Текст книги "Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы"
Автор книги: Екатерина Мишаненкова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
– В детстве я очень любила Лермонтова, – призналась я. – Он мне казался страшно романтичным.
Ахматова благосклонно кивнула.
– К Лермонтову иногда трудно бывает подойти, потому что у него много графоманского. У него много лирических вещей неопределенной формы, неопределенного содержания; и одно без больших оснований переходит в другое. – Она улыбнулась собственным словам. – А под конец – целая вереница шедевров. Но знаете, что я хочу вам сказать, – с неожиданной горячностью продолжила она, – я очень не люблю, когда нынешние пятидесятилетние дамы утверждают, будто в их время молодежь была лучше, чем теперь. Вы им не верьте. Это неправда. В нашей юности молодежь стихов не любила и не понимала. Толщу было ничем не пробить, не пробрать. Стихи были забыты, разлюблены, потому что наши отцы и матери, из-за писаревщины, считали их совершенным вздором, ни для какого употребления не годным, или в крайнем случае довольствовались Розенгеймом. Я очень хорошо помню, как я принесла в гимназию «Стихи о Прекрасной Даме» и первая ученица сказала мне: «И ты, Горенко, можешь всю эту ерунду прочесть до конца!» Пухленькая, беленькая, с белым воротничком и вот таким бантом в волосах – все ясно вперед на целую жизнь… Ее было ничем не прошибить. И такими были все.
– Может быть, вам просто не повезло, и в классе были в основном девочки из типичных буржуазных семей? Дети прогрессивной интеллигенции, наверное, несколько отличались.
– Вовсе нет. У нас были богатые девочки, которым в двенадцать часов лакеи из дому приносили на серебряном подносе завтраки, и бедные, дочери портных или сироты. Но стихов не любили и не знали ни те, ни другие… Подумать только, что их матери и отцы проглядели почти полустолетнюю работу Тютчева… Нет, модернисты великое дело сделали для России. Этого нельзя забывать. Они сдали страну совсем в другом виде, чем приняли. Они снова научили людей любить стихи, самая культура издания книги повысилась.
– А как сейчас, по-вашему? Люди стали более образованными и понимающими поэзию или, наоборот, деградировали?
Она тут же безапелляционно заявила:
– Безусловно сейчас стало лучше. Я вообще не знаю страны, в которой больше любили бы стихи, чем наша, и больше нуждались бы в них, чем у нас. Когда я лежала в больнице, меня попросила один раз сиделка – даже не сиделка, простая уборщица: «Вы, говорят, гражданочка, стихи пишете… Написали бы мне стишок, я в деревню пошлю…» И оказалось, что она каждое письмо оканчивает стихом, и та, которая ей пишет из деревни, – тоже. Вы только подумайте!
Я хотела сказать, что разделяю ее восторг, но в этот момент в кабинет постучали.
– Товарищ Никитина. – На пороге стояла старшая медсестра и сверлила меня привычно суровым взглядом. – Извините, но я хотела вам напомнить, что главврач ждет от вас отчет сегодня до конца рабочего дня, – и она выразительно посмотрела на часы.
– Спасибо, Варвара Ивановна. – Я подождала, пока дверь закроется, и развела руками. – Анна Андреевна, я больше не могу вас задерживать. Жаль, что наше знакомство оказалось таким недолгим, я бы очень хотела узнать о вас и вашей жизни побольше.
– Зачем? – улыбнулась она. – Разве вы недостаточно меня изучали и анализировали?
Но я ответила совершенно серьезно:
– Конечно недостаточно. Я ответила для себя лишь на один вопрос – имеете ли вы склонность к суициду. Для того чтобы ответить на другие вопросы, которые у меня возникали, понадобились бы не дни, а недели или даже месяцы.
Ахматова тоже посерьезнела.
– Возможно, когда-нибудь мы продолжим беседу. Но, надеюсь, не в вашем кабинете, – и протянула мне руку.
Мы обменялись рукопожатиями и расстались, как я тогда была почти уверена, навсегда. После ее ухода я села писать отчет для главврача и закончила его буквально за минуту до того, как зазвонил телефон.
– Товарищ Никитина, вы вынесли решение?
– Да, – сказала я. – Но вы понимаете, что оно лишь предварительное? В отчете я укажу, что окончательный вердикт возможен лишь после всестороннего изучения и…
– Мы это понимаем. – Человек на том конце провода, несомненно, знал все уловки, которые психиатры применяли для уменьшения ответственности за принятое решение. – Каков ваш вердикт?
– У Ахматовой Анны Андреевны склонности к суициду не наблюдается. Симптомы психических расстройств не обнаружены. Если наличествуют какие-либо отклонения, определить их без госпитализации не представляется возможным.
– Благодарю вас.
Раздались короткие гудки. Я положила трубку, взяла отчет и вышла из кабинета. Мое изучение Ахматовой закончилось.
По крайней мере, так я тогда думала.
Глава 7
В полном одиночестве в Горьком я встретила 1953 год. Я в то время работала там заведующей психиатрическим отделением и сама вызвалась дежурить в новогоднюю ночь, поскольку была единственной из врачей, кому не с кем было праздновать. Маша тридцатого декабря была занята в университете и все равно не успевала ко мне приехать… ну а с Андреем мы развелись еще в 1950 году.
Собственно именно поэтому я и оказалась в Горьком. Развод я пережила очень тяжело, тем более что причиной его стало увлечение Андрея одной молодой артисткой, которой в то время прочили большое будущее. Об их отношениях я узнала случайно, хотя, пожалуй, уже кое-что чувствовала и до того, как правда вышла наружу. Андрей тщательно скрывал от меня свой роман на стороне, но поведение мужчин в такой ситуации очень типично и предсказуемо. Когда я потом вспоминала, как он себя вел в последние несколько месяцев, то даже удивлялась своей слепоте. Если бы не постоянная занятость на работе и подготовка к защите диссертации, конечно, я поняла бы все гораздо раньше.
Как психиатр я видела, что это увлечение не настолько серьезно, чтобы заставить Андрея уйти из семьи, но как женщина не могла простить измены. Поэтому предпочла сама подать на развод. Оставаться с ним в одной квартире было для меня слишком тяжело, а делить ее я не хотела – Маша скоро должна была закончить учиться, и я считала, что она должна вернуться в трехкомнатную квартиру отца, а не в комнату в коммуналке, которую я бы, вероятно, получила при разделе. Я временно жила у одной из коллег и пыталась придумать, что же мне делать, как вдруг мне пришла в голову мысль перебраться в другой город. Специалисты требовались постоянно, а уехав по направлению, я могла бы сохранить прописку в квартире Андрея.
Маша училась в Ленинграде, и сначала я хотела переехать к ней, даже стала искать подходящее место в какой-нибудь ленинградской больнице. Но от этой мысли пришлось отказаться – в Ленинграде как раз разоблачили враждебную антипартийную группировку, начались аресты, а потом была даже восстановлена смертная казнь, отмененная в 1947 году. Это было не самое подходящее время, чтобы туда переезжать, тем более что среди моих пациентов в свое время были некоторые видные ленинградцы и члены их семей.
И тут совершенно случайно один горьковский врач, приехавший к нам на конференцию, сообщил, что в их психиатрической больнице есть место заведующего отделением, на которое ищут специалиста с моей квалификацией. Вопрос о командировании меня в Горький решился на удивление быстро, и в начале 1951 года я уже уехала.
Там было тоже неспокойно, но, к счастью, не по политическим причинам. В ноябре за использование операции лейкотомии при лечении больных шизофренией был снят с должности заведующего кафедрой психиатрии Горьковского медицинского института профессор Гольденберг. Психохирургия была признана противоречащей основным принципам физиологического учения И.П. Павлова, а это фактически означало, что она объявлена лженаукой.
Гольденберга не арестовали и даже позволили работать дальше – кажется, он вскоре занял какую-то должность в больнице Полтавы. Но и горьковскую больницу, и институт сильно лихорадило, ведь это касалось не одного профессора Гольденберга, было разгромлено целое направление в психиатрии. Психохирургия была отброшена на много лет назад, и я не могла не сочувствовать тем, кто на ней специализировался, ведь пошел прахом труд всей их жизни.
Но мне эти перемены принесли скорее пользу – на фоне потрясений, которые испытывала горьковская больница, мой приезд туда прошел почти незамеченным. Сторонникам профессора Гольденберга пришлось уволиться, поэтому получилось, что я пришла не в спаянный коллектив, где все на виду, а стала лишь одной из многих новых сотрудников, и никому не было особого дела, кто я, откуда и почему переехала к ним из Москвы.
Работа там была достаточно скучной и не совсем соответствующей моей специализации, но уже скоро я поблагодарила судьбу за то, что та вовремя помогла мне уехать подальше и от Москвы, и от Ленинграда.
Когда в 1951 году начались аресты врачей по обвинению в заговоре и убийствах видных членов партии, я сначала отнеслась к этому как большинство разумных граждан – со страхом, беспокойством, опасением, но не более того. Но дело набирало обороты, и вскоре заговорили не просто об «убийцах в белых халатах», но и о «сионистском заговоре».
Вот тогда мне стало по-настоящему страшно. Психиатров вроде бы это дело не особенно касалось – арестовывали в основном терапевтов. Но подозревать стали всех и особенно тех, у кого были еврейские фамилии. Дошло до того, что люди отказывались идти на прием к врачам-евреям, а вскоре и руководство больницы стало находить поводы, чтобы их уволить. И я понимала, что им еще повезло, в провинциальном городе, пусть и таком большом, они мало кого интересовали и могли отделаться только увольнением. А вот в Москве…
Какое счастье, что я вовремя уехала. В Москве меня знали слишком давно, и кто-нибудь непременно раскопал бы в личном деле, какой была моя девичья фамилия. Но в Горьком я не устраивалась на работу заново, а переводилась, поэтому обошлось без заполнения анкеты. Так что здесь меня знали только как Никитину, по паспорту я была русской, а по внешности во мне опознать еврейку было нельзя, особенно с тех пор, как я стала осветлять волосы. Ну и, конечно, я сидела тише воды и ниже травы, молясь про себя, чтобы гроза прошла мимо.
Но через несколько дней после Нового года, проведенного, как я уже сказала, на дежурстве и в компании грустных воспоминаний о прошлом, меня вызвал главврач и сообщил, что я еду в Москву на конференцию, которая будет проводиться со второго по четвертое марта. Объяснил он это тем, что я москвичка, знакома со многими столичными психиатрами, поэтому мне будет легче там ориентироваться. Объяснение выглядело не слишком правдоподобным, мягко говоря. Неужели никто из моих коллег не хочет ехать в Москву? Когда такое было?
Я поневоле вспомнила 1937–1938 годы. Тогда мне казалось, что страшнее уже быть не может. Даже вечная жизнерадостность Андрея в то время несколько поугасла. Особенно после того, как мы с ним зашли в один из магазинов конфиската… Магазины эти не рекламировались в прессе, не имели ярких вывесок, о них просто все знали, но не все решались туда даже заглянуть. Потому что знали – это не просто комиссионные магазины, хотя в них и продаются вещи, бывшие в употреблении, от мебели и книг до семейных фотоальбомов и детских раскрасок.
Тот, в который мы зашли, был больше похож на склад, чем магазин: висели ряды люстр, выстроились ряды книжных шкафов, диванов, роялей, стояли целые и не очень сервизы, горы столовой посуды, на полу лежали в беспорядке разбросанные ковры. Меня почему-то больше всего поразило обилие армейской одежды, среди которой как-то терялись гражданские костюмы и дамские платья. А страшнее всего были детские платьица – они потом еще долго снились мне в кошмарных снах. Мы ничего не купили и даже никогда больше не говорили с Андреем о том, чтобы туда зайти, благо с нашей работой мы были в более выгодном положении, чем многие другие советские граждане, и могли доставать что-то пусть подороже, но другим путем.
И все-таки в то время мы хоть и дрожали вместе со всеми, разумом все равно понимали, что нас происходящее вряд ли коснется. Андрей был всего лишь молодым, тогда еще неизвестным журналистом, популярность он приобрел уже позже, во время войны, когда писал очерки с фронта. Я тем более была простым врачом, не так давно закончившим учиться и поступившим на работу в психиатрическое отделение. К тому же мы оба знали, хоть никогда это и не обсуждали, что арестовывают в основном военных – ходили ужасные слухи о заговоре в армии, к которой мы не имели никакого отношения.
Сейчас – другое дело. Возвращаясь от главврача, я со странным злым весельем думала: Андрей, наверное, радуется, что вовремя со мной развелся. Теперь он известный журналист, писатель – вот недавно я опять видела его рассказ в «Литературной газете». Жена-еврейка, да еще и врач – это последнее, что ему сейчас нужно.
* * *
Второе марта было понедельником, поэтому я решила приехать на день раньше, чтобы не идти на конференцию прямо с поезда. Так что первого числа я вышла из вагона и сразу отправилась к телефонной будке. Найти номер в гостинице всегда было сложно, и главврач резонно сказал мне, что у меня московская прописка, а значит, есть и законная жилплощадь, и платить за мое проживание нет никакой надобности.
Он, конечно, был прав, и я понимала, что мои объяснения насчет бывшего мужа и унизительности проживания в одной квартире с его любовницей не покажутся ему убедительным аргументом. Другие по десять человек в одной комнате живут, а я, видите ли, не могу потерпеть три дня в трехкомнатной квартире. Поэтому спорить я не стала, а позвонила своей бывшей коллеге и подруге Наташе, которая согласилась приютить меня на время конференции.
Однако когда я, сойдя с поезда, набрала ее номер, ответила не она, а ее соседка. Оказалось, у Наташи заболел отец, и она срочно сорвалась среди ночи и уехала в Харьков. Оставить мне ключ от комнаты она, конечно, даже не вспомнила.
Я не могла ее за это винить, жизнь и здоровье близких – это самое важное на свете. Но вот что было теперь делать мне? Не ночевать же на вокзале?
И вот тут я по-настоящему разозлилась. В конце концов, я действительно имею законное право жить в квартире Андрея. Развелись мы достаточно давно, чтобы я могла спокойно встретиться с его любовницей и даже вести себя так, чтобы это она конфузилась в моем присутствии. Психиатр я или нет?
И хотя внутренний голос говорил мне, что это самообман и вся психология мигом вылетит у меня из головы, когда я увижу другую женщину в моей квартире и с моим мужем, все равно я решительно набрала свой домашний номер.
Гудки шли довольно долго, и я уже было подумала, что никого нет, когда в трубке наконец раздался сонный голос Андрея:
– Никитин.
Я взглянула на часы. Ну конечно – воскресное утро, время еще раннее, а он любитель поспать. Что ж, так тебе и надо!
– Алло? – недовольно сказал голос в трубке.
Я постаралась говорить как можно спокойнее, без малейшего волнения:
– Здравствуй, Андрей.
– Таня?! – тут же проснулся он.
– А что ты так удивляешься? Я вроде бы не умерла, а только уехала в Горький. Хотя понимаю – для московского журналиста это практически одно и то же.
– Просто я не ожидал, что ты позвонишь! – К своему удивлению, я поняла, что его голос звучит до странности радостно. Хотя в следующем вопросе мелькнуло некоторое беспокойство: – Что-то случилось?
– Нет. Но я приехала в Москву на конференцию, и поскольку мне не сняли гостиницу, вынуждена буду переночевать три ночи в нашей квартире. Я там прописана, ты не забыл?
– Не забыл, конечно. Ты где? На Курском вокзале?
– Да.
– Я сейчас за тобой приеду.
– Зачем? – изумилась я. Он такую заботливость не проявлял, даже когда мы были женаты. – Сама доберусь.
– С двумя пересадками? Не выдумывай! Выходи к Земляному Валу, я скоро буду.
И как обычно, бросил трубку – он всегда так делал, поэтому последнее слово обычно оставалось за ним.
Можно было, конечно, поступить по-своему, поехать на трамвае, но это было бы глупостью и ребячеством, не говоря уж о том, что ключей у меня не было и все равно пришлось бы ждать его у дверей.
Приехал он быстро – судя по неправильно застегнутой рубашке и взлохмаченным волосам, я действительно подняла его прямо с постели, и он сразу побежал заводить машину, не успев даже толком одеться.
– Здравствуй, Таня.
Смотреть, как он колеблется, не зная, как меня приветствовать, было немного смешно и очень грустно. Я с серьезным видом подала ему руку для рукопожатия, а сама едва сдержала вздох. За два года я привыкла к мысли, что мы разведены, и это навсегда, но вот появился Андрей – все такой же обаятельный, с такой же обезоруживающей улыбкой, и даже седина на висках ему очень идет… И мне вдруг стало так обидно, что я в глубине души, оказывается, продолжаю его любить, а он… он улыбается, как будто и не виноват ни в чем, и пожимает мне руку, словно мы лучшие друзья.
– Не обязательно было меня встречать. – Я вручила ему чемодан и села в машину, не дожидаясь, пока он откроет передо мной дверцу.
Он убрал чемодан в багажник и сел за руль.
– Как твои дела? Нравится в Горьком?
– Нормально, – сухо сказала я. – А у тебя?
– Мою новую книгу очерков выдвинули на Сталинскую премию, – похвастался он.
– Поздравляю. Надеюсь, дашь почитать?
– Конечно. – Он бросил на меня довольный взгляд и вдруг сказал: – Кстати, я ведь сам хотел тебе позвонить, но не решился говорить по телефону, мало ли что. Два дня назад ко мне вдруг зашла Фаина Георгиевна.
– Зачем? – изумилась я.
– Передала для тебя какую-то папку, просила сохранить. Сказала, что там ничего опасного, можешь прочитать, если хочешь.
– Почему тебе?.. – Я осеклась. Ну конечно, она, наверное, и не знает, что мы развелись. Я с тех пор дважды приезжала в Москву, оба раза бывала у нее, но ничего не говорила о своих личных делах. – Почему ты не сказал, что мы в разводе?
Он вновь бросил на меня быстрый взгляд.
– Решил оказать ей услугу. Она как-то нервничала. И мне было любопытно, что там.
– И что? – спросила я, догадываясь, что он сразу же сунул нос в эту папку.
– Представь себе – переписка Ахматовой! Я помню, ты хотела ее прочитать – так считай, это судьба. Ты позвонила мне, а у меня как раз эти письма!
– Ты их прочитал?
– Не все еще. Но обязательно дочитаю. Особенно письма Гумилева. – Он неожиданно сделался непривычно задумчивым. – Есть в них что-то особенное… какая-то внутренняя сила. И очень сильные чувства. Читал и с трудом верил в то, что ты рассказывала – про Модильяни, измены, развод…
На сей раз осекся он, видимо сообразив, с кем разговаривает. Беседовать с бывшей женой об изменах и разводах – не слишком хорошая идея. К счастью, мы были уже около дома, поэтому неловкая пауза была тут же заполнена бытовой суетой. Мы вышли из машины и под любопытствующими взглядами старушек на лавочке соседнего дома вошли в подъезд.
В квартире я тут же огляделась, но, к своему изумлению, не заметила никаких признаков проживающей там женщины. Ни пальто, ни шляпки, ни женских туфель и сапожек. Всюду были вещи одного только Андрея.
– А где же твоя подделка под Серову?
Вопрос вырвался у меня непроизвольно, и я тут же о нем пожалела, уж очень он звучал… лично, явственно показывая, что мне не все равно.
Но Андрей, кажется, не заметил моей растерянности и коротко сказал:
– Мы расстались.
– Давно?
– Год назад.
Сказать по правде, я была в смятении. Расстались, и давно. С одной стороны, я это предсказывала, когда заставляла себя абстрагироваться от личных чувств и рассуждать только как психиатр. Я хорошо знала, почему Андрей выбрал именно эту женщину, не зря же я называла ее «подделкой под Серову».
Он слишком хотел быть как Симонов, слишком тянулся за ним, поэтому неосознанно подражал ему во многих вещах. В том числе его, как и многих, восхищала романтическая история о поэте и его музе-артистке. Когда-то он даже был романтически влюблен в саму Серову, но потом нашел ей подходящую замену – молодую актрису, которую многие называли «новой Серовой».
Конечно, с самого начала было ясно, что подобные игры подсознания – не самая подходящая основа для серьезных отношений. И конечно, я с самого начала знала, что если бы я сама не подала на развод, со временем Андрей разочаровался бы в своей «музе» и вернулся бы к семейному очагу. Тем более что новой Серовой из этой ловкой девицы не получилось.
Вот только мне это было не нужно. Я в такие игры не играю, всех этих уходов-возвращений не понимаю, а главное – меня его измена ударила в самое сердце. Притворяться и ждать я не могла и не хотела.
Впрочем, сейчас это все уже в прошлом, и меня не должно волновать, когда Андрей расстался со своей пассией и сколько у него было романов после нее.
– Надеюсь, у тебя есть хоть что-нибудь на завтрак? – Я наконец нашла что сказать и поспешно скрылась в ванной, чтобы помыть руки и заставить себя успокоиться. – И чем ты вообще питаешься? Женщины в доме нет, а готовить ты не умеешь.
– Я научился жарить яичницу. А вообще ты права, обычно я ужинаю в ЦДЛ или в Доме журналиста.
– Понятно. – Я вышла в прихожую уже с самым спокойным видом, на какой была способна. – Тогда на правах радушного хозяина пожарь, пожалуйста, яичницу, пока я принимаю душ с дороги. А я, так и быть, приготовлю тебе ужин по старой памяти. И принеси папку с письмами Ахматовой, я действительно давно хотела их изучить.
* * *
Архив Ахматовой оказался не таким большим, как можно было бы ожидать. Всего несколько небольших пачек писем и какие-то черновики, в общем-то тоже немногочисленные. С другой стороны – раз Фаина Георгиевна сказала, что ничего компрометирующего в папке нет, значит, этот архив точно не полный. Интересно, остальное Ахматова сожгла или просто спрятала в более надежном месте?
Я взяла несколько писем, помеченных как переписка с С.В. Штейном. Любопытно – писем довольно много, они написаны рукой Ахматовой, но сама она в разговорах со мной даже не упоминала о человеке с такой фамилией. Что это? Очередная попытка что-то скрыть? Или наоборот, этот человек для нее уже настолько неважен, что она не сочла нужным о нем говорить?
Я развернула первое письмо.
<1906 г.>
Мой дорогой Сергей Владимирович, простите и Вы меня, я в тысячу раз больше виновата в этой глупой истории, чем Вы.
Ваше письмо бесконечно обрадовало меня, и я буду очень счастлива возвратиться к прежним отношениям, тем более что более одинокой, чем я, даже быть нельзя.
Мой кузен Шутка называет мое настроение «неземным равнодушием», и мне кажется, что он-то совсем не равнодушен и, на мое горе, ко мне.
Все это, впрочем, скучная чепуха, о которой так не хочется думать.
Хорошие минуты бывают только тогда, когда все уходят ужинать в кабак или едут в театр, и я слушаю тишину в темной гостиной. Я всегда думаю о прошлом, оно такое большое и яркое. Ко мне здесь все очень хорошо относятся, но я их не люблю.
Слишком мы разные люди. Я все молчу и плачу, плачу и молчу. Это, конечно, находят странным, но так как других недостатков я не имею, то пользуюсь общим расположением.
С августа месяца я день и ночь мечтала поехать на Рождество в Царское, к Вале, хоть на три дня. Для этого я, собственно говоря, жила все это время, вся замирая от мысли, что буду там, где… ну да все равно.
И вот Андрей объяснил мне, что ехать немыслимо, и в голове такая холодная пустота. Даже плакать не могу.
Мой милый Штейн, если бы Вы знали, как я глупа и наивна! Даже стыдно перед Вами сознаться: я до сих пор люблю В. Г.-К. И в жизни нет ничего, кроме этого чувства.
У меня невроз сердца от волнений, вечных терзаний и слез. После Валиных писем я переношу такие припадки, что иногда кажется, что уже кончаюсь.
Может быть, глупо, что я Вам это говорю, но хочется быть откровенной и не с кем, а Вы поймете, Вы такой чуткий и так хорошо меня знаете.
Хотите сделать меня счастливой? Если да, то пришлите мне его карточку. Я дам переснять и сейчас же вышлю Вам обратно. Может быть, он дал Вам одну из последних. Не бойтесь, я не «зажилю», как говорят на юге.
Вы хороший, что написали мне, я Вам страшно благодарна. Что Вы делаете, думаете и видаете ли Валерию?
Ваша Аня.
P.S. Тоника советую сунуть в… Андрей говорил мне, что он все тот же. Куда Вам писать?
Мой адрес: г. Киев, Меринговская ул., д. № 7, кв. 4. А.А. Горенко.
Письмо прояснило не слишком многое, но кое-что меня заинтересовало. Во-первых, этот Штейн, видимо, был ей каким-то близким человеком – вероятно, другом или родственником, отношения с которым на время прерывались. Но это точно не ее возлюбленный, раз она пишет ему о неком В. Г.-К., о котором, кстати, тоже ни разу не упоминала. Возможно, это тот человек, из-за которого она отказывалась выйти замуж за Гумилева?
<1906 г.>
Киев. Меринговская, 7, кв. 4.
Мой дорогой Сергей Владимирович, совсем больна, но села писать Вам по очень важному делу: я хочу ехать на Рождество в Петербург. Это невозможно, во-первых, потому, что денег нет, а во-вторых, потому, что папа не захочет этого. Ни в том, ни в другом Вы помочь мне не можете, но дело не в этом. Напишите мне, пожалуйста, тотчас же по получении этого письма, будет ли Кутузов на Рождество в Петербурге. Если нет, то я остаюсь с спокойной душой, но если он никуда не едет, то я поеду. От мысли, что моя поездка может не состояться, я заболела (чудесное средство добиться чего-нибудь), у меня жар, сердцебиение, невыносимые головные боли. Такой страшной Вы меня никогда не видели.
Денег нет. Тетя пилит. Кузен Демьяновский объясняется в любви каждые пять минут (узнаете слог Диккенса?). Что мне делать?
Когда приеду, расскажу Вам одну удивительную историю, только напомните, я теперь все забываю.
Знаете, милый Сергей Владимирович, я не сплю уже четвертую ночь. Это ужас, такая бессонница. Кузина моя уехала в имение, прислугу отпустили, и когда я вчера упала в обморок на ковер, никого не было в целой квартире. Я сама не могла раздеться, а на обоях чудились страшные лица. Вообще скверно!
У меня есть предчувствие, что я так-таки не поеду в Петербург. Слишком уж я этого хочу.
Между прочим, могу сообщить Вам, что бросила курить. За это кузены чествовали меня.
Сергей Владимирович, если бы Вы видели, какая я жалкая и ненужная. Главное, не нужная, никому, никогда. Умереть легко. Говорил Вам Андрей, как я в Евпатории вешалась и гвоздь выскочил из известковой стенки? Мама плакала, мне было стыдно – вообще скверно.
Летом Федоров опять целовал меня, клялся, что любит, и от него опять пахло обедом.
Милый, света нет.
Стихов я не пишу. Стыдно! Да и зачем?
Отвечайте же скорее о Кутузове.
Он для меня – в с ё.
Ваша Аннушка.
P.S. Уничтожайте, пожалуйста, мои письма. Нечего и говорить, конечно, что то, что я Вам пишу, не может быть никому известно.
Аня.
Теперь прояснилось, что В. Г.-К. – это, видимо, Голенищев-Кутузов. Правда, это ничего мне не давало, поскольку о Кутузове Ахматова при мне тоже ни разу не упоминала. Такую фамилию я бы не забыла.
Зато в письме она писала о том, как пыталась повеситься, и это меня очень сильно обрадовало. Все эти годы я не была уверена, что она рассказала мне правду, и боялась, что приняла решение, основываясь на выдумке, которую она сочинила специально, чтобы ввести меня в заблуждение. Да, это немного паранойя, но это естественно для моей профессии, где диагноз приходится ставить, исходя не из объективных фактических симптомов, а из субъективных выводов со слов пациента.
31 декабря 1906 г.
Дорогой Сергей Владимирович, сердечный припадок, продолжавшийся почти непрерывно шесть дней, помешал мне сразу ответить Вам. Неприятности сыпятся как из рога изобилия, вчера мама телеграфировала, что у Андрея скарлатина.
Все праздники я провела у тети Вакар, которая меня не выносит. Все посильно издевались надо мной, дядя умеет кричать не хуже папы, а если закрыть глаза, то иллюзия полная. Кричал же он два раза в день за обедом и после вечернего чая. Есть у меня кузен Саша. Он был товарищем прокурора, теперь вышел в отставку и живет эту зиму в Ницце. Ко мне этот человек относился дивно, так что я сама была поражена, но дядя Вакар его ненавидит, и я была, право, мученицей из-за Саши.
Слова «публичный дом» и «продажные женщины» мерно чередовались в речах моего дядюшки. Но я была так равнодушна, что и ему надоело наконец кричать, и последний вечер мы провели в мирной беседе.
Кроме того, меня угнетали разговоры о политике и рыбный стол. Вообще скверно!
Может быть, Вы пришлете мне в заказном письме карточку Кутузова. Я только дам сделать с нее маленькую для медалиона и сейчас же вышлю Вам. Я буду Вам за это бесконечно благодарна.
Что он будет делать по окончании университета? Снова служить в Кр. Кресте? Отчего Вы не телеграфировали мне, как было условлено? Я день и ночь ждала телеграмму, приготовила деньги, платья, чуть билет не взяла.
Но уж такое мое счастие, видно! Сейчас я одна дома, принимаю визиты, а в промежутках пишу Вам. Это, конечно, не способствует стройности моего письма – но Вы простите, да?
Пишите, когда будет время, о себе. Мы так давно не виделись.
Я буду на днях сниматься. Прислать Вам карточку?
Аня.
P.S. Тысяча пожеланий на Новый год.
<Январь 1907 г.>
Милый Сергей Владимирович.
Если бы знали, какой Вы злой по отношению к Вашей несчастной belle-soeur. Разве так трудно прислать мне карточку и несколько слов?
Я так устала ждать!
Ведь я жду ни больше ни меньше как пять месяцев.
С сердцем у меня совсем скверно, и только оно заболит, левая рука совсем отнимается. Мне не пишут из дому, как здоровье Андрея, и поэтому я думаю, что ему плохо.
Может быть, и Вы больны, что так упорно молчите. Я кончила жить, еще не начиная. Это грустно, но этот так. Где Ваши сестры? верно, на курсах, о, как я им завидую. Уж, конечно, мне на курсах никогда не бывать, разве на кулинарных.
Сережа! Пришлите мне карточку Г.-К. Прошу Вас в последний раз, больше, честное слово, не буду.
Я верю, что Вы хороший настоящий друг, хотя Вы как никто знаете меня.
Ecrivez.
Аня.
Эти два письма не дали ничего интересного, кроме понимания того, что Ахматова смертельно скучала в родительском доме, и того, что ее любовь к Кутузову длилась как минимум полгода – примерно столько времени прошло между первым и четвертым письмами.
2 февраля 1907 г.
Милый Сергей Владимирович, это четвертое письмо, которое я пишу Вам за эту неделю. Не удивляйтесь, с упрямством, достойным лучшего применения, я решила сообщиться Вам о событии, которое должно коренным образом изменить мою жизнь, но это оказалось так трудно, что до сегодняшнего вечера я не могла решиться послать это письмо. Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилева. Он любит меня уже три года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю. Помните у В. Брюсова:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.