Текст книги "Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы"
Автор книги: Екатерина Мишаненкова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Ну и задала же ты мне работу с письмом Сологубу. Ты так трогательно умоляла меня не писать ему кисло, что я трепетал за каждое мое слово – мало ли что могло причудиться в нем старику. Однако все же сочинил и посылаю тебе копию. Лучше, правда, не мог, на войне тупеешь.
Письмо его меня порадовало, хотя я не знаю, для чего он его написал. А уж наверно для чего-нибудь! Впрочем, я думаю, что оно достаточная компенсация за его поступки по отношению лично ко мне, хотя желанье «держаться подальше от акмеистов» до сих пор им не искуплено.
Что же ты мне не прислала новых стихов? У меня кроме Гомера ни одной стихотворной книги, и твои новые стихи для меня была бы такая радость. Я целые дни повторяю «где она, где свет веселый серых звезд ее очей» и думаю при этом о тебе, честное слово.
Сам я ничего не пишу – лето, война и негде, хаты маленькие и полны мух.
Целуй Львенка, я о нем часто вспоминаю и очень люблю.
В конце сентября постараюсь опять приехать, может быть, буду издавать «Колчан». Только будет ли бумага, вот вопрос.
Целую тебя, моя дорогая, целуй маму и всех.
Да, пожалуйста, напишите мне, куда писать Мите и Коле маленькому. Я забыл номер Березинского полка.
Твой всегда Коля.
16 июля [1915. Лушков]
Дорогая Аничка, пишу тебе и не знаю, в Слепневе ли ты или уже уехала. Когда поедешь, пиши мне с дороги, мне очень интересно, где ты и что делаешь.
Мы все воюем, хотя теперь и не так ожесточенно. За 6-е и 7-е наша дивизия потеряла до 300 человек при 8 офицерах, и нас перевели верст за пятнадцать в сторону. Здесь тоже беспрерывные бои, но много пехоты и мы то в резерве у нее, то занимаем полевые караулы и т. д.
Здесь каждый день берут по нескольку сот пленных, все германцев, а уж убивают без счету, здесь отличная артиллерия и много снарядов. Солдаты озверели и дерутся прекрасно.
По временам к нам попадают газеты, все больше «Киевская Мысль», и не очень поздняя, сегодня, например, от 14-го.
Погода у нас неприятная: дни жаркие, ночи холодные, по временам проливные дожди. Да и работы много – вот уж 16 дней ни одной ночи не спали полностью, все урывками. Но, конечно, несравнимо с зимой.
Я все читаю «Илиаду»: удивительно подходящее чтенье. У ахеян тоже были и окопы, и загражденья, и разведка. А некоторые описанья, сравненья и замечанья сделали бы честь любому модернисту. Нет, не прав был Анненский, говоря, что Гомер как поэт умер.
Помнишь, Аничка, ты была у жены полковника Маслова, его только что сделали флигель-адъютантом.
Целую тебя, моя Аня, целуй маму, Леву и всех; погладь Молли.
Твой всегда Коля.
Курры и гуси!
25 июля 1915.
[Столенские Столяры]
Дорогая Аничка, сейчас получил твое и мамино письмо от 16-го, спасибо, что вы мне так часто пишете. Письма идут, оказывается, десять дней. На твоем письме есть штемпель «просм. военной цензурой».
У нас уже несколько дней все тихо, никаких боев нет. Правда, мы отошли, но немец мнется на месте и боится идти за нами.
Ты знаешь, я не шовинист. И однако я считаю, что сейчас, несмотря на все отходы, наше положенье ничем не хуже, чем в любой из прежних моментов войны. Мне кажется, я начинаю понимать, в чем дело, и больше чем когда-либо верю в победу.
У нас не жарко, изредка легкие дожди, в общем, приятно. Живем мы сейчас на сеновале и в саду, в хаты не хочется заходить, душно и грязно. Молока много, живности тоже, беженцы продают очень дешево. Я каждый день ем то курицу, то гуся, то поросенка, понятно, все вареное. Папирос, увы, нет и купить негде. Ближайший город верст за восемь – десять. Нам прислали махорки, но нет бумаги. Это грустно.
Стихи твои, Аничка, очень хороши, особенно первое, хотя в нем есть неверно взятые ноты, напр. стр. 5-я и вся вторая строфа; зато последняя строфа великолепна; только описка? «Голос Музы еле слышный…» Конечно, «ясно или внятно слышный» надо было сказать. А еще лучше «так далеко слышный».
Второе стихотворенье или милый пустячок (размер его чет. хорей говорит за это), или неясно. Вряд ли героине поручалось беречь душу от Архангела. И тогда 9-я и 10-я строчки возбуждают недоуменье.
В первом стихотворении очень хороша (что ново для тебя) композиция. Это мне доказывает, что ты не только лучшая русская поэтесса, но и просто крупный поэт.
Пожалуйста, не уезжай, не оставив твоего точного адреса в Слепневе, потому что я могу приехать неожиданно и хочу знать, где тебя найти. Тогда я с дороги запрошу телеграммой «где Аня?», и тогда ответьте мне телеграммой же в Петербург, Николаевский вокзал, до востребованья, твой адрес.
Целую тебя, маму, Леву.
Пожалуйста, скучай как можно меньше и уж вовсе не хворай.
Маме я писал 10-го.
Получила ли она?
Твой всегда Коля.
Письма военных лет произвели на меня сильное впечатление, и я поняла, что имел в виду Андрей, когда говорил, что читая их, он не мог поверить во взаимные измены Ахматовой и Гумилева, их быстрый развод в 1918 году и вообще во все скандалы, с ними связанные. Это письма, может быть, не очень счастливого человека, но любящего и преданного – без сомнения. И действительно, есть в них какая-то внутренняя сила, ощущающаяся, даже когда Гумилев пишет о совершенных пустяках. Кажется, что за этими простыми фразами скрывается нечто большее – какие-то чувства и эмоции, которые он не хочет передавать словами, но которые все равно не может скрыть.
1 октября 1916
Дорогая моя Анечка, больше двух недель от тебя нет писем – забыла меня. Я скромно держу экзамены, со времени последнего письма выдержал еще три; остаются еще только четыре (из 15-ти), но среди них артиллерия – увы! Сейчас готовлю именно ее. Какие-то шансы выдержать у меня все-таки есть.
Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки – пили чай и читали Гомера. Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва будет.
Я ничего не пишу (если не считать двух рецензий для Биржи), после экзаменов буду писать (говорят, мы просидим еще месяца два). Слонимская на зиму остается в Крыму, марионеток не будет. После экзаменов попрошусь в отпуск на неделю и, если пустят, приеду к тебе. Только пустят ли? Поблагодари Андрея за письмо. Он пишет, что у вас появилась тенденция меня идеализировать. Что это так вдруг?
Целую тебя, моя Анечка, кланяйся всем,
твой Коля.
Verte
Вексель я протестовал, не знаю, что делать дальше.
Адрес Е. И. неизвестен.
Письмо от 1 октября 1916 года порадовало тем, что прояснило вопрос насчет того, как часто Ахматова писала Гумилеву. Если он жалуется, что от нее нет писем уже больше двух недель, значит, хотя бы раз в две недели она ему писала. А учитывая, сколько он отсутствовал, существовали сотни писем Ахматовой. Интересно, что с ними стало? Имел Гумилев привычку сохранять переписку или нет? А если имел, то что стало с его архивом?
Но тут я вспомнила о его трагической судьбе, и надежда на то, что мне когда-нибудь удастся прочитать письма молодой Ахматовой и понять, наконец, что она чувствовала к Гумилеву, тут же рассеялась. Скорее всего, он сам уничтожил свой архив перед арестом, как делали довольно многие. Остается, правда, небольшой шанс, что все бумаги попали в НКВД и лет через сто будут рассекречены. И еще меньший, что Гумилев перед арестом также передал свой архив кому-нибудь из друзей, и тогда письма когда-нибудь еще «всплывут».
[около 20 июня 1917]
Дорогая Анечка, привет из Лондона, мой, Анрепа, Вадима Гарднера и Бехгофера. Не правда ли, букет имен. Расскажу о всех по порядку. Я живу отлично, каждый день вижу кого-нибудь интересного, веселюсь, пишу стихи, устанавливаю литературные связи. Кстати, Курнос просто безызвестный графоман, но есть другие хорошие переводчики, которые займутся русской поэзией. Анреп занимает видное место в комитете и очень много возится со мной. Устраивает мне знакомства, возит по обедам, вечерам. О тебе вспоминает, но не со мной. Так, леди Моррель, дама-патронесса, у которой я провел день под Оксфордом, спрашивала, не моя ли жена та интересная, очаровательная и талантливая поэтесса, о которой ей так много говорил Анреп. Семья его в деревне, а он или на службе, или в кафе. Вадим Гарднер, который тоже в India House, проводит время исключительно в обществе третьеразрядных кокоток и презирает Лондон и все английское – этакий Верлен. Бехгофер (англичанин из Собаки) пригласил меня остановиться у него. Он тоже в India, недурно говорит по-русски и знакомит меня с поэтами. Но все в один голос говорят, что хороших сейчас нет и у большинства обостренные отношения. Сегодня я буду на вечере у Йейтса, английского Вячеслава. Мне обещали также устроить встречу с Честертоном, которому, оказывается, за сорок и у которого около двадцати книг. Его здесь или очень любят, или очень ненавидят – но все считаются. Он пишет также и стихи, совсем хорошие. Думаю устроить, чтобы гиперборейские издания печатались после войны в Лондоне, это будет много лучше и даже дешевле. Здесь книга прозы, 300 стр. 1000 экз. на плотной бумаге и в переплете, стоила еще совсем недавно 500 р. Ну, целую тебя и посылаю кучу стихов, если хочешь, дай их Маме, пусть печатает.
Твой всегда Коля.
[1917. Париж]
Дорогая Аничка, ты, конечно, сердишься, что я так долго не писал тебе, но я нарочно ждал, чтобы решилась моя судьба. Сейчас она решена. Я остаюсь в Париже в распоряжении здешнего наместника от Временного Правительства, т. е. вроде Анрепа, только на более интересной и живой работе. Меня, наверно, будут употреблять для разбора разных солдатских дел и недоразумений. Через месяц, наверно, выяснится, насколько мое положение здесь прочно. Тогда можно будет подумать и о твоем приезде сюда, конечно, если ты сама его захочешь. А пока я еще не знаю, как велико будет здесь мое жалованье. Но положение во всяком случае исключительное и открывающее при удаче большие горизонты.
Я по-прежнему постоянно с Гончаровой и Ларионовым, люблю их очень. Теперь дело: они хотят ехать в Россию, уже послали свои опросные листы, но все это очень медленно. Если у тебя есть кто-нибудь под рукой из Мин. иностр. дел, устрой, чтобы он нашел их бумаги и телеграфировал сюда в Консульство, чтобы им выдали поскорее паспорта. Их дело совершенно в порядке, надо только его ускорить.
Я здоров и доволен своей судьбой. Дня через два завожу постоянную комнату и тогда напишу адрес. Писать много не приходилось, все бегал по разным делам.
Здесь сейчас Аничков, Минский, Мещерский (помнишь, бывал у Судейкиных). Приезжал из Рима Трубников.
Целуй, пожалуйста, маму, Леву и всех. Целую тебя.
Всегда твой Коля.
Когда Ларионов поедет в Россию, пришлю с ним тебе всякой всячины из Galerie Lafayette.
И дальше приписка рукой Ахматовой:
Милая Мама, только что получила твою открытку от 3 ноября. Посылаю тебе Колино последнее письмо. Не сердись на меня за молчание, мне очень тяжело теперь. Получила ли ты мое письмо?
Целую тебя и Леву.
Твоя Аня
Последние два письма написаны в 1917 году, между Февральской и Октябрьской революциями. Меньше чем за год до развода Ахматовой и Гумилева. Он собирается вызвать ее к себе за границу, а что она? Если бы были ее письма того периода… А так остается только гадать.
– Как ты думаешь, Ахматова к тому времени уже разлюбила его или нет?
Я вздрогнула. Андрей словно бы прочитал мои мысли. Или мы вновь, как и раньше, синхронно подумали об одном и том же?
– Я не уверена, что она его вообще когда-нибудь разлюбила. И в то же время не уверена, что она его вообще когда-нибудь любила. По крайней мере в том смысле, какой обычно в это вкладывают.
– А он?
Я положила письма в папку и развела руками.
– Если бы я знала! Что можно сказать о человеке по нескольким письмам? Но мне кажется, что для него желание Ахматовой подать на развод должно было стать ударом. Вне зависимости от глубины его чувств. Помнишь, она говорила, что их все к тому времени привыкли видеть порознь? И письма это подтверждают – с 1913 года Гумилев то и дело в отъезде, причем все время где-то далеко, то есть отсутствует месяцами.
Андрей нахмурился.
– Не совсем пойму, к чему ты клонишь.
– Они живут порознь, видятся редко, знают друг о друге в основном из писем. И уж, конечно, не знают о каких-то увлечениях друг друга, ведь о таком не пишут. Поэтому у них должен был сложиться не совсем точный образ друг друга, возможно несколько идеализированный. В разлуке ведь недостатки забываются. А потом, представь себе, Гумилев приезжает, уверенный, что все по-прежнему, а Ахматова ему сообщает, что хочет развода.
Он помолчал, а потом вдруг неожиданно сказал:
– Как ты мне.
Я в первую секунду даже не нашлась что сказать и с трудом удержалась от желания тут же треснуть его по голове папкой, которую держала в руках. К счастью, выдержки хватило, чтобы не скатиться до скандала, и я процедила сквозь зубы:
– Не передергивай! Ахматова собиралась выйти замуж за другого. А я тебя застукала с любовницей. Кажется, у меня тоже было о тебе идеализированное представление.
Андрей явно хотел что-то ответить и уже даже открыл рот, но вместо этого сделал глубокий вздох, встал и молча вышел. Дверью, правда, хлопнуть не забыл, но все равно я так изумилась, что даже почти перестала злиться. Никогда он так себя не вел, доказать свою правоту было для него делом чести, а уж оставить за собой последнее слово – и вовсе жизненным принципом.
* * *
Несмотря ни на что, я упрямо решила дочитать сегодня переписку Ахматовой и взялась за следующее письмо.
Дорогая Марина Ивановна,
Марина? Я повертела пачку и нашла пометку – переписка с Цветаевой. Сразу вспомнилось, как уклончиво Ахматова рассказывала об их знакомстве. Хотелось бы понять, что она скрывала, но особых надежд я на это не питала – писем, к сожалению, было мало, некоторые даже без дат, поэтому я догадывалась, что это лишь малая часть переписки. К тому же еще во время чтения переписки с Гумилевым у меня сложилось стойкое впечатление, что самое важное осталось в тех письмах, которых нет в архиве.
Но сгорели они или где-то спрятаны, мне до них все равно не добраться, поэтому я оставила бесполезные сожаления и продолжила читать то, что есть.
Дорогая Марина Ивановна,
благодарю Вас за добрую память обо мне и за иконки. Ваше письмо застало меня в минуту величайшей усталости, так что мне трудно собраться с мыслями, чтобы подробно ответить Вам. Скажу только, что за эти долгие годы я потеряла всех родных, а Левушка после моего развода остался в семье своего отца.
Книга моих последних стихов выходит на днях, я пришлю ее Вам и Вашей чудесной Але. О земных же моих делах не знаю, право, что и сказать. Вероятно, мне «плохо», но я совсем не вижу, отчего бы мне могло быть «хорошо».
То, что Вы пишете о себе, и страшно и весело.
Желаю Вам и дальше дружбы с Музой и бодрости духа, и, хотите, будем надеяться, что мы все-таки когда-нибудь встретимся.
Целую Вас.
Ваша Ахматова
Дорогая Марина Ивановна,
меня давно так не печалила аграфия, которой я страдаю уже много лет, как сегодня, когда мне хочется поговорить с Вами. Я не пишу никогда и никому, но Ваше доброе отношение мне бесконечно дорого. Спасибо Вам за него и за посвящение поэмы. До 1 июля я в Петербурге. Мечтаю прочитать Ваши новые стихи. Целую Вас и Алю.
Ваша Ахматова
Аграфия? Расстройство письма – сложности с изложением мыслей письменно, на бумаге. Ну конечно! Настоящая у Ахматовой была аграфия или она просто прикрывала ею свое неумение писать письма (видимо, развившееся с возрастом, ведь в юности она писала их вполне бойко), в любом случае это многое объясняло. Ее письма к Цветаевой были такие же короткие и суховатые, как и письма к Гумилеву, хотя, конечно, куда менее личные.
Цветаева, несомненно, лучше владела эпистолярным жанром – ее письма были куда длиннее, подробнее и эмоциональнее. В основном они были датированы 1921 годом – видимо, перед отъездом Цветаевой в эмиграцию.
Москва, 26-го русского апреля 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна!
Так много нужно сказать – и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни – «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.
Не думайте, что я ищу автографов, – сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!
Еще просьба: если Алконост возьмет моего «Красного Коня» (посвящается Вам) – и мне нельзя будет самой держать корректуру, – сделайте это за меня, верю в Вашу точность.
Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени.
Готовлю еще книжечку: «Современникам» – стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.
Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высо́ко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала – Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар!
Вы мой самый любимый поэт, я когда-то – давным-давно – лет шесть тому назад – видела Вас во сне, – Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьяновую, с серебром – «Словеса злотые», – какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее – обратное!) – и – проснувшись – я знала, что Вы ее напишете.
Мне так жалко, что все это только слова – любовь – я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.
Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон» – это нежнее всего, что сказано о любви.
И это внезапное – дико встающее – зрительно дикое «ярославец». – Какая Русь!
Напишу Вам о книге еще.
Как я рада им всем трем – таким беззащитным и маленьким! «Четки» – «Белая стая» – «Подорожник». Какая легкая ноша – с собой! Почти что горстка пепла.
Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего «Красного Коня». (Красный, как на иконах). – И непременно напишите мне, – больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.
Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта – поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, – где будете летом, и все.
Ваши оба письмеца ко мне и к Але – всегда со мной.
М.Ц.
31-го русского августа 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей. Пишу Вам об этом, потому что знаю, что до Вас все равно дойдет – хочу, чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным – с моего ведома – Вашим другом (друг – действие!) – среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу «Кафе Поэтов».
Убитый горем – у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая – весть о Сереже, о котором я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать – не потому, что это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? – просто не хочется тупить пера.
Эти дни я – в надежде узнать о Вас – провела в «Кафе поэтов» – что за убожества! что за ублюдки! Тут все: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
Вчера было состязание: лавр – титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой… и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина) —
Это было у моря,
Где цветут анемоны…
И весь зал хором:
Где встречается редко
Городской экипаж…
Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие – сами такие же, – со вчерашнего состояния.
Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.
На эстраде – Бобров, Аксенов, Арго, Грузинов. – Поэты. И – просто шантанные номера…
Я, на блокноте, Аксенову: «Господин Аксенов, ради Бога, – достоверность об Ахматовой». (Был слух, что он видел Маяковского.) «Боюсь, что не досижу до конца состязания».
И учащенный кивок Аксенова. Значит – жива.
Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский – мне – кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня – несказанных. Страшный сон: хочу проснуться – и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко – я бы словами сказала: «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива!..» Утешила меня Аля: «Марина! У нее же – сын!»
Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. «Господа! я вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно – и у меня всегда полный зал!»
Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, – да что Петербурга… Вчерашний вечер – чудо: «Стала облаком в славе лучей».
На днях буду читать о Вас – в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам, но не могу уступить этой чести другому! Впрочем, все, что я имею сказать, – осанна!
Кончаю – как Аля кончает письма к отцу:
Целую и низко кланяюсь.
М.Ц.
Bellevue, 12-го ноября 1926 г.
Дорогая Анна Андреевна,
Пишу Вам по радостному поводу Вашего приезда – чтобы сказать Вам, что все, в беспредельности доброй воли – моей и многих – здесь, на месте, будет сделано.
Хочу знать, одна ли Вы едете или с семьей (мать, сын). Но как бы Вы ни ехали, езжайте смело. Не скажу сейчас в подробностях Вашего здешнего устройства, но обеспечиваю Вам наличность всех.
Еще одно: делать Вы все будете как Вы хотите, никто ничего Вам навязывать не будет, а захотят – не смогут: не навязали же мне!
Переборите «аграфию» (слово из какой-то Вашей записочки) и напишите мне тотчас же: когда – одна или с семьей – решение или мечта.
Знайте, что буду встречать Вас на вокзале.
Целую и люблю – вот уже 10 лет (Лето 1916 г., Александровская слобода, на войну уходил эшелон).
Знаете ли Вы, что у меня сын 1 г. и 9 мес. – Георгий? А маленькая Аля почти с меня? (13 л.).
Ад: Bellevue (Seine et Oise)
Pres Paris, 31, Boulevard Verdun.
Отвечайте сразу. А адрес перепишите на стенку, чтобы не потерять.
Немного странно было видеть, как она называет Ленинград Петербургом, но разумеется, главное в письмах было не это. Меня немного поразил их тон – вот вроде бы Цветаева пишет о том же самом, о чем и вся остальная переписка Ахматовой. Поэзия, дела житейские и снова поэзия. Но если Ахматова во всех письмах, кроме адресованных Блоку, писала только о себе и своих стихах, то Цветаева писала о ней и о ее стихах. Причем так восторженно и эмоционально, как сама Ахматова отзывалась разве что о Пушкине. Так что же произошло во время личной встречи между двумя поэтессами?.. То есть поэтами – они обе обиделись бы на «поэтесс».
Судя по тому, что рассказывала Ахматова, в 1926 году они не встретились и впервые поговорили только после возвращения Цветаевой из эмиграции, а это было уже в 30-е. И что-то в этом разговоре пошло не так.
А если… Я вновь перебрала в уме ход собственных мыслей и остановилась на сравнении писем Ахматовой к Блоку и писем Цветаевой к ней. Когда-то я предположила, что Блок намеренно держался подальше от Ахматовой, чтобы не попасть под ее влияние. Не чувствовала ли и она чего-то подобного по отношению к Цветаевой? Их постоянно сравнивают, и я уверена, сравнивали и тогда. Две женщины на поэтическом Олимпе, да еще и почти одновременно – их имена не могли не называть рядом, причем постоянно.
Возможно, Цветаеву это не слишком беспокоило – я знаю о ней слишком мало, чтобы делать какие-то выводы. Но Ахматову, с ее обостренным самолюбием, их постоянное сравнение обязательно должно было раздражать. Наверняка она в глубине души боялась проиграть, оказаться второй. А если при их личной встрече она что-то подобное и ощутила? Почувствовала себя второй. Это должно было стать для нее страшным ударом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.