Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Иск Истории"


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 03:32


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +
2. Свобода или индифферентность

Из аэропорта Хельсинки везут нас через опустевший ночной город в отель «Скандик», расположенный напротив здания «Гранд Марина», прямо у причалов. В нем и будет происходить встреча.

Просыпаемся при слабо проступающем рассвете под сенью нависающей над гостиницей глыбы: огромный девятиэтажный, многопалубный, ярко окрашенный в белое и красное, корабль-город, с именем, звучащим, как нордический пароль – паром «Викинг» высится над словно бы осевшими перед ним и в миг постаревшими жилыми и административными зданиями. К гиганту так и не может привыкнуть, слиться с ним, достаточно приземистое городское пространство Хельсинки, сбегающееся к нему улицами, портом, гостиницей. Только дальний собор, высоко стоящий над площадью с памятником русскому царю Александру Второму-освободителю, высится альтернативой, укором, быть может, и завистью к этой махине, рожденной уплывать в вечно и обманно манящие морские дали.

Ощущается здесь дыхание и иной махины – России, сухопутно налегающей с северо-востока. По сути, у ног наших плещутся воды Финского залива, и если плыть прямо на восток, причалишь на противоположном берегу к Петродворцу, чуть севернее – к Кронштадту, а там рукой подать Санкт-Петербург, бывший Ленинград. На юг совсем уж недалеко – Таллинн, куда в выходные дни отчаливает каждый час теплоход с финнами: в Эстонии спиртные напитки дешевы и без ограничения. Выйдя как-то из гостиницы, я чуть не был сбит потоком людей, идущих с детьми к морскому вокзальчику, куда пристают корабли на Таллинн. Финны особенно ценят эти мягкие осенние дни на пороге надвигающейся, чаще всего суровой зимы.

Пространство этой северной, довольно плоской, поросшей лесами земли, на восток, к Ладожскому озеру, как единый ареал, и по сей день хранит глубокие раны двух войн – Финской и Второй мировой. Финский писатель Н. с лицом, изборожденным морщинами лет, неплохо знающий русский, ветеран обеих войн, со страхом вспоминает ледяные зимы тридцать девятого, сорок первого года. Он был самым юным среди солдат-лыжников, скользящих тайком через дикие бесконечные леса, полные советских войск. Почти вся советская артиллерия с северной Карелии пыталась вырваться через Ладогу из кольца финских войск. Русские надеялись погрузить всю конную артиллерию на корабли, чтобы выбраться на противоположный берег необъятно раскинувшегося Ладожского озера. Но все их плавсредства замешкались, и каждый час грозил катастрофой, ибо холод пробирал до костей, озеро замерзало на глазах, а финны атаковали со всех флангов. И тут вспыхнул пожар, пожирающий лесное пространство, испепеляющий людей, коней. Финны же не давали никому вырваться из огненного кольца. Более тысячи коней, обезумевших от страха, прорвали огонь пожара и пулеметов, Те, кому удалось добраться до воды, бросались в озеро. У берега воды были неглубоки, но в ста шагах обрывались в бездну, и кони сгрудились на этой полосе, между пламенем и глубью, стоя на задних копытах, задрав головы над водой, трясясь от холода, налезая друг на друга. В таком состоянии обрушился на них северный ветер со стороны Мурманска. Мгновенно воды замерзли, издавая звуки тысяч лопающихся стекол. Даже волны застыли стоймя. На следующий день лыжники-финны, выйдя к озеру, и сами застыли перед страшной картиной, достойной кисти Босха: озеро представляло собой единый ледяной кристалл, и на гладкой, подобно хоккейному полю, поверхности, словно срезанные гильотиной замерзшей воды, торчали изваянные морозом головы лошадей, повернутые к берегу, и в раскрытых их мертвых глазах еще пылал белый страх гибели.

С весной, когда Ладога начала размораживаться, пришла в страну Суоми эпидемия, больницы были переполнены, он, рассказчик, и сам едва выжил.

С другой стороны, призрачный, как химера, город Петра выпадает в кошмарную реальность блокады, с трупами, валяющимися на улицах, людьми, сходящими с ума от голода: страшно глядеть на цифры, высеченные в камне на Пискаревском кладбище: во много раз больше умерло от голода, чем от немецких снарядов.

В Питере, где я был недавно, потрескивающие неоном вывески без отдельных букв несут в себе истинный смысл времени. Давно и напрочь из этой жизни выпали какие-то главные буквы. Вот уже десятилетие пытаются их восстановить, но настоящий текст забыли, главных его хранителей вывели в расход, а из оставшихся в живых выбили память. Лишь в каком-то закоулке от Невского торчит обрывок вывески «сто ран», словно приоткрылся самый кончик еще не вовсе отошедшей от ран гибельной эпохи.

Финский писатель Н., рассказывая, смотрит вверх, приподняв лицо, как слепой. Взгляд невидящ, ибо надо оцепенеть, чтобы сосредоточиться и увидеть сверстников, молодых, не вкусивших жизни, призрачной цепочкой теней уходящих в забвенные поля Аида. Писательская молодежь подтрунивает над ним, не хочет слушать. Я же, приехавший из Израиля, за медленным его рассказом слышу голос диктора, ледяной водой хлещущий в лицо: «Ихье зихрам барух! – Да будет память их благословенна!» Не может забыть человек, как шел по краю поля мертвых, видя сухими глазами застывшую графику «Апофеоза смерти».

Дискуссии по поводу свободы и равнодушия весьма интересны, длятся неделю. Свою тему я обозначаю так: «Культурный разрыв между Западом и Востоком и его влияние на современную Европу». Предварив свое выступление словами о том, что индифферентность может пикантно рядиться в элитарные одежды культуры западной Европы, но и может быть агрессивной, прикрывающей шапкозакидательством собственный комплекс неполноценности в Европе восточной, говорю следующее: «Вопрос поставлен слишком общо. Неясно, что мы подразумеваем под понятиями Запад и Восток. Существует формула Киплинга: «Запад есть Запад, Восток есть Восток». Но есть еще и стихи еврейского поэта средневековой Испании Йегуды Галеви: «Тело мое на Западе, сердце мое на Востоке». Все мы помним картину Поля Гогена «Кто мы? Откуда? Куда мы идем?» Вновь и вновь возникает вопрос: что такое культура? Образ жизни? Взгляд на жизнь? Извлечение уроков из истории? Выработка критериев временного и вечного? Мы знаем, насколько психоаналитические учения людей Европы, Фрейда и Юнга, повлияли на европейскую культуру и литературу. Но мы также знаем, насколько они, углубляясь в подсознательное, испытали влияние Востока: учений индуизма, буддизма, не говоря уже о Библии, творении народа Израиля, пришедшей с Востока и ставшей одной из основ европейской цивилизации.

Запад является колыбелью рационалистической философии, ведущей начало из древней Эллады и достигшей апогея в учении Декарта. Восток же – колыбель мировых религий и мистических учений. Но уже в конце Х1Х – начале ХХ века, совсем недавно отошедшего в прошлое, такие европейские философы, как Шопенгауэр и Ницше, отрицают этот рационализм, обращаясь в своих учениях к Востоку. Особое положение занимают духовные поиски выдающихся людей северной Европы, где мы сейчас находимся, мистические прозрения таких писателей, как Эммануил Сведенборг, Август Стриндберг, Генрик Ибсен, Кнут Гамсун, композиторов Эдварда Грига и Яна Сибелиуса, художника Эдварда Мунка. Датчанин Серен Кьеркегор в пророческом предчувствии приближающихся катастроф ХХ века отвергает рациональную спекулятивную философию Гегеля, строит свое понимание мирового духа и культуры на библейской книге Иова и жертвоприношении Авраама. Так возникает экзистенциализм – детище Запада, замешанное на мудрости Востока. До 1917 года с Востока на Запад шли волны мощных духовных поисков человеческой сущности, справедливости и добра в творчестве таких гигантов, как Достоевский и Толстой.

Нам кажется сейчас отошедшим в прошлое то, что разделяло Восток и Запад в течение более чем семь десятилетий – железный занавес. Но феномены, рожденные им, и сегодня действуют в культурном поле Европы. Любой непреодолимый барьер рождает ностальгию по тому, что происходит по другую его сторону. Культура восточной Европы, пребывая в глубокой депрессии под железной пятой диктатуры, бомбардировала Запад лозунгами о светлом будущем, а сама тайком ловила малейший пробивающийся к ней намек культуры Запада. Запад же, в силу своей открытости, и потому наивности, долго верил в эти лозунги, видя в них спасение от язв капитализма.

Рухнул барьер. Обе стороны увидели себя в истинном зеркале и устыдились прошлого. Излечение от этих комплексов будет еще долгим. Восточная Европа упивается давно подгнившими плодами западной свободы в виде комиксов и всей модернистской машинерии, западная то распахивает объятия идеям с Востока вместе с массами людей, то пытается обороняться. Процесс, как говорится, пошел, и от того, как он будет развиваться, зависит сокращение или расширение культурного разрыва между Западом и Востоком. Как это произойдет, неизвестно, ибо, к сожалению, в наше время истинные пророки перевелись».

В заключение встречи капитан парома «Викинг» устраивает всем ее участникам роскошный обед в ресторане корабля-города.

3. Паром Хельсинки-Стокгольм

Огромный, как слон в посудной лавке, паром-лайнер «Викинг» осторожно пробирается узким проливом, оставляя по обе стороны шхеры Хельсинки, выходит прямо в небо, не ограниченное заборами, деревьями, домами, забывающееся в собственной бесконечности, мощно бездейственное и девственное.

Закатывается солнце с царской медлительностью, взрывчато выбрасывая столб пурпура, прожигает небо спиртовым пламенем: два-три облачка, более низких, насквозь прохваченных огнем заката, оранжевыми одиночками вкраплены в серую массу облаков.

В отличие от средиземноморских северные воды более тусклы, леденят взор. И, кажется, здесь в шуме вод человеческий голос более сиротлив и менее дерзок.

Коллеги мои собрались в Петербург, я же один плыву в Стокгольм.

На высоко движущейся пустынной палубе душу охватывает одиночество и чувство внутренней бьющей через край жизни. Час мирового сиротства, оставленности в мире, когда прошлое закатилось, а будущее неизвестно. И, странно, это сродни чувству в ночь завершения Судного дня, когда миг назад бывший храмом, зал молитв оборачивается опустевшим кораблем, Летучим Голландцем, очнувшимся как от обморока от пребывания на высотах плача и раскаяния, чтобы до следующего Судного дня бороздить океан времени призраком вечности – обителью Господней. Тора в праздничных одеждах свернута преходящими тенями. Слабея от голода, они спешат вернуться к будничному своему существованию: выпутаться из снастей и сбежать за борт.

Вот и я, ощутив голод, спускаюсь с палубы, проскальзывая преходящей тенью мимо множеств людей, наркотически прикованных к игральным автоматам, наставленным по всем углам парома – этакой поверхностно яркой частички городской жизни посреди бездны морской. Суета и отсутствие чувства реальности здесь истинно подобны массовому гипнозу. Играет бодрая музыка, заполняя все уголки плывущего в ночь города, группа детей в синих галстуках, по двое, сопровождаемая, очевидно воспитательницей, движется по центральному холлу неизвестно куда.

Поздний час. В коридорах и пролетах лестниц полумрак. Шумные ватаги разбрелись по углам этой огромной посудины, вобрали головы под одеяла и пледы. Сна ни в глазу. Опять поднимаюсь на верхнюю палубу, стою среди внезапно и резко уходящих к звездам мачт и снастей. Шумящий в них ветер, вместе с гулом судовых машин, на всю оставшуюся жизнь отпечатывает это мгновение. Тьма, смола, пропасть вод, вздувающихся пеной, идет огромными, тяжкими развалами. Напористы и ленивы рассекаемые, нехотя раздающиеся, сонно сопротивляющиеся кораблю волны. Снасти ли, провода, провожаемые моим взглядом, мгновенно собираются к высокой мачте, спичкой чиркающей по холодным скандинавским звездам. Влажная пыль холодит лицо. Гул ночи, ее неустойчивость, приходит ощутимой бренностью всего живого на гигантских ладонях вод и неба, глупой человеческой беспечностью, отдающей себя воле стихии. Кроме меня на палубе две-три недопроявленные тени, вероятно, матросы, возятся среди снастей: словно боясь собственной дерзости, тайком, по-воровски стараются повернуть эти снасти, привязанные к оси, на которой в этот миг весь ночной остов Вселенной, изменить ее уже вырвавшийся из-под их власти ход.

Спускаюсь в каюту, не в кубрик, а скорее в кубик абсолютно задраенного пространства на самом дне корабля, вероятно, под уровнем бегущих за металлической стеной вод. В железном этом мешке можно и жизнь проспать. Никакого гула. Никакого движения. Не колыхнется вода в стакане.

Раннее утро обозначается берегом, городом, бегущим необозримой конницей этажей, кровель, червленых черепичных коньков, навстречу кораблю, этаким игрушечным андерсеновским городом, несмотря на то, что ближайшие взгляду дома золотушно шелушатся старостью.

4.Безмолвие Стокгольма

Город, рано отходящий ко сну, спокоен и прочен. Дома огромны, чаще всего без балконов, с большими окнами, в которых сплошь выставлены настольные лампы. Целые кварталы безлюдны весь день. Главная жизнь кипит на проспектах и прогулочных, сплошь увешанных разноцветными вымпелами, как забитая туристами улица Дортингсгатан, но стоит отойти в переулок, на соседнюю улицу – безлюдье.

Жителей Стокгольма, богатого и сытого, объявленного культурной столицей Европы 1988 года, отличает некая расслабленность и, вероятно, навязанная судьбой и пространствами леность жизни, этакий ввергающий в депрессию избыточный запас безопасности.

В этой просторной стране, кажется, чуть более девяти миллионов жителей, четверть которых живет в «большом Стокгольме». На улице Свеаваген уйма журнальных и книжных магазинов. Всюду роскошные издания, естественно, на шведском, сочинений Стриндберга, на которые могу только облизываться. На перекрестке Свеаваген и Улафа Пальме в тротуар вмонтирована медная табличка на месте, где на Пальме было совершено покушение, когда он просто шел по улице. Лежат свежие цветы.

Повезло с погодой. На всем печать золотисто-солнечной осени, которая ярко вспыхивает на пуговицах мундиров разводного караула у королевского дворца. В часы позднего заката в северном небе со сполохами дальнего сияния на всем лежит печать меланхолии. Да и небо само, подпираемое силуэтами огромных зданий парламента, дворцов, проткнутое лютеранскими шпилями кирх, кажется еще не проснулось от позднего средневековья и раннего ренессанса с их готикой и барокко, несмотря на тщательные, но тщетные старания центральных площадей Сергелс Торг, Стуреплан одолеть его ослепительным кичем реклам «Филлипс» и «Макдональдс».

Еще в первый день, завтракая в ресторане гостиницы «Биргер-Ярл», где я проживаю, услышал то ли птичий крик, то ли животный рев, быстро прикрытый ладонью женщины, кормящей великовозрастного имбецила. Часто попадаются они и на улицах. Совершив морское путешествие «Под мостами Стокгольма», выхожу у парка Кунгстредгарден. Из концертной раковины доносится пение джазбанда, скорее похожее на ор, но сидящие на скамьях люди прилежно слушают и хлопают артистам. Приблизившись, потрясенно вижу: весь ансамбль – одни имбецилы. Это уже слишком. Оказывается, это их день, и свезли их в столицу со всей Швеции. Немного успокоившись, иду к высящемуся неподалеку зданию Национального театра, где главным режиссером многие годы был Ингмар Бергман.

И тут меня внезапно осеняет: ну, конечно же, в фильме «Земляничная поляна» Бергмана актер Виктор Шестром (фамилия тоже звучит как из потустороннего мира) видит во сне пустынную улицу, столб, на котором часы. С циферблатом.

Без стрелок.

Часы без стрелок, управляющие миром, который по Джойсу в его неоконченном романе «Поминки по Финнегану» вообще – сон пьяного трактирщика, – вот простая и невероятная находка нордического гения.

Свинцовый свет распахнутого пространства опрокидывается на берег, сталкиваясь с прячущейся в углах стен, под аркадами гостиниц, кафе и ресторанов темнотой, подчеркиваемой ярко фосфоресцирующими рекламами и более мягко, по-домашнему, светом настольных ламп, выставленных сплошь и рядом на подоконниках квартир вдоль улиц. Токи пряной экзотики и уюта, выносящиеся из ресторанов, прохватывают сквозняком толпу фланирующих абсолютно так же, как это было в дни, когда совсем неподалеку, в Европе бушевала Вторая мировая война, и датчане на всевозможных лодках и катерах перевозили своих евреев из Эльсинора через пролив в Хельсингборг.

В Стокгольме этакое сверхспасительное равнодушие томительной испариной разлито поверх шаркающей подошвами и шуршащей шинами толпы.

Всегда и везде, в любом месте Европы или Азии, при ощущении невероятной легкости пролетающей моей жизни, мне слышится слабый гул, напоминающий гул приближающегося, но еще очень далекого землетрясения. Помню, ребенком я жаловался отцу и матери на этот гул.

– Тебе кажется, – успокаивали меня они, а между тем близилась со дня на день, с часу на час чудовищная, с долгим, на четыре года, погружением в безумие и гибель мировая война.

Здесь, в Стокгольме, тихо.

Здесь вообще не может быть никаких землетрясений. Эту северо-западную оконечность Европы хранят неколеблемые магматические породы – Фено-скандинавский щит.

Здесь не встретишь женщину с номером узницы немецкого лагеря на руке, продающую газеты и открытки в киоске. Клеймо еврейства здесь прячут под одеждой.

Одна из открыток на стенде газетного киоска заставляет вздрогнуть: репродукция картины Беклина «Бетман и мученица». Не знаю почему, но именно такая репродукция висела в спальне родителей в годы моего детства. Меня всегда пугало это тронутое тлением и распадом лицо, как стоячая вода смерти: оно существовало не в воздухе, а в мертвом безмолвии свинцово поблескивающих под слабым светом луны гнило-стоячих вод. Его оловянно-остановившийся взгляд тек студенистым зародышем блеклой нордической души с картин Беклина и страниц Сведенборга в Европу, в германские туши, такие на вид мирные, обывательски-примитивные, встречаемые во всех градах и весях континента. Но стоит нацепить на них карательные регалии, развязать им совесть, они звереют, и, как хищнику раздувает ноздри кровь – так действует на них клеймо еврейства.

Но здесь, в Стокгольме, тихо.

В воскресенье вечером город пуст. Верхнего света в квартирах почти не видно, лишь настольные лампы на подоконниках хранят своим светом атмосферу затаенности, замкнутости, неодолимого, как характер, одиночества. Даже молодежь в кафе не шумит, не показывает свою независимость громкими окликами и жестикуляцией, а тоже с какой-то молодой веселой печалью пьет пиво.

Поднимаюсь в номер. На столике у постели лежит Библия на английском. Необходима чеканная медь латыни, от которой в студенческую бытность филологи дохли, как мухи, но именно она закрепляет вечность на мемориальных плитах Европы.

Я же открываю Танах, который вожу с собой, чтобы в мой сон вторгся трубный глас иврита, на котором писались первые десять заповедей Завета и последние, которые загремят в день восстания мертвых в долине Иосафата в Иерусалиме.

Виснет ли на мне камнем, могу ли я слиться ним, иным этим миром, иной стороной, называемой по-арамейски в Кабале – «ситра ахра»? Или еврейство невозможно вытравить из наследственного кода. Код этот плодотворен и невыносим, обязывает и обессиливает.

Утренняя, прохладная тишина и синий фильтр морских пространств. Из каких-то окон обдает музыкой, негромко, щадяще, тревожно до обмирания сердца: «Токката и фуга» Баха.

Стою на ветреном берегу у стокгольмского муниципалитета после того, как взобрался на его башню и посетил зал, где вручают Нобелевские премии. Море в правом ухе шумит по-домашнему. Но стоит повернуть голову, как в левое ухо, из-за плеча, приходит иное море, отчужденное, шумящее пламенем тысяч горелок. Два шума, два звучания одного моря, как два различных мира, отделяемых друг от друга и сливаемых поворотом головы.

5. Автобус: Стокгольм-Осло

Однообразие долгой в течение целого дня дороги превышает все возможности убедить себя в заинтересованности зеленой свежестью полей и обложных по горизонту лесов. Города стандартно одинаковы. Дома, в основном кирпичного цвета. Провинциальность улиц и редких прохожих под непрекращающимся дождем, стираемым огромными вишерами автобуса шведского производства «Вольво», заставляет цепенеть сердце, хотя это вовсе преходяще и не касается меня. Но таков закон жизненного мгновения, несущего меня вместе со всем ближним и дальним окружением: ошалело удивляющимся собственной бесконечности лесом с короткими, как зевок от недостатка воздуха, полянами, и низким, отрешенно серым, сырым небом.

Вся суета жизни вершится вдоль шоссе. Все время его чинят или обновляют. Мигают огни в тумане. Ползут грузовики, грейдеры.

Не день, а провисание времени.

Воистину тоска зеленая полей и лесов.

Съедание яблока превращается в событие.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации