Электронная библиотека » Екатерина Мишаненкова » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 21 сентября 2014, 14:33


Автор книги: Екатерина Мишаненкова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Не считайте меня дурочкой. – Мы уже отошли достаточно, чтобы нас точно никто не слышал и даже не мог разглядеть шевеления губ. – Я могу сложить два и два. После таких разгромных речей, как та, которую произнес товарищ Жданов, ленинградские писатели не ездят в Москву и их не направляют к московским психиатрам, не зависящим от ленинградского начальства. После такого разгрома тихо сидят дома и стараются не привлекать к себе внимания. Значит, в Москве у Ахматовой есть могущественные друзья. Ведь так? Вы сами говорили, что меня выбрали не случайно, но я тогда даже не подумала, какой властью должен обладать человек, который может приказать, чтобы Ахматову лечил именно тот психиатр, которому он доверяет.

Она наконец заговорила, пусть и неохотно:

– Не властью, а влиянием.

Еще интереснее.

– Значит, какие-то влиятельные люди хотят ее спасти от других влиятельных людей, которые хотели ее погубить, – сказала я, – и не спорьте, я прочитала те сборники, что вы мне дали. Все стихи, на которые ссылается товарищ Жданов, написаны двадцать и более лет назад. Где он мог их найти? И зачем? Мало ли кто и что писал в двадцатые годы. Значит, кто-то ему их специально показал. Потому что если бы он хотел прочитать что-то новое, он бы первым делом нашел «Мужество» – оно есть в каждой хрестоматии. Прекрасное патриотическое стихотворение о войне.

Я процитировала:

 
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
 

– Но за такие стихи никого не осуждают. Я не верю, что товарищ Жданов по собственному почину стал копаться в дореволюционной литературе и всем том, что поэты понаписали в двадцатые годы. Кто-то должен был ему их показать.

Она покачала головой и на редкость мягко сказала:

– Танечка, вы же понимаете, что…

– Я не прошу сказать, кто были эти враги, – поняла я ее недоговоренную фразу. Кстати, можно было гордиться – мой неожиданный напор заставил растеряться Фаину Георгиевну, которая, как известно, никогда не лезла за словом в карман. – Меня интересуют друзья Ахматовой. Те, кто беспокоится о ней, кто помог ей приехать сюда, направил ко мне и, как я думаю, собирается заботиться о ней и дальше.

Мысленно я добавила: «Верные рыцари своей королевы? Ахматовцы? Паладины?» Не знаю, как их называть, но только сегодня, когда я дремала над записями, до меня наконец дошло, что около Ахматовой всегда находились люди, которые восхищались ею и жаждали ей помогать. Даже в самые тяжелые периоды в своей жизни она никогда не оставалась совсем одна против всего мира, как это случилось с несчастной Цветаевой. Причем я могла бы понять это и гораздо раньше, еще когда читала записи Фаины Георгиевны об их жизни в Ташкенте.

– Мне нужны не имена, я должна понять – они и дальше собираются о ней заботиться? Грозит ли ей что-то еще, или дальше шума в газетах и исключения из Союза писателей дело не пойдет? И главное – понимает ли она сама, что ей не дадут пропасть?

Она внимательно посмотрела мне в лицо, словно пыталась что-то на нем прочитать.

– Танечка, кажется, мы вас недооценили. Я не могу ответить на ваши вопросы, но я передам их тому, кто сможет вам все объяснить.

– Когда? Времени не остается, завтра я обязана вынести решение. А оно будет зависеть от ответов на мои вопросы.

– Так вы уже составили мнение?

Я решительно кивнула.

– Да. Я почти уверена, что могу определить, какие именно обстоятельства могли бы склонить ее к суициду. Поэтому для меня теперь важнее всего узнать не что-то новое о ее характере, а уточнить ситуацию, в которой она сейчас находится.

Кажется, мне удалось быть достаточно убедительной, и она поверила, поскольку еще раз подтвердила, что завтра на мои вопросы обязательно ответят. Мы распрощались – она решительно возразила против того, чтобы я ее подвезла, – и разошлись в разные стороны. Я подозревала, что причина ее отказа проста – она отправится не домой, а к тому человеку, который сейчас использует свое влияние, чтобы помочь Ахматовой. Ну что же, я сделала все, что могла. Можно было возвращаться со спокойной совестью и даже объяснить горевшему любопытством Андрею, из-за чего я помчалась куда-то поздним вечером.

– В одном из разговоров Ахматова упомянула, что в Ташкенте, куда она была эвакуирована, ей предлагали заняться переводами, но она отвергла это недостойное поэта занятие. Тогда мне это не показалось важным, и я, кажется, даже не стала это записывать. Но теперь-то мне стало понятно, что я сделала большую глупость, не обратив на ее слова должного внимания.

– И чем они так важны? – с сомнением сказал Андрей. – Многие поэты считают неинтересным и даже недостойным занятием перекладывание переводного подстрочника в стихи. Это такой поэтический снобизм, очень распространенный.

– Тогда почему же многие известные поэты этим занимаются?

– Потому что за переводы очень хорошо платят.

– Вот именно! – торжествующе кивнула я. – Ахматова жила в Ташкенте в ужасных условиях, мне об этом рассказывала Фаина Георгиевна. Мерзла, болела, денег у нее не было. Друзья добывали для нее топливо, лекарства, помогли ей лечь в больницу. А она при этом отказывалась заниматься переводами, потому что это недостойно истинного Поэта.

– Ты серьезно? – Андрей, как человек практичный и высоко ценящий комфорт, явно отнесся к моему рассказу довольно скептически. – Может, не все было так ужасно?

– Просто нам с тобой ее не понять, – усмехнулась я. – Для нее поэт – не просто рифмоплет, это Поэт с большой буквы. Он живет поэзией. А всеми земными делами занимаются его почитатели.

* * *

Рассказ Ахматовой о ее романе с художником Модильяни я просматривала уже ночью, несмотря на ворчание Андрея, считавшего, что прекрасно можно дочитать и утром на работе. Но во-первых, это очень не приветствовалось и я могла бы даже получить выговор, а во-вторых, на расшифровку надо сдавать записи с самого утра, иначе секретарю придется написать главврачу докладную записку о задержке.

А рассказ, как назло, был не только длинным, но и вызывающим слишком много вопросов.

«…Я очень верю тем, кто описывает его не таким, каким я его знала, и вот почему. Во-первых, я могла знать только какую-то одну сторону его сущности, сияющую – ведь я просто была чужая, вероятно, в свою очередь, не очень понятная двадцатилетняя женщина, иностранка; во-вторых, я сама заметила в нем большую перемену, когда мы встретились в 1911 году. Он весь как-то потемнел и осунулся.

В 10-м году я видела его чрезвычайно редко, всего несколько раз. Тем не менее он всю зиму писал мне. Я запомнила несколько фраз из его писем. Вот одна из них: «Вы во мне как наваждение…» Что он сочинял стихи, он мне не сказал.

Как я теперь понимаю, его больше всего поразило во мне свойство угадывать мысли, видеть чужие сны и прочие мелочи, к которым знающие меня давно привыкли. Он все повторял: «Передача мыслей…» Часто говорил: «Это можете только вы».

Вероятно, мы оба не понимали одну существенную вещь: все, что происходило, было для нас обоих предысторией нашей жизни: его – очень короткой, моей – очень длинной. Дыхание искусства еще не обуглило, не преобразило эти два существования, это должен был быть светлый, легкий предрассветный час. Но будущее, которое, как известно, бросает свою тень задолго перед тем, как войти, стучало в окно, пряталось за фонарями, пересекало сны и пугало страшным бодлеровским Парижем, который притаился где-то рядом. И все божественное в Модильяни только искрилось сквозь какой-то мрак. Он был совсем не похож ни на кого на свете. Голос его как-то навсегда остался в памяти. Я знала его нищим, и было непонятно, чем он живет. Как художник он не имел и тени признания…»

И опять я почувствовала в этом какую-то фальшь. Рассказ выглядел так же гладко, как и ее связная автобиография, рассказанная в день нашего знакомства. Словно она не раз его обдумывала и шлифовала, чтобы предъявить всем безупречную версию, к которой нельзя придраться. И все же были в ее словах мелочи, на которые стоило обратить внимание.

Например, кто же говорит о человеке, с которым завязываются такие близкие отношения, «я видела его чрезвычайно редко, всего несколько раз». Видела несколько раз, и все – никаких уточнений, никакого пояснения, где в это время был ее молодой муж, с которым они приехали в Париж, никакого намека на характер отношений с Модильяни. Просто видела несколько раз, а в следующем предложении уже перескакивает на зиму и их регулярную переписку.

Нет, конечно такое бывает, не спорю, но обычно она подробно говорит о любых ненужных мелочах, а здесь не пожелала остановиться даже на том, как они познакомились. На все вопросы, несомненно, могла бы ответить их переписка, но, к сожалению, у меня не было ни малейшего шанса ее прочитать. Приходилось делать выводы из того, что есть.

«…Жил он тогда (в 1911 году) в тупикe Фальгьера. Беден был так, что в Люксембургском саду мы сидели всегда на скамейке, а не на платных стульях, как было принято. Он вообще не жаловался ни на совершенно явную нужду, ни на столь же явное непризнание. Только один раз в 1911 году он сказал, что прошлой зимой ему было так плохо, что он даже не мог думать о самом ему дорогом.

Он казался мне окруженным плотным кольцом одиночества. Не помню, чтобы он с кем-нибудь раскланивался в Люксембургском саду или в Латинском квартале, где все более или менее знали друг друга. Я не слышала от него ни одного имени знакомого, друга или художника, и я не слышала от него ни одной шутки. Я ни разу не видела его пьяным, и от него не пахло вином. Очевидно, он стал пить позже, но гашиш уже как-то фигурировал в его рассказах. Очевидной подруги жизни у него тогда не было. Он никогда не рассказывал новелл о предыдущей влюбленности (что, увы, делают все). Со мной он не говорил ни о чем земном. Он был учтив, но это было не следствием домашнего воспитания, а высоты его духа.

В это время он занимался скульптурой, работал во дворике возле своей мастерской, в пустынном тупике был слышен звук его молоточка. Стены его мастерской были увешаны портретами невероятной длины (как мне теперь кажется – от пола до потолка). Воспроизведения их я не видела – уцелели ли они? Скульптуру свою он называл вещью – она была выставлена, кажется, у «Независимых» в 1911 году. Он попросил меня пойти посмотреть на нее, но не подошел ко мне на выставке, потому что я была не одна, а с друзьями. Во время моих больших пропаж исчезла и подаренная им мне фотография с этой вещи.

В это время Модильяни бредил Египтом. Он водил меня в Лувр смотреть египетский отдел, уверял, что все остальное (tout le reste) недостойно внимания. Рисовал мою голову в убранстве египетских цариц и танцовщиц и казался совершенно захвачен великим искусством Египта. Очевидно, Египет был его последним увлечением. Уже очень скоро он становится столь самобытным, что ничего не хочется вспоминать, глядя на его холсты. Теперь этот период Модильяни называют негритянским периодом.

Он говорил: «Драгоценности должны быть дикарскими» (по поводу моих африканских бус) – и рисовал меня в них. Водил меня смотреть старый Париж за Пантеоном ночью при луне. Хорошо знал город, но все-таки мы один раз заблудились. Он сказал: «Я забыл, что посередине находится остров». Это он показал мне настоящий Париж.

По поводу Венеры Милосской говорил, что прекрасно сложенные женщины, которых стоит лепить и писать, всегда кажутся неуклюжими в платьях.

В дождик (в Париже часто дожди) Модильяни ходил с огромным очень старым черным зонтом. Мы иногда сидели под этим зонтом на скамейке в Люксембургском саду, шел теплый летний дождь, около дремал старый дворец в итальянском вкусе, а мы в два голоса читали Верлена, которого хорошо помнили наизусть, и радовались, что помним одни и те же вещи.

Я читала в какой-то американской монографии, что, вероятно, большое влияние на Модильяни оказала Беатриса Xестингс, та самая, которая называет его «жемчужина» и «поросенок». Могу и считаю необходимым засвидетельствовать, что ровно таким же просвещенным Модильяни был уже задолго до знакомства с Беатрисой Xестингс, т. е. в 10-м году. И едва ли дама, которая называет великого художника поросенком, может кого-нибудь просветить…»

Как много яда в этих трех предложениях. Я все больше убеждалась в том, что одной из главных черт характера Ахматовой является болезненное самолюбие. Ей тяжело выносить, что какую-то Беатрису считают женщиной, повлиявшей на Модильяни, поскольку в душе она уверена – только ей дано быть главной музой любого творца, с которым у нее были какие-либо отношения. Все-таки именно поэтому она и не любит слухи о своем романе с Блоком – они ставят ее на одну доску с многочисленными любовницами великого поэта, тогда как она сама считает себя намного выше всех его женщин и намного более значимой для его судьбы и творчества.

«…Люди старше нас показывали, по какой аллее Люксембургского сада Верлен с оравой почитателей из «своего кафе», где он ежедневно витийствовал, шел в «свой ресторан» обедать. Но в 1911 году по этой аллее шел не Верлен, а высокий господин в безукоризненном сюртуке, в цилиндре, с ленточкой Почетного легиона, – а соседи шептались: «Анри де Ренье!»

Для нас обоих это имя никак не звучало. Об Анатоле Франсе Модильяни, как, впрочем, и другие просвещенные парижане, не хотел и слышать. Радовался, что и я его тоже не любила. А Верлен в Люксембургском саду существовал только в виде памятника, который был открыт в том же году. Да, про Гюго Модильяни просто сказал: «А Гюго высокопарен?»

Как-то раз мы, вероятно, плохо сговорились, и я, зайдя за Модильяни, не застала его и решила подождать его несколько минут. У меня в руках была охапка красных роз. Окно над запертыми воротами мастерской было открыто. Я, от нечего делать, стала бросать в мастерскую цветы. Не дождавшись Модильяни, я ушла.

Когда мы встретились, он выразил недоумение, как я могла попасть в запертую комнату, когда ключ был у него. Я объяснила, как было дело. «Не может быть – они так красиво лежали…»

Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами.

То, чем был тогда Париж, уже в начале двадцатых годов называлось старый Париж или довоенный Париж. Еще во множестве процветали фиакры. У кучеров были свои кабачки, которые назывались «Встреча кучеров», и еще живы были мои молодые современники, вскоре погибшие на Марне и под Верденом. Все левые художники, кроме Модильяни, были признаны. Пикассо был столь же знаменит, как сегодня, но тогда говорили «Пикассо и Брак». Ида Рубинштейн играла Шехерезаду, становился изящной традицией Дягилевский русский балет (Стравинский, Нижинский, Павлова, Карсавина, Бакст).

Мы знаем теперь, что судьба Стравинского тоже не осталась прикованной к десятым годам, что творчество его стало высшим музыкальным выражением духа XX века. Тогда мы этого еще не знали. 20 июня 1910 года была поставлена «Жар-птица». 13 июня 1911 года Фокин поставил у Дягилева «Петрушку».

Рене Гиль проповедовал «научную поэзию», и его так называемые ученики с превеликой неохотой посещали мэтра.

Католическая церковь канонизировала Жанну д’Арк.

 
Et Jehanne, la bonne Lorraine,
Qu’Anglois brulérent a Rouen…
 

Я вспомнила эти строки бессмертной баллады, глядя на статуэтки новой святой. Они были весьма сомнительного вкуса, и их начали продавать в лавочках церковной утвари.

Модильяни очень жалел, что не может понимать мои стихи, и подозревал, что в них таятся какие-то чудеса, а это были только первые робкие попытки (например, в «Аполлоне» в 1911 году). Над «аполлоновской» живописью («Мир искусства») Модильяни откровенно смеялся.

Меня поразило, как Модильяни нашел красивым одного заведомо некрасивого человека и очень настаивал на этом. Я уже тогда подумала: он, наверно, видит все не так, как мы.

Во всяком случае, то, что в Париже называют модой, украшая это слово роскошными эпитетами, Модильяни не замечал вовсе.

Рисовал он меня не с натуры, а у себя дома, – эти рисунки дарил мне. Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате. Они погибли в царскосельском доме в первые годы революции. Уцелел тот, в котором меньше, чем в остальных, предчувствуются его будущие «ню»…»

Возможности посмотреть на этот рисунок у меня тоже не было, но тут словам Ахматовой я верила безоговорочно. Она слишком умна, чтобы говорить о доказательствах, которые не может предъявить. Этот рисунок существует, наверняка многие его видели, а значит… А что это значит? Прежде всего то, что в 1911 году она действительно была знакома с Модильяни и что он ее рисовал. Но в этом я и так не сомневалась. А вот не дающий мне покоя 1910 год? Увы, по-прежнему никаких догадок.

«…Больше всего мы говорили с ним о стихах. Мы оба знали очень много французских стихов: Верлена, Лафарга, Малларме, Бодлера.

Данте он мне никогда не читал. Быть может, потому, что я тогда еще не знала итальянского языка.

Как-то раз сказал: «Я забыл Вам сказать, что я – еврей». Что он родом из-под Ливорно – сказал сразу, и что ему двадцать четыре года, а было ему – двадцать шесть.

Говорил, что его интересовали авиаторы (по-теперешнему – летчики), но когда он с кем-то из них познакомился, то разочаровался: они оказались просто спортсменами (чего он ждал?).

В это время ранние, легкие и, как всякому известно, похожие на этажерки, аэропланы кружились над моей ржавой и кривоватой современницей (1889) – Эйфелевой башней.

Она казалась мне похожей на гигантский подсвечник, забытый великаном среди столицы карликов. Но это уже нечто гулливеровское.

Марк Шагал уже привез в Париж свой волшебный Витебск, а по парижским бульварам разгуливало в качестве неизвестного молодого человека еще не взошедшее светило – Чарли Чаплин. «Великий немой», как тогда называли кино, еще красноречиво безмолвствовал.

«А далеко на севере»… в России умерли Лев Толстой, Врубель, Вера Комиссаржевская, символисты объявили себя в состоянии кризиса, и Александр Блок пророчествовал:

 
Если б знали, дети, вы
Холод и мрак грядущих дней…
 

Три кита, на которых ныне покоится XX век – Пруст, Джойс и Кафка, – еще не существовали как мифы, хотя и были живы как люди.

В следующие годы, когда я, уверенная, что такой человек должен просиять, спрашивала о Модильяни у приезжающих из Парижа, ответ был всегда одним и тем же: не знаем, не слыхали. Его не знали ни Экстер (русская театральная художница), которая дружила в Париже с итальянским художником Соффичи, ни известный мозаичист Анреп, ни Альтман, который в эти годы (1914–1915) писал мой портрет.

Только раз Н.С. Гумилев, когда мы в последний раз вместе ехали к сыну в Бежецк в мае 1918 года и я упомянула имя Модильяни, назвал его «пьяным чудовищем» или чем-то в этом роде и сказал, что в Париже у них было столкновение из-за того, что Гумилев в какой-то компании говорил по-русски, а Модильяни протестовал. А жить им обоим оставалось примерно по три года…

К путешественникам Модильяни относился пренебрежительно. Он считал, что путешествие – это подмена истинного действия. «Песни Мальдорора» постоянно носил в кармане; тогда эта книга была библиографической редкостью. Рассказывал, как пошел в русскую церковь к пасхальной заутрене, чтобы видеть крестный ход, так как любил пышные церемонии. И как некий «вероятно, очень важный господин» (надо думать – из посольства) похристосовался с ним. Модильяни, кажется, толком не разобрал, что это значит…

Мне долго казалось, что я никогда больше о нем ничего не услышу… А я услышала о нем очень много…

В начале нэпа, когда я была членом правления тогдашнего Союза писателей, мы обычно заседали в кабинете Александра Николаевича Тихонова (Ленинград, Моховая, 36, издательство «Всемирная литература»). Тогда снова наладились почтовые сношения с заграницей, и Тихонов получал много иностранных книг и журналов. Кто-то во время заседания передал мне номер французского художественного журнала. Я открыла – фотография Модильяни… Крестик… Большая статья типа некролога; из нее я узнала, что он – великий художник XX века (помнится, там его сравнивали с Боттичелли), что о нем уже есть монографии по-английски и по-итальянски. Потом, в тридцатых годах, мне много рассказывал о нем Эренбург, который посвятил ему стихи в книге «Стихи о канунах» и знал его в Париже позже, чем я…»

Этот журнал меня очень заинтересовал. Значит, где-то в двадцатые годы Ахматова узнала, что ее давний возлюбленный стал великим художником. Для нее, с ее огромным самолюбием, это был настоящий подарок.

Вот почему история их знакомства и романа выглядит такой отшлифованной. Она, несомненно, гордится тем, что была музой Модильяни, а поскольку он – давно почивший иностранец, связь с которым уже не может ей повредить, она может позволить себе рассказывать об этом романе без утайки. И вот почему в ее словах время от времени звучит фальшь – я была почти уверена, что она кое-что досочинила, расцветив реальную историю новыми красками, чтобы та производила большее впечатление.

Что именно? Я предположила бы, что прежде всего неожиданно вспыхнувшую в 1910 году любовь и долгую переписку. Именно это мне сразу казалось несколько фальшивым. Но для того чтобы быть в глазах всех не просто еще одной из многочисленных подружек ветреного художника, а истинной Музой, женщиной его жизни, недостаточно покрутить с ним роман несколько недель. Многомесячная переписка, душевная близость, истинное взаимопонимание, «чтение мыслей» друг друга – это совсем другое дело.

Опять же становилось понятно, почему она не упомянула о расставании – действительно, лучше промолчать, оставляя загадку, чем говорить банальную правду о закончившейся интрижке и возвращении к мужу. Если эта интрижка вообще была – я вдруг сообразила, что Ахматова так ловко построила свой рассказ, что из него не ясно, какие именно отношения связывали ее с Модильяни. Что между ними было – страсть, банальный романчик или они просто нашли взаимопонимание на почве обоюдной любви к искусству?

Ох уж эта Ахматова – поиск ответов приводит лишь к новым вопросам! Но с другой стороны, мне ведь прежде всего важно, что у нее в голове. И из этой истории я почерпнула еще один довод в пользу моей твердой уверенности: в голове у нее прежде всего убежденность в собственной значимости. А это уже немало.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации