогда не видел в еврействе живописную особенность или семейный фольклор.
«Без всякого сомнения, крестные муки Израиля при Гитлере, – пишет Левинас, познавший это на своей шкуре, как и Целан, – тема его двадцатистраничной «Стретты», этой жалобы жалоб... в глазах поэта исполнена смысла для человечества, как такового, и еврейство здесь – лишь предельная возможность (или невозможность), разрыв с простодушием вестника, посланца или пастыря бытия. Треснувший мир, открывающийся не приютом, а камнем (вспомним Мандельштама. – Прим. автора), по которому стучит посох спутника, отзываясь наречием минералов». Бессонница на ложе бытия, невозможность свернуться, чтобы задремать. Изгнание из «живущего миром мира», нагота того, чье имущество взято взаймы, нечувствительность к природе, потому что у еврея – «...тебе ли не знать, есть ли у него хоть что-нибудь, что и вправду принадлежит ему, а не занято, не одолжено, не присвоено?» (слова из «Полуденной линии» Целана).
Опять на Горе – два еврея. А может быть, один, но в трагической раздвоенности с самим собой. Ведь «еврей и природа – это всегда двое, даже сегодня, даже здесь» («Полуденная линия»).
Полуденная линия – это, по Левинасу, «вопрошание Другого, поиск Другого. Поиск, посвящающий стихотворение другому: песнь, подымающаяся до самоотдачи, до вручения-себя-другому… Смысла, который древнее онтологии, древнее мышления о бытии и всего, что могут предположить знание и желание...»
И это возвращение на круги своя, удостоверенное движением к Другому, это возрождение феникса из пепла Шоа является не только залогом неистребимости народа Израиля, но и вечности всего живого мира.
Глава седьмая
Шоа (продолжение темы)
Осип Мандельштам и Пауль ЦеланИвритское «Шоа» вытеснило слово «Катастрофа», ставшее сегодня слишком обыденным, слова «Холокост» и «Геноцид», попахивающие лингвистикой и английским словарем, ибо Шоа – это не слово.
Шоа – это хаос, шипение, змеиный шорох безличного ужаса смерти, ползущей облаками газа, языками пламени по созданной в дни Творения земле.
Шоа – это почти безмолвное уничтожение всей бытийной твердости форм, вещей, знаков, букв.
Шоа пронизывает и «тратит» всю пульсирующую, дышащую, шевелящуюся ткань жизни.
Шоа – бездна гибели, жаждущая в сороковые годы двадцатого века законно утвердиться в мире.
Она ползет на восток – воссоединиться со своим образом и подобием – ГУЛагом, сотворить от Атлантического до Тихого единое пространство тотального насилия, пространство, в котором смерть торжествующе открыла все свои главные и запасные ворота.
В этом пространстве время определяется скоростью уничтожения и числом убиенных и замученных, причем число это уже в миг исчисления теряет свою точность в безымянной массе тел, на скорую руку забрасываемых землей, сжигаемых в печах, дымом уходящих в небо.
В этом пространстве язык и смерть ведут невинные игры, некий пинг-понг по убиению невинных.
К примеру, слово «соловей», означающее сладкоголосую птичку, выводящую романтические рулады в оглушенной после массовых расстрелов лесной тишине, является также именем эсэсовской дивизии, от которой ничто живое спастись не может, – «Нахтигаль».
От этого же слова – Соловки: святое место – Соловецкий монастырь, дьявольски приспособленный под гибельное лежбище ГУЛага.
А удивительно романтичное выражение «ночь хрустальных ножей» так и располагает мечтательную душу к тотальному уничтожению себе подобных.
У крепкошеих парней по обе стороны мировой бойни, абсолютно уверенных в собственной безопасности, в головах, вместо извилин, – один прямой желоб, подобный ложу ружейного ствола. Одно умение – убивать.
Неизвестное им понятие творительного падежа заменено морительным падежом.
Надо спасать арийцев – с одной стороны, коммунизм, с другой. Спасать от эпидемий, связанных с падежом скота в человеческом облике низшей расы или врагов народа.
Топография этого пространства, со всеми ее складками людской оседлости, подобными карте, засиженной мухами, должна быть, по замыслу истязателей этого пространства, в корне преобразована. В этом пространстве теряет смысл выражение – «люди гибнут как мухи». Никогда еще не было такого триумфа плодящихся мух. Трупных.
Два главных понятия, исследуемые Мартином Хайдеггером, – Бытие и Ничто, – веками мучившие немецкую классическую философию, – его соотечественники берут впрямую за рога, превращая Бытие, сущее, существующее, – в Ничто – с помощью столь хулимой тем же Хайдегтером «технэ» – автоматического оружия, газов и крематориев.
Машинное торжество смерти порождает невиданный расцвет мышиного и мушиного племени.На этом уровне грызунов и насекомых, перед которым бледнеют десять казней египетских, «бездна Шоа-ГУЛаг» еще не изучалась.
«Творцы» этого пространства, весьма озабоченные опасностью эпидемий, очищением воздуха и немецкого духа, с немецкой последовательностью борются за экономию пространств захоронения, для чего строят и строят новые крематории.
Время торопит, хотя Третий рейх полагает быть тысячелетним.
В сибирской вечной мерзлоте нет опасности эпидемий. Там косит людей заболевание с тоже таким мечтательным названием – «пеллагра».
Идущие с Запада хотя и торопятся, но дело уничтожения ведут основательно. Захваченные врасплох на Востоке, в спешке «пускают в расход» всех заключенных, которых не в силах эвакуировать. Раньше-то они это совершали тоже планомерно: расстреливали у каждого города, а то и городка. Безымянные могилы тридцать седьмого, как тщательно скрываемую достопримечательность, имеет каждый город областного значения. Теперь они сольются с безымянными насыпями массовых расстрелов, совершаемых нацистами. В будущем то и дело обе стороны будут сваливать вину одна на другую, сварливо торгуясь за правду, дотошно проверяя пулевые отверстия в затылках тысяч и тысяч извлеченных, задымленных временем черепов на случайно обнаруженных захоронениях.
Черепа сохраняются лучше всего и неожиданно оказываются доказательствами, которые нельзя скрыть. Война стреляет в лицо. Каратели по обе стороны войны – в затылок.
А пока ими вместе закладывается маркирующий горизонт мертвых в отложениях Евразии тридцатых-сороковых годов XX века. Влияние человека на природу – с истинно геологическим размахом. В пригородных песках и глинах лежат миллионы костей – добыча, способная свести с ума палеонтолога. Плодородная почва незримых кладбищ сверхурожайна: чертополох, полынь, репейник, белена.
Обступает меня лес, просвеченный солнцем, просвистанный птицами. Литва, 2000 год. Неподалеку, в речке, плещется племя младое, незнакомое. Бродит по лесу, останавливается, не понимая, что за диковина – геометрическая ровная – почти в километр – насыпь. Маленький обелиск с надписью кем-то разбит. Не столь уж наивны те, кто разбивает памятники. Нет имени – нет, и не было ничего. Один лишь смрадный выдох бандита, разбивающего камень, вторично убивающего уже убиенного.
Но это лишь кажется. Толстые, налитые нездоровыми соками лозы выползают из насыпей.
Пиршество расцвета из разложения.
Необузданный рост, жирные листья, мясистые стебли.
В набрякших сосудах пульсируют соки рано ушедших жизней. Деревья не выдерживают напора, захлебываясь этими соками, как ядом, искривляясь, корежась.
Через чашечки цветов, бесстыдно выворачивающие себя до дна, разряжается дух многолетней несправедливости, взрывчато накопившейся под землей.
Молодое поколение чует неладное, торопится покинуть это место.
Не понимая литовского, изредка слышу знакомое слово «жиду, жиду». Что-то, вероятно, припомнилось им по разговорам, главным образом, дедов, совесть которых явно нечиста. Вместе с дурманящим запахом растений это тяжелит голову, сжимает виски, напоминает о смерти.
Старухи с полубезумно застывшими взглядами – единственные поводыри, помнящие места расстрелов и погребений. Старухи уверены в том, что невиновность, как невинность мертвых, придает целебную силу прорастающим из них растениям. Старухи ковыряются в этих землях, ищут коренья. Я увидел их в 1964-м, впервые оказавшись в Киеве, пройдя весь путь вдоль долгого Лукьяновского кладбища, по которому шли евреи к Бабьему Яру.
Время было хрущевское, когда свирепствовала хроническая паранойя, будничное безумие советских властей – превращать еврейские кладбища и места захоронений в парки и спортивные сооружения.
Вот и здесь, на Лукьяновском, расковыряли могилы, расшвыряли памятники. Да так и бросили. Тянется за оградой не-кладбище и не-парк. Бродят старухи. Склепы – логова пьяниц и проституток. Буйно пузырится растительность – бородавчатые листья, язвенные наросты, ядовитые пятна лихорадок и иных лихоманок.
В Кишиневе на месте еврейского кладбища построили закрытый теннисный корт для начальства и закусочные. В Минске – футбольное поле. Место еврейской скорби крепко, изо дня в день много лет затаптывается беспамятным ликованием одноклеточных.
В те дни, проходя мимо каменного забора, обнаруживаю обломки надгробных плит с четко врезанными в камень именами на иврите – «Авраам», «Ицхак», «Иаков». Незнакомые аборигенам буквы, вероятнее всего, стыдливо принимаются ими за орнамент.
Для меня же это – вечные клейма еврейского Бога, говорящие о том, что Шоа длится: выкорчевали живьем шесть миллионов, теперь же выкорчевывают мертвых, саму память о них.
Европа – Западная, Восточная – и далее, Азия, через Сибирь – до Колымы и Тихого океана – тучнеют на туке тел. Едва пробивающийся и все же ощутимый тлетворный запах от гекатомб трупов, безымянных или в лучшем случае с биркой на ноге, исподволь отравляет все сущее.
Облик Шоа – это осколки разбитого вдребезги зеркала среди руин: в этих осколках отражаются оставшиеся в живых.
Шоа – это замкнутое зеркалами пространство зала памяти убитых и сожженных детей в иерусалимском мемориале «Яд ва-Шем». Треть Шоа – два миллиона детей. Их голоса напоминают нам единственное, что от них осталось, – имена.
В конце пятидесятых, узнав эту цифру, я написал стихотворение «Маленький мальчик из гетто», последние четыре строки которого неотступно звучали во мне через четверть века, когда я впервые ступил в этот зал «Яд ва-Шем»:
...Был мир, и дети катили обручи
В солнечных пятнах лета.
И тихо плыло над ними облачко –
Маленький мальчик из гетто...
Фиксация человека в «бездне Шоа-ГУЛага» столь же неопределенна, как фиксация электрона в квантовой теории. То ли частица (в основном мертвая), то ли волна, дуновение, выдох.
Абсолютная потерянность живых в хаосе смерти.
Преступление должно было быть не просто совершено, оно должно было быть совершенным.
Все уходило в дым. Где искать доказательства? Кто виновен?
Просто кара небес на евреев, накапливающаяся тысячелетиями, обрушилась на них – вот такая безумная больная мысль в тщательном земном исполнении вполне успокаивала немецкий дух.
«Ничто», столь обхаживаемое Хайдеггером со всех сторон, особенно в том, что только человек способен проникнуть в него, само проникло в соотечественников последнего классика немецкой философии и выжгло в них всю их человеческую сущность.
С момента обнаружения размеров «бездны Шоа-ГУЛага», Европа только и делает, чтобы сбежать от нее, преуменьшить, сгладить, стараясь не думать о том, что это преступление подобно шагреневой коже, сжимание которой грозит существованию живых.
За 60 лет – срок немалый – выпестовано поколение адвокатов, пытающееся доказать, что стоящее перед нашими глазами пепелище – всего лишь обман зрения.
Смотрите, какие красоты, какая природа, какая классическая красота и чистота: все подметено под ковер.
Софистические способности адвокатов способны обернуть матерого преступника в почти ангела в белых одеждах, на которых пятна неизвестно чьей крови.
Какая там статистика – смешная и неточная наука. Адвокатам подавай анализ ДНК.
Вот же, на глазах у всех, в эпоху всеобщего глазения – телевидения, в прямой трансляции, 11 сентября 2001-го, в самом центре цивилизованного, насквозь компьютеризированного мира рухнули, как башни из песка, два небоскреба.
На глазах у всех свершилась настоящая мини-Катастрофа.
Истинная атмосфера чудовищного феномена, имя которому – Шоа – полная энтропия. Все, имевшее формы, рассыпалось в прах. И в этой забытой со времен «бездны Шоа-ГУЛага» неосознаваемой энтропии люди потеряли всяческие ориентиры, слоняются, как безумные, из одного угла в другой этого мира, где взвесь аннигилированных бетона и стекла заменяет воздух. Люди не дышат, а глотают эту адскую смесь, не в силах выдавить слово, прислушиваясь к любому звуку в надежде, что это голоса погребенных заживо.
В эти мгновения с отчетливостью пророчества звучат слова Теодора Адорно: «Философия, как и архитектура, лежит в развалинах».
Месть за бомбардировки Лондона превращает Дрезден в груду развалин. В отличие от архитектуры, которую можно восстановить, немецкая классическая философия по сей день не может восстать из руин.
Стыд перед мертвыми не дает покоя оставшимся в живых. Архитектура превратилась в прах, стала туманом из песка и измельченного стекла, который еще долго будет стоять над этим местом, обернувшимся в Ничто – гигантский ноль – Grand Zero. Люди ковыряются то тут, то там, пытаясь делать что-то осознанное, и нет ничего более бестолкового, и чувство абсолютной потерянности витает над этим хаосом, подобным тому, над которым до Сотворения витал дух Божий, над хаосом, из которого возникло мироздание.
Здесь же оно рухнуло в считанные часы.
И по сей день не удалось сосчитать точное число погибших.
Три тысячи – подозрительно округленная цифра.
Что уж говорить о «бездне Шоа-ГУЛага».
Бездна не по зубам никакой статистике. На то она и бездна.
Адвокаты знают, что описание этой бездны в словах и образах заставляет обывателя закрыть глаза, заткнуть уши, забыть. Анестезия сознания – великая сила, только каким после этого выходит больной: духовным и душевным инвалидом? Разве это не ощутимо в поведении тех, кто стоял у обочины бездны, тех, кому даже дозволялось подойти к самому краю рва, видеть агонию и муки недострелянных? Всем своим поведением перед камерой, подергиванием век, усиленным глотанием, заикающейся речью, эти свидетели выражают обретенную обреченность духа на всю их оставшуюся жизнь.
Удивительно, гуляя по современной Европе, ощущать, как новый виток «ненависти к евреям» обострен мыслью, что их уже нельзя безнаказанно убивать. У этих изгоев появилось свое государство. Шестидневная война повергла Европу, да и весь мир, в шок. Попробуй по старой памяти поднять на них оружие, не поднимут они крик и плач, как те, стоявшие перед дулом смерти у края рва, а тебя самого в два счета пустят в расход. Невыносимо это для массового обывателя Европы.
Надо смотреть на это открытыми глазами и быть всегда готовыми дать отпор. И перестать сетовать на несправедливость в связи с тем, сколько бисера мы, евреи, внесли в общемировой жемчужный фонд. Не стоит его метать с такой неистовостью.
Да, конечно, нормальное сознание, при всех вывихах человеческой мысли, кристаллизующейся в идеологию, не в силах было себе представить, что некая, казалось бы, бредовая идея из анекдота о решении еврейского вопроса в Гане, где было три еврея и их съели, может стать основой государственной политики. Внутри своей исторической судьбы, столько раз учившей их, что гибель стоит за порогом и не раз врывалась в дом, сжигая его дотла, евреи не в силах были представить собственное тотальное уничтожение руками немцев, чей язык через идиш был родственным европейским евреям более, чем все остальные языки. Такая всеохватность и педантичность в уничтожении евреев была впервые в Истории, захватила врасплох. В глубине души европейских народов все это теплилось неким «метафизическим» пониманием.
Фрейдистский комплекс Эдипа – убийство отца (иудаизм – отец христианства и ислама) – заманчив, красочен, притягателен изначальной трагичностью человеческой души, схваченной греками. Но он вовсе не универсален, как и любая навязанная, а значит, насильственная «великая концепция», и абсолютно недостаточен для объяснения того чудовищного, что произошло.
В трагическом спектакле середины XX века подают реплики из-за сцены Ницше, Хайдеггер, Маркс и Фрейд и при этом как бы и не несут ответственности за происходящее на сцене. Однако по сей день человечество, тщательно и тщетно пытаясь разобраться в том, что произошло, не может обойтись без упомянутых выше имен.
Мы забежали далеко вперед.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.