Текст книги "Иск Истории"
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Часовой у дверей изучает пропуск, берет под козырек:
– Проходите!
И с этим напутствием я выхожу в жизнь.
Оказывается, и целый народ, который давно прижали к земле на обе лопатки, заставив забыть самого себя, внезапно может с невероятной силой ощутить пробудившееся собственное достоинство.
Оказывается, оно может быть подобно вулканическому всплеску из давно остывшего кратера.
В заброшенном селе рабочие моей геологической партии бурят скважины. В поле жарко. Даль колышется в мареве начала июня. Репродуктор с ближайшего столба на обочине села вещает: началась война между Израилем и арабами. В тревоге, затаив дыхание, слушаю о том, что, согласно египетскому агентству новостей «Мен», египетские танки уже в Тель-Авиве. Как человек в шоке, еще не ощущаю, что это второй глубинный перелом моей жизни после Второй мировой. Всю ночь не могу уснуть в душной хатенке, именуемой сельской гостиницей. Часа в четыре утра прошу коллектора меня заменить, сажусь в «газик» и – в город. Тяжесть в груди не дает глубоко вздохнуть.
Город просыпается, и поэтому с удивлением резко торможу у перекрестка, увидев знакомого.
– Что с тобой? – говорит, подсаживаясь в «газик.» – На тебе лица нет.
– Танки, – с трудом перевожу дыхание, – египетские... В Тель-Авиве.
– Ты что, спятил? Да там за три часа уничтожили всю арабскую авиацию... И Египта, и Иордании, и Сирии, и, кажется, даже Ирака, – ему явно доставляет удовольствие медленно перечислять названия этих стран.
– Откуда ты знаешь? – ком стоит у меня в горле, вот-вот слезы брызнут.
– Да все западные радиостанции передают... И знаешь, их не забивают. По-моему, начальнички большого нашего соцлагеря в шоке, забыли включить рубильник.
Он большой юморист, мой знакомый, дай ему Бог здоровья:
– Вот тебе и шуточки про израильскую армию, в которой запрещается солдатам давать советы офицерам во время атаки и требуют от каждого рядового иметь одно общее мнение хотя бы с главнокомандующим.
Люди, жизнь которых потрясло одно и то же событие, вспоминают затем, где и как это случилось, что они делали в этот миг, спали, ели, разговаривали, слушали музыку, были безмятежны или ощущали тревогу.
С этого дня евреи всего мира, в любой его точке, внезапно ощутив себя единой нацией, скошенные напрочь забытым, забитым в подсознание и внезапно вырвавшимся оттуда достоинством, будут вспоминать, где и как их захватила Шестидневная война.
6.Возвращаюсь из командировки. Самолет – из Москвы, рядом оказываются две знакомые девицы. Вынужденная посадка в Киеве. Уже заполночь. Одна из девиц ведет переговоры с таможенниками. Разрешают нам втроем переночевать в таможне. В часу третьем ночи будят: «Извините, прибывает самолет из Африки. Вам придется перейти тут рядом, в небольшой зал».
В полумраке устраиваемся на скамьях. Внезапно, как продолжение невероятного сна, вдоль противоположной стены, почти беззвучно возникнув из двери, исчезая в другой, начинают в затылок друг другу двигаться словно бы на глазах делящиеся простым делением фигуры людей в одинаковых синих куртках, синих брюках, солдатских ботинках. Головы, торчащие из курток, черны, как антрацит, стрижены под машинку, черты лиц неразличимы, и потому кажутся все, как на подбор, подобными противогазам. Несмотря на тяжелые ботинки, ступают бесшумно. Скользят и скользят вдоль стены, и нет им конца. Вдруг из-за дверей доносятся слова русской команды, приправленные матерком: «Стой, е-твою... Напра-а-а...» Бесшумно поворачиваются лицами к нам. Слабо поблескивают белки глаз. Вот и пара пожилых офицеров, коротких, коренастых русачков, негромко переговариваются. Черный континент, пробуждающийся под бессмертную тарабарщину русского мата, леденит кровь, смещает понятия. Чудится, что проговариваемое «бля, бля» не что иное, как африканское «бла, бла»... «Нале-е... Арш...»
Все смешалось.
Даже в мире привидений: черные сменили традиционно белых.
Зал пуст. Только сильный запах пота, как запах серы, свидетельствует, что всего миг назад здесь проходили дьявольские рати.
Бежать с этой земли, и как можно быстрее.
7.1977. Опять Киев. Пересадка на пути в Чоп, и далее – в Израиль. Прибываем после полуночи. Заблаговременно будим детей. Огромный вокзал пуст и беззвучен. Небо черно и беззвездно.
Нагло-панибратские грузчики привычны уже к этому, как раньше казалось, явлению не от мира сего: каждую ночь в неурочный час, словно бы с полотен Шагала, возникают высоко над рельсами бледные, с лунатическим блеском в глазах евреи, которых потоком несет в Израиль. Падают с высоты чемоданы. Раскинув руки, парят, как ангелочки, спящие в полете дети, которых отцы перебрасывают в руки матерей. Гуськом, друг за другом, спускаются старики и старухи. И все ползут с какими-то узелками в полоску, то ли талесами, то ли завернутыми в платки остатками семейного серебра, бередя в дальних клетках памяти у пожилых грузчиков обрывочные видения шествий за город, в яр, за еврейским кладбищем.
Время для пересадки в обрез, следует выжать из евреев как можно больше. В летучем состоянии, между сном и явью, когда ни позади, ни впереди нет пристанища, с деньгами расстаются легко.
День, ночь. Мгновенная тревога сквозит из всех щелей, Горстью огней в безднах тьмы нарождается Чоп. Вся жизнь стоит комом у горла, которое затыкает пробка с названием Чоп.
Страх витает над поверхностью земель и вод. Страх равен неверию, что вообще можно выскочить через горлышко, вышибить Чоп.
Раскрываются двери вагона. Под самой пробкой нет воздуха, нечем дышать. Ночные травы кажутся поседевшими.
Начинается гонка, гон, загон, Времени в обрез, Желанная дверь таможни так близка, но... начинают идти, не переставая, как те черные рати в сомнамбулическую ночь в киевском аэропорту, – солдаты, туристы, пионеры, профсоюзные делегации, и все – гончими толпами, называемыми коллективом, и у всех право вне очереди, а тут еще право вдвойне перед «изменниками», жалко толпящимися со своим барахлом по обочинам. Ухитряемся просочиться между стеной и коллективом.
«Живо, быстрее», – кричат таможенники. Все как на подбор с толстыми, заплывшими салом загривками, закатанными рукавами, стоят вдоль длинных столов для разделки душ, зазеваешься, живо распотрошат – особую ли выучку по генетическому коду получили, как превращать обыкновенное помещение в пыточную камеру. В полумраке сузившегося сознания, когда разум и простое соображение начисто выжаты и господствует одно лишь всеохватное от сотворения мира «время в обрез», – руки их выстреливают из закатанных рукавов, как обрезы, выворачивают внутренности чемоданов, как человеческое нутро, навзничь валят взглядом, у людей все валится из рук, а вокруг – беспрерывный грохот, в окнах, поверх потолка, под полом – все рычаги, шатуны, шкивы а трюме «времени в обрез» пришли в бешенство, вот-вот разнесут в куски и так едва склеенную реальность, и ощущение, что, зацепившись из последних сил, висишь под фермами грохочущего и сотрясающегося моста, еще мгновение, и полетишь в бездну, а посреди этого всего стоят обыкновенные жлобы-субчики, чьи мозговые извилины давно затянуло чистым салом. Гайдамацкие чубчики лихо приклеены к их круглым бескостным головам, вырезанным из цельного куска резины. Господствует одно указание – мять и растягивать эти куски резины во все стороны ртами, бровями, злобой, окриками.
Все вещи, как и твою личность, достоинство, существование в пространстве, комкают, щупают, сминают, вышвыривают, «быстрее, живо». Но «время в обрез» вышло, выдохлось, пресеклось. Поезд уходит. Собственными руками приходится впихивать раздавленную свою личность, скомканные и разбросанные внутренности – в чрева чемоданов. Нас выпихивают обратно, в заплеванный зал ожидания.
Утром есть лишь пригородный поезд через границу до станции Черни над Тиссой. Опять потрошат, заставляют выворачивать карманы, могли бы – и веки вывернули. На утреннем свету эти бескостные существа не кажутся страшными, лишь омерзительными. Последний образ этой огромной, в одну шестую мировой суши залегшей страны, где протекли сорок лет моей жизни: словно бы прилепившееся к стенке таможни черное, как жук, существо женского рода в казенной окорме шевелит пальцами, выползшими из рукавов, – извлекает из сумки моей семилетней дочери коробку с вишней в шоколаде, разламывает каждую конфету. Убегаем, оставив это насекомое за своим занятием, – будет жучкам ее лакомство на обед.
Кричит на меня совсем уже зеленый сосунок-пограничник, преграждает автоматом дорогу на перрон: какой-то самой последней бумажки не хватает.
8.Над Европой стоит жаркий полдень седьмого дня седьмого месяца семьдесят седьмого года. Поезд внезапно вырывается в раздвинувшееся пространство – так внезапно раздвигают смысл жизни, – все тот же советский поезд, но уже как бы иной. Даже проводник как-то сник, стушевался.
Летит поезд, разрывая Австрию, ее благополучие и сытость, своим беспокойным задыхающимся бегом, отбрасывая облака, косо и низко идущие на восток, в охваченные хронической паранойей депрессивные пространства России.
Вот и Вена, утопающая в немецком языке, безглагольная, вся в заглавных буквах существительных – полная противоположность ожидающему нас пространству жизни в лоне древнееврейского, текущего потоком вот уже более трех тысяч лет, без всяких заглавных.
На перроне нас встречают стоящие полукругом люди в гражданском, с автоматами и собаками, пожилые, более похожие не на полицейских, а на железнодорожных рабочих – сцепщиков, машинистов, после ночной смены подрабатывающих на охране русских евреев, ибо держат оружие как-то непрофессионально и почему-то стволами в нашу сторону. Автобус гребет к высокому, стоящему особняком, неказистому дому, похожему на неудачно реставрированное средневековое сооружение с развевающимся на башне орденским флагом «Красного Креста». Ворота замка прочно замыкаются за нашими спинами.
Улетаем в ночь.
Сквозь раскинувшуюся в сытом бюргерском сне Вену полицейские машины сопровождают наш автобус. Опять, который раз, ведут нас гуськом в распластавшихся теменем плоских пространствах.
Смутно колеблющиеся во мраке, плывущие к ногам ступени ведут вверх.
Рассвет обозначается в иллюминаторах бескрайним Средиземным морем.
Воочию дожил до того места и того мига, когда своими глазами вижу, как отделяются воды от неба.
На разреженных высотах, окутанные голубым небесным туманом, над горько-синими безднами вод, пилоты переговариваются в мегафоны, подобно ангелам, по-древнееврейски.
Слышится – «тов» – как дальнее эхо Божьего восклицания – «Ки тов».
Уже на высотах привыкаешь к обыденному звучанию трехтысячелетней древнееврейской речи.
«Бэрейшит» – «В начале» – песня ансамбля «А коль овер, хабиби» – «Все проходит, дорогой».
Это слово означает начало сотворения Мира и любое начало, пока продолжается жизнь под солнцем, возвращается утерянное достоинство и горчит от позднего прозрения.
Выхожу на трап самолета, и первый взгляд – вдаль, где колышутся в жарком, жидком, как оливковое масло, мареве размытые очертания гор, единственных в сторону Иерусалима.
Я вижу Иудейские горы.
Бремя неслыханных перемен
Пока неслыханная перемена совершена мною в личной своей жизни. Скорость сменяющих друг друга событий – как в киноленте: не замечаешь отдельных кадров. Зеленым репатриантом с ходу попадаю на захвативший страну фестиваль. Планета, покинутая мной, словно бы ушла в космическую тьму, оборвав все связи. В среде еврейской интеллигенции из СССР, накапливающейся на исторической родине, стоит большой шум: обустраиваются, обмениваются информацией, то впадают в эйфорию, то плачут друг другу в жилетку. Начинают «дружить против»: горы Иудеи против морской филистимской низменности – Иерусалим против Тель-Авива. Благо есть опыт: Ленинград против Москвы. Прочие в счет не берутся. Если кто-то из своих пытается заикнуться о том, что ведь и евреи Москвы-Ленинграда понаехали в свое время из провинции типа Харьков-Жмеринка, а некоторые даже из Киева, ему тут же затыкают рот и вышвыривают из «бранжи».
У еврейской интеллигенции из СССР, откуда бы она ни приехала, обнаруживается серьезный изъян, который отныне будет сопровождать ее на всю оставшуюся жизнь: незнание языков и неумение их выучить. Зато умение обращать свои недостатки в достижения впитано в «стране социализма» с пеленок. Начинают звучать пастернаковские нотки о «будничной бедности понятий», не смолкают разговоры о «провинциальности языка иврит», напоминающие басню о лисе и зеленом винограде.
Тем временем близится конец семидесятых. Масковидный вождь ворочает полумиром, как своей неповоротливой челюстью. Амальрик еще сидит за решеткой за свою книгу «Просуществует ли СССР до 1984 года».
1979. Захват американского посольства в Тегеране, вторжение Советов в Афганистан застают меня в Риме. Популярен анекдот; солист запевает песню «Хотят ли русские войны?» Хор: «Хотят, хотят, хотят...»
В июне восьмидесятого большинство строителей «Пражской весны» уклоняется от встречи с Сартром. «Он родился слишком старым в мире, уже ушедшем далеко вперед, – говорит философ Иван Свитак. « Ему нечему нас научить. Мы пресыщены, иммунизированы в мире, до конца которого он никогда не доходил. Пусть он говорит досыта в Париже, но не в Праге. У нас он вызывает тошноту».
Но в Париже выступает Безансон: «Каков бы ни был нормальный традиционный режим – реакционный или либеральный, умеренный или тиранический, – время продолжает нести с собой и хорошее и плохое одновременно: мы стареем и обогащаемся опытом. А специфическое время коммунистических режимов не несет в себе ничего, кроме износа и усталости. Признаки уходящего времени там – старость, усталость, изношенность плоти. И следа нет от того обогащения, каким обычно вознаграждается физическое увядание. Почему? Потому что там жизнь состоит из разрушения того, что есть, и построения того, что существовать не может».
Нахожу в одном из ивритских общественно-политических журналов заметку об академике нейрохирурге Борисе Леонидовиче Смирнове. Он перевел Махабхарату на русский язык, сочетая профессиональность в нейрохирургии с глубокой верой. За это он – коренной петербуржец – провел долгие годы в политическом изгнании, в ссылке, в Туркестане. Его слова: «В наше время не верить в Бога может только человек малограмотный».
Июль 1981. Военные сборы. Курс молодого бойца в сорокасемилетнем возрасте. После стрельб, искупавшись в море, лежим в пахнущей свежестью высокой траве под еще не отошедшей от зноя выцветшей синевой неба. С ощущением полнейшего внутреннего покоя читаю газету «Русская мысль». Георгий Иванов об эмиграции: «Отчаянье я превратил в игру...»
Второго августа сын уходит в армию. Ожидая машину, на которой сослуживцы повезут меня на сборы, вижу его входящим в автобус.
Шестого октября – покушение на Садата. Пророчество Исайи о волке с ягненком кажется еще более нереальным, чем тогда, когда было произнесено.
Май 1982. Спецподразделение «Шакед», в котором служит сын, переносит базу на север страны. Отвожу его до перекрестка Тель-Монд.
6 июня – начало операции «Мир Галилее». «Шакед» одним из первых входит в Ливан. Месяц от сына нет вестей. Война, рассчитанная на недели, вот уже длится восьмой месяц, В те дни работает единственный государственный телевизионный канал. Диктор Хаим Явин каждый вечер читает списки погибших.
11 декабря умирает Брежнев. Похороны его, транслирующиеся по израильскому телевидению, напоминают марсианские хроники. Тлену сопутствует фарс. На вопрос «Кто самый галантный кавалер в Политбюро?» армянское радио отвечает: «Пельше: когда на похоронах Брежнева заиграли похоронный марш, Пельше первым пригласил даму на танец», И все же смена хозяев Кремля, по сути, стоящих живой очередью в крематорий, вовсе не предвещает неслыханных перемен. Будущий ниспровергатель еще скромно посверкивает молодой лысиной.
На рубеже 84-85-го годов ушедшая наглухо в прошлое планета начинает внезапно и стремительно приближаться. Рой «летающих тарелок» рассаживается на многих кровлях Израиля. «Русские тарелки» сразу и в избытке приносят такое обилие несъедобного и давно забытого, что оскомина тут же уничтожает поднакопившуюся слюну ностальгии. За годы после отъезда восприятие мира настолько изменилось, что идущий с экрана бездарно-тоталитарный поток, упакованный в стерильную форму подцензурной режиссуры, воспринимается как явление планеты из иной галактики.
Просачивающиеся намеки на то, что напечатали Гумилева и собираются издавать роман «Доктор Живаго», воспринимаются как провокация. На Иерусалимский кинофестиваль приезжает группа советских кинематографистов. И тут – потрясение: словно бы затесавшись в группу, сбоку припека, как соавтор сценария документального фильма, ходит как-то со стороны, а в основном в Старый город, никто иной, как – Аверинцев.
Разомкнувшись, железный занавес замыкает круг жизни.
Худощавый, долгоспинный и долгорукий, в очках, высоко подтянутых брюках, рубахе и галстуке, Аверинцев своими гениально-алогическими ассоциациями слегка сбивает с толку собравшихся в университетской аудитории, главным образом бывших москвичей, ныне иерусалимцев, наслышанных о нем еще в той жизни. Его устремленный внутрь себя взгляд явно фиксирован на мысли, что совсем неподалеку от места встречи ждут его иные места – развалины Иерусалимского храма, улочка Виа Долороса, церковь Гроба Господня, комната Тайной Вечери. Он говорит тихо, словно беседует за небольшим столом одновременно с Моисеем, Христом, Конфуцием и Боссюэ.
Он жалуется слушателям, а по сути, собеседникам, что больше нет сил выдержать бесстыдство преклонения перед тираном, похожее на свальный грех.
Он говорит, что каждая написанная им книга – это как ребенок, и рассыпать набор означает – убить ребенка, но у многодетной матери нет времени на горе, ей надо думать об оставшихся в живых детях.
Он говорит, что только в России, где выкорчеваны были гнезда культуры, творческие люди ищут нравственные и культурные корни ценности у священнослужителей. Запад понять этого не может: католицизм искал эти ценности у людей творчества.
Он торопится: не исчезает ощущение, что в глубине души досадует на все эти отвлечения – так мало осталось времени побывать на горе Сион, посетить могилу царя Давида, автора бессмертных Псалмов. Имена эти и названия мгновенно намекают на самое серьезное в мире – дело жизни и смерти.
Аверинцев владеет ивритом, переводит библейские книги. Ему на этом пятачке, являющемся духовной основой мира, каждая минута дорога.
Говорю ему о том, какую роль в моей жизни сыграла его работа о греческой литературе и ближневосточной словесности. О том, что в Израиле эта тема в несколько иных аспектах много лет назад была поднята профессором Исраэлем Эльдадом, переведшим, кстати, всего Ницше на иврит, и Элияу Амикамом в работе о творчестве выдающегося ивритского поэта Ури Цви Гринберга. Оживляется, готовясь слушать: «В каких аспектах?».
– У нас нет времени, – торопят его, по агрессивности своей мало похожие на ученых, русскоговорящие университетские дяди. Не тут-то было. Оттеснив меня, толпой окружают его слушатели. То ли задают вопросы, то ли порываются произносить речи. Они, еврейские интеллигенты СССР, подумать только, запросто едут в те края, о которых жизнь целую вычитывали в книгах, собирали альбомы, и для иллюзии интенсивной внутренней жизни достаточно было этих суррогатов. Они говорят ему о Лувре, Колизее, Парфеноне, галереях Флоренции, они с каким-то даже восторженным пришептыванием присовокупляют себя ко всему этому: мы ведь, в общем-то, «эллины». Вы не порекомендуете нам путеводители по Европе?
Видите ли, отвечает, оглядываясь на дверь и поглядывая на часы, мы там более грезим Иерусалимом, Галилеей, Иудеей. Эти имена будят в нас глубинные струны, которые дают ощущение полноты жизни. Путеводитель? Лучше нет путевых поэм Ивана Бунина...
Разочарованные вопрошатели отваливают, вспомнив бунинские более восторженные, чем о Европе, описания Иудеи, Галилеи, Яффо, Иерусалима – мест, которые сегодня стали их каждодневным жильем. Сказывается давний интеллигентский грех – большая любовь к комментарию, чем к первоисточнику. Комментарий может разрастаться до размеров философского учения. Первоисточник же, кажется, слишком прост, дик, первобытен и притом слишком под рукой. Завораживают имена Кьеркегора. Хайдеггера, столпов современного экзистенциализма.
Бубера? Ну, это не то. Он же был профессором этого вот, Иерусалимского университета.
Забывается только, что основатель этого учения Кьеркегор считал одним из главных источников только нащупываемой им философской системы ветхозаветную книгу Иова. А к «жертвоприношению Авраама» Кьеркегор обращался вновь и вновь, и до последнего вздоха, считая его неисчерпаемым, какими бывают лишь корни мирового Духа.
Между тем жернова времени вершат свое дело.
Наступает год восемьдесят девятый.
Шквалом сместило и смяло карту Восточной Европы. Стена, которая тщилась стать вровень с Кремлевской и Китайской, рухнула. Кто-то вспоминает слова молодого Ленина: «Стена-то гнилая, ткни, и развалится». Мы-то на своей шкуре испытали эту гнилость: прежде чем рухнуть, погребла под собой десятки миллионов жертв.
Дымятся развалины империй. Открываются святая святых – алтари диктаторов самых что ни на есть «народных»: ничего нового, опять золотые дворцы в стиле Нерона. Тиран Чаушеску оборачивается дряхлым стариком, который вместе с женой ковыляет с трудом до какой-то невзрачной стены в последний путь. События идут в прямой телевизионной трансляции, тут же на глазах становясь историей.
Литература в шоке и растерянности, хотя, казалось, весь век только и ждала этих мгновений поворота судьбы. Революция визуальных открытий: на телевизионном экране тускло проходят снятые московским оператором для программы «Взгляд» гиблые ущелья ГУЛага, урановый рудник, осыпающаяся от ветхости вышка, рельс, повисший в этой ирреальности. Бывший зэк, оставшийся в живых, жестом хозяина мертвых полей ударяет в рельс, приглашая к круглому столу, за которым сидят жертвы и палачи. И все они выглядят как очнувшиеся от долгой и страшной мистерии, моргают глазами перед вопросами, на которые никогда уже не будет ответа.
Что это было? Слепая вера? Жажда превратить желаемое в действительное? Массовый психоз? Освобождение низменных инстинктов, жажды убийства – под покровом высоких идеалов? Явление экзистенциального страха, который в крайней своей форме оборачивается смесью подобострастия, славословия и предательства?
Странные круги описывает история: «народники» – врачи, учителя, инженеры на заре века шли в народ спасать его от религиозного мракобесия. Теперь они опять идут спасать народ, но священнослужителями: быть может, потому, что вчерашнее тотальное ханжество сменила тотальная ненависть, вчерашнюю фальшивую проповедь можно заменить сегодняшней искренней исповедью.
Июль. Девяносто первый. Четырнадцать лет назад, покидая Совдепию, дал себе зарок, что нога моя не ступит на эту землю. Времена меняются. Делегация израильских писателей, актеров, певцов отправляется более чем на месяц в поездку по России, Украине, Молдавии, Литве. Маршрут – Москва – Киев – Кишинев – Одесса – Черновцы – Вильнюс – Ленинград – Москва.
Встречаемся с еврейской молодежью, отдыхающей в лагерях, с еврейскими общинами, которые, как грибы, возникли по всем этим городам, вообще с писателями и местной интеллигенцией. Странное ощущение какой-то тревожной неустойчивости над всей не узнаваемой нами страной. Шепотки, слухи, прямые угрозы погромов гонят евреев на встречи с нами. Чувствуется, назревает огромный вал еврейского исхода, сравнимый, быть может, лишь с бегством евреев в начале века в Америку. В Ленинграде, где почему-то антисемитский дух особенно силен, рассказывают шепотом, что вроде бы финны готовят чуть ли не флотилию барж на случай погрома; спасать евреев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.