Текст книги "Избранницы. 12 женских портретов на фоне времени"
Автор книги: Елена Ерофеева-Литвинская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
За границей Спесивцеву знали с 1916 года, когда она, сначала отказав великому антрепренеру Сергею Дягилеву, все-таки поехала с труппой Русского балета в Париж, а затем в Америку, где танцевала с легендарным Вацлавом Нижинским и имела огромный успех. Труднопроизносимую для иностранцев фамилию Спесивцева Дягилев укоротил на свой лад. Она стала Спесивой.
– Вот ваша гримерная. – Директор Оперы с удовольствием показывал Ольге роскошное здание театра. – Вот репетиционный зал, где вы будете заниматься. А вот и ваш партнер. Он тоже русский. Знакомьтесь, Серж Лифарь.
Смуглый черноволосый красавец Серж, вывезенный Дягилевым из Киева, был на десять лет моложе Ольги. Чем-то он неуловимо напомнил ей Бориса. И оказалась, что темная страсть к Каплуну, подспудно таившаяся где-то в самой глубине ее существа, вспыхнула с новой силой. Это было как наваждение. Ольга сгорала в любовном огне. Каждое прикосновение партнера бросало ее в дрожь и заставляло бешено биться сердце, а Серж лишь пугался ее страсти. Все знали, что Лифарь – любовник Дягилева, а до этого Вацлава Нижинского и Леонида Мясина. Не хотела этого знать только Ольга.
Перед премьерой «Лебединого озера» в Ла Скала Спесивцева и Лифарь задержались в зале, чтобы еще раз пройти адажио. Проверив поддержки и переходы, они замерли в финальной позе, и вдруг Ольга чуть слышно прошептала:
– Вы любите меня?
Повисла пауза. Серж мучительно подбирал слова, не зная, как ответить. Наконец он заговорил:
– Когда я вижу вас в танце, у меня замирает сердце от удивления, восторга и блаженства, но… Я не люблю вас, Оля. Поймите. Я уезжаю к Дягилеву в Венецию.
Ольга побледнела и выбежала из зала.
Неодолимое влечение к Сержу – или к Борису? – не отпускало ее. В финале балета «Трагедия Саломеи», танцуя с серебряным блюдом, на котором лежала голова казненного Иоканаана, отвергшего любовь Саломеи, Спесивцева стала задыхаться. Ей показалось, что бутафорская голова… Не может быть! Это Борис? Он смотрел ей прямо в глаза, слегка улыбаясь. По ее телу пробежала удушливая волна. Сладострастный поцелуй в мертвые губы наэлектризовал публику, как разряд молнии. В зрительном зале Оперы стоял стон. А Ольга заперлась в своей гримерной и никого не пускала. Она покинула опустевший театр лишь глубокой ночью.
Внезапная смерть в Венеции обожавшего ее и делавшего на нее основную ставку Дягилева (права оказалась цыганка, предсказавшая ему «смерть на воде») подействовала на Ольгу угнетающе и еще больше усугубила драму одиночества. Но вряд ли иное стечение обстоятельств могло что-либо изменить. Все ей было чуждо, все было пусто, если не сказать, враждебно. Ей не доверяли, к ней относились настороженно – а как еще можно было относиться к «Красной Жизели»? – и считали чуть ли не советской шпионкой.
Спесивцева оказалась не просто в эмиграции, но и в своего рода эмиграции внутренней, глухой и беспросветной. Бежать было некуда. Она не принимала модернистского балета, ее не увлекали искания современных хореографов, она не хотела ничего знать, кроме классики. А возрождение классических спектаклей в таком виде, как бы ей хотелось, увы, было уже невозможным. Ее любовь к большому балету оставалась неутоленной. Великое наследие было утеряно, высокий балетный стиль уходил в прошлое. И Запад, где искусство балета все больше отдалялось от классики, в свою очередь, до конца не понял ее, да и не мог понять, не мог во всей глубине постичь заветную тайну ее зачарованной, тоскующей, рыдающей души. Для этого Ольге, возможно, надо было родиться в другое время…
Все заработанные деньги уходили на отели и еду. Порой приходилось закладывать оставшиеся украшения. Она работала с Михаилом Фокиным в Буэнос-Айресе, хотя еще в Петрограде заявила, что не понимает его стиля. Потом поехала с труппой Виктора Дандре, потерявшего любимую жену, Анну Павлову, в Австралию. Эти поездки по разным странам, с разными, порой наспех собранными труппами хочется назвать скитаниями. Ольга оставалась последней героиней романтического балета, а танцевать-то ей было нечего. Ни достойных ролей, ни достойных подмостков. Частая смена климата, тяжелые переезды, нервные нагрузки отнимали последние силы. Ольгу мучили приступы невыразимой тоски и раздражения. Но даже не это было самым страшным.
«Не от танцев помрешь, а оставишь их – и ничего не будет, и ты ничья» – вот дневниковая запись Ольги Александровны, относящаяся к 1923 году. Ничья! Трагическое осознание собственной невостребованности – и это в расцвете творческих сил! – роковой неприкаянности гения, волею судеб оказавшегося на излете мировых художественных течений, – вот что мучило Ольгу, вот что сводило ее с ума. На спектакле «Жизель» в Буэнос-Айресе ей стало плохо. «Я – Жизель», – твердила она своему партнеру со странной улыбкой, больше похожей на гримасу, а когда занавес закрылся, упала в обморок.
Мистер Браун, поклонник балерины, возник в ее жизни у последней черты, отделявшей ее от безумия.
– Ваш кумир Мария Тальони, портрет которой вы всюду возите с собой, перестала танцевать в сорок лет, и вы сделайте так же, – сказал он. – Я богат. Вы ни в чем не будете нуждаться. Подумайте о своем здоровье.
Мистер Браун уговорил Ольгу оставить сцену (да она уже и не могла танцевать – то останавливалась посреди выступления, то забывала движения) и перебраться с ним в Америку. Она не жалела об этом. С ним хорошо и спокойно. Он всегда рядом. Вот только сегодня он почему-то задерживается. Ольга нервно ходила по гостиничному номеру из угла в угол. Неожиданно резко зазвонил телефон, но она почему-то не решалась снять трубку. Ей показалось, что сейчас произойдет что-то непоправимое. Телефон продолжал разрываться от звонков. Превозмогая сковавший ее безотчетный ужас, она подошла к телефону.
– Мадам Ольга? – услышала она незнакомый голос. – Мне очень жаль, но мистер Браун скончался на улице от сердечного приступа. Вы слушаете?
Трубка выпала из ее рук. Она застыла на месте, потеряв всякую связь с реальностью.
Браун ничего не успел: ни официально оформить их отношения – правда, Ольга к этому никогда не стремилась, – ни составить завещание. Ольга разом потеряла мужа, средства к существованию и крышу над головой. Звезда мирового балета превратилась в леди-бомж, к тому же сумасшедшую. Теперь платить за ее лечение было некому, и она попала в психушку для бедняков и так называемых «displaced persons», людей, не имевших паспорта, гражданства, постоянного места жительства…
В госпитале для душевнобольных под Нью-Йорком Ольга провела долгие двадцать лет, терзаемая вечными страхами, кровавыми видениями революционных лет и мучительными личными переживаниями. Она сошла со сцены в безумие. Не парадокс ли – лишиться рассудка, чтобы сохранить себя! Но разве у нее был иной выход? Изменить своему предназначению, отказаться от своих идеалов, пойти на компромисс со временем, переступить положенный ей предел Спесивцева не могла.
До конца своих дней Ольга Александровна оставалась замкнутой, молчаливой, одинокой женщиной. Беспомощная, лишенная опоры, всю жизнь в ней нуждавшаяся и ее не имевшая, она продолжала жить как бы по инерции. Ей снились озверелая толпа, чекисты в кожаных куртках, брат Шура, убитый в Петрограде вскоре после революции то ли милиционером, то ли бандитом; корчившиеся в пламени покойники, глаза которых светились синими огоньками, когда горел мозг; отрубленная голова на блюде с чертами Бориса Каплуна; грустный взгляд Альберта Сливкина, расстрелянного в подвалах Лубянки; равнодушный к ней Серж, целующий мертвого Дягилева; застывшее лицо Брауна в гробу; кладбище, где в неверном свете луны танцуют ожившие призраки девушек, умерших до свадьбы, и среди них она, Жизель, восставшая из могилы ради ночи любви… Ольга про сыпалась в холодном поту от собственного дикого крика.
«Никто не говорил по-русски и вообще не разговаривали, только „да“ и „нет“. Журналы американские на столе не понимаю, книг русских нет. Утром встаешь, двадцать человек в спальне, по очереди вымыться и сесть на балконе ожидать чая… Балкон с большими стеклянными окнами, правда, с радиаторами, но ждешь, когда откроют. Кормили на убой, и масло, и яйца, и каша, и питье фруктовое или фрукты…» – вспоминала Спесивцева о времени, проведенном в психиатрической лечебнице.
– Вера Константиновна, взгляните, пожалуйста!
Великая княжна Романова, та самая, отец которой публиковал до революции стихи под псевдонимом К.Р., поправила очки в роговой оправе:
– Мне кажется, Ольга Александровна, с этим яйцом все в порядке.
Две старые дамы разглядывали куриные яйца на просвет, сортируя их для продажи. Одна из них, изящная и хрупкая, сохранившая старомодную манеру слегка придерживать юбку кончиками пальцев, была по-балетному гладко причесана. Работа в курятнике и уход за помидорными грядками входили в обязанности проживающих в пансионе для престарелых русских беженцев, основанном под Нью-Йорком дочерью Льва Николаевича Толстого Александрой. Планировка усадьбы напоминала Ясную Поляну. Так же, как под Тулой яблони, здесь были посажены абрикосы.
На толстовскую ферму Ольгу перевез из психиатрической клиники ее бывший партнер – верный, заботливый Антон Долин. Каким-то чудом Ольге удалось преодолеть душевное расстройство, к ней вернулась память.
Но снять с себя печать обреченности она была не в состоянии. Надвигалась нужда. Ее стали забывать. В ее скромной комнате царила спартанская обстановка – узкая кровать, стол, несколько стульев, шкаф, умывальник. Она радовалась каждому гостю, навещавшему ее в пансионе, так бурно, что могла разрыдаться от избытка чувств…
…Заканчивался Великий пост, приближалась Пасха. Ольга Александровна медленно встала с постели, аккуратно поправила смятое покрывало. На столе в маленькой корзинке лежали бурые, покрашенные луковой шелухой яйца, а в крошечной фарфоровой солонке – прокаленная, почти черная, четверговая соль. Розы, привезенные накануне ленинградской балериной Наташей Макаровой, бежавшей из СССР, источали нежный аромат, вдруг вызвавший в памяти давние премьеры, овации и букеты, которыми ее забрасывали поклонники. Сколько лет назад это было? И было ли вообще?
Было, было. Ее любили многие. Например, музыковед Валериан Богданов-Березовский, в ту пору студент консерватории, аккомпанировавший Ольге на ее самостоятельных уроках, называл ее Stella montis – высокая звезда, позаимствовав выражение у Генриха Гейне, посвящал ей стихи и музыку. Да что влюбленные юноши – сам Аким Волынский, эрудит, каких мало, почетный гражданин города Милана, из-за любви к ней на шестом десятке встал к балетному станку. Тогда в Петрограде их часто встречали вместе – то в Русском музее, то в залах Эрмитажа. Ах, Аким Львович! Вы были замечательным собеседником и учителем. Но вы хотели от своей ученицы большего, того, чего она не могла вам дать, бесконечно вас уважая…
А многостраничное признание в любви с рисунками и портретами, присланное художником Володей Дмитриевым?
«Молю, как бы вы ни отнеслись к моим словам, дайте какой-нибудь ответ. Лучше напишите просто „дурак“, чем ничего не отвечать. Прощайте, гений!» – читала Ольга последнюю страницу послания. Она не стала писать ответ, а сама отправилась к Дмитриеву домой, тем более что жил он неподалеку от нее, на Екатерингофском.
Дома Володи не оказалось. От смущения она начала много говорить, но потом это прошло, и она сделалась простой, непосредственной и дружелюбной. В ожидании Володи Ольга помогла младшему брату художника перемыть всю посуду. Делала она это ловко и умело. Наконец Володя появился. Он остолбенел, увидев Ольгу в своей квартире.
– Здравствуйте! Я пришла! – радостно сказала она.
И вдвоем, никому ничего не объясняя, они надолго провалились в снежную петроградскую ночь…
Текло время, сменялись обстоятельства, уходили из жизни старые друзья, слабела память, стирались детали, меркли впечатления. Но снова и снова вспоминался Ольге такой далекий Петроград, призрачный город ее тревожной юности и недолгой российской славы. Всем многочисленным поклонникам, пылким и восторженным, всем долгим беседам об искусстве, всем картинам, стихам и романсам она предпочла тогда роман с новой властью. Может быть, она думала, что железные объятия самые надежные? Странный и трагический союз балерины и чекиста, наверное, не был случайным, ведь власть, даже самая кровавая и жестокая, нуждалась в красоте, а красота – в защите…
Чиркнув спичкой, Ольга Александровна зажгла угасшую было лампадку:
– Я – Жизель? Нет, что вы. Я – Оля Спесивцева. Мне почти сто лет. Я помню все свои партии. Хотите, станцую прямо сейчас? Не в буквальном смысле, конечно, а руками покажу рисунок. И Эсмеральду, и Медору, и Никию, и Одетту-Одиллию. И эту Кошку. Боже, как я не любила этот балет! Сплошной модерн. Одни целлулоидные декорации чего стоили! Знаете, что я сделала, чтобы не танцевать премьеру? Схитрила! Притворилась, что на репетиции подвернула ногу, и весь день просидела дома, изображая ужасные страдания. Но танцевать все же пришлось. А что я могла сделать? Разорвать контракт, остаться совсем без работы? В Петрограде – никак не привыкну называть его Ленинградом – умерли моя старшая сестра Зина, тоже балерина, числившаяся в списках труппы, как Спесивцева 1-я, и брат Толя. Я хотела вернуться, хоть издали взглянуть на Мариинку. Не получилось.
Старая одинокая женщина глубоко вздохнула. Ее внутренний монолог прервался. Постившаяся с первого до последнего дня, Ольга Александровна чувствовала себя совершенно ослабевшей. Но все равно она соберет остаток сил, наденет нарядную шляпку и отправится к пасхальной заутрене в русскую церковь встречать Светлое Христово Воскресение. С этой радостью вряд ли может сравнить что-то еще.
В глубокой старости Спесивцева часто посещала церковные службы – только в храме ее отпускала тоска. И еще очень любила вышивать крестиком, словно закрещивая все темное в своей судьбе и различая в переплетении разноцветных узоров знаки, понятные лишь ей одной.
Когда она умерла – а это случилось 16 сентября 1991 года, – оказалось, что за ее могилой некому ухаживать…
Тайные знаки судьбы. Ингрид Бергман
У нее была удивительная судьба – головокружительный взлет карьеры, обструкция на грани травли, триумфальное возвращение к зрителям. В житейских делах она полностью полагалась на своих мужей, а себя всецело посвятила искусству. Она играла разные роли и перевоплощалась до неузнаваемости. До самых последних дней она сохраняла огромное желание жить и работать. Ее называли величайшей актрисой мира и величайшей женщиной мира, наделенной исключительной внутренней силой. Она завоевала все призы, которые только может получить актриса. Она была самоотверженной женщиной с добрым сердцем. Всю жизнь она искала любовь, страстно любила и была любима. И ради любви была готова пожертвовать благополучием, добрым именем и даже своими детьми.
Наверное, не случайно Ингрид Бергман стала музой гения мистических триллеров Альфреда Хичкока. Ничего случайного в этом мире не бывает, тем более во встрече культового режиссера с культовой актрисой. Их тянуло друг к другу. Да, он любил снимать роскошных стильных блондинок, попадающих в странные и ужасные обстоятельства. Но здесь дело не только в том, что белокурая северная красавица пленила великого режиссера, сделавшего ее главной героиней трех своих фильмов: «Завороженный», «Дурная слава», «Под знаком Козерога».
Ингрид Бергман была непохожа на других. Сдержанная и немногословная, она словно излучала внутренний свет. Она казалась зачарованной, в ней угадывались потаенная глубина, загадочность, непредсказуемость. Временами ее жизнь, на первый взгляд такую понятную, окутывала некая аура неведомой тайны, странных знаков и совпадений. Родилась Ингрид Бергман 29 августа 1915 года. Запомним эту дату – 29 августа…
«Поздравляю! У вас родилась дочь!» – эти слова акушерки вызвали в сердце Юстуса Бергмана, художника по призванию, а по профессии управляющего директора «Конст индустри» – фирмы, выпускающей принадлежности для художников, фотографов и звукозаписывающих компаний, – целую бурю чувств. В этот солнечный августовский день он наконец-то стал отцом! Первая беременность его жены Фриды Адлер закончилась неудачно – ребенок родился мертвым. Второй малыш не прожил и недели. А тут прекрасная здоровая девочка, которую родители, не сговариваясь, назвали в честь шведской принцессы Ингрид.
С детства хорошенькой девочке из Стокгольма казалось, что ее любовь приносит несчастья. Те, кого она сильно, от всей души любила, внезапно куда-то уходили и больше никогда не возвращались. Их нигде не было – ни в другом городе, ни в другой стране. Оставались только памятники на кладбище. Тетя Эллен, родная сестра отца, объяснила ей, что они умерли, что такое смерть, Ингрид не поняла, зато страшно испугалась. Первой ушла мама, ее красивая, веселая, обожаемая мама, когда Ингрид исполнилось всего три года. Девочка искала маму по всему дому, звала ее, но та не откликалась. Она просыпалась утром в надежде услышать звонкий радостный смех мамы, но вокруг стояла непривычная тишина.
Потом через десять лет не стало папы – талантливого художника, доброго человека, снимавшего Ингрид на кинокамеры, расставленные по комнатам. Они так интересно стрекотали пленкой и запоминали любое движение начинающей «актрисы», еще толком не знающей, что такое искусство. Вот Ингрид жует конфету, вот она взяла в руки скрипку, вот, нацепив очки и шляпку бабушки Адлер, изображает пожилую немецкую фрау, вот кормит голубей в парке…
Съемки вошли в жизнь Ингрид Бергман с самого рождения. Едва она появилась на свет, рука судьбы уже взяла ее в объектив, как будто только этого и ждала, чтобы потом прославить в Голливуде, демонстрировать ее непревзойденное мастерство в переполненных кинозалах, заставлять зрителей смеяться и плакать над жизнью ее экранных героинь и награждать миллионными гонорарами. Оставалась тетя Эллен, любимая, нежная и ласковая, пахнувшая душистым земляничным мылом, но и она покинула Ингрид вслед за родителями – у нее была неизлечимая болезнь сердца. От горя и нервного потрясения Ингрид едва сама не умерла. Ей стало казаться, что это она виновата в смерти любимых людей. По ночам ей снились неясные темные призраки, протягивающие к ней руки…
Поэтому, когда в двадцатилетнюю Ингрид, студентку Стокгольмской театральной школы, влюбился Петер Линдстром, подающий надежды молодой доктор, вскоре ставший профессором стоматологии, она подумала, что это не сулит ему ничего хорошего. «От моей любви умирают, – сказала она Петеру. – Вы не боитесь?» Петер не побоялся. Высокий красавец блондин, спортсмен, интеллектуал, он надеялся прожить с Ингрид долго и счастливо. Ему понравились ее шелковистые волосы и чудесный голос.
«Это не была любовь с первого взгляда, – вспоминала Ингрид, – но нечто такое, что со временем стало очень важным и без чего мы оба не могли жить». На момент знакомства с Петером Ингрид переживала первый в своей жизни роман со знаменитым актером Эдвином Адольфсоном, но он был женат, имел детей, с ним приходилось встречаться тайно, и она предпочла рассудительного и надежного Петера.
Ингрид нуждалась в защищенности и безопасности. В мужчине она искала отца, наставника, хранителя. Ей необходимо было, чтобы ее жалели, чтобы ей сочувствовали, помогали и поддерживали – сказывался комплекс сироты. И еще она привыкла к мужскому руководству – с детства она подчинялась отцу, потом дяде Отто Бергману, потом педагогам и режиссерам, а потом полностью положилась на Петера, который установил над ней строгий контроль. Он все решал за нее, и без него она не ступала ни шагу, даже новое платье не могла себе купить, не посоветовавшись с Петером. Он был единственным человеком, с кем она любила поговорить по душам. Их беседы длились часами. А как красиво он вальсировал! И как красиво за ней ухаживал!
…В день, когда Ингрид исполнился двадцать один год, Петер, тогда еще ее жених, прислал ей подарок. Открыв коробку, девушка увидела завернутую в тонкую папиросную бумагу горжетку из чернобурой лисы. Это же последний крик моды! Ничего более роскошного у нее не было. Бросившись к телефону поблагодарить Петера за такой королевский знак внимания, Ингрид поскользнулась на коврике и подвернула ногу. Щиколотку пронзила резкая боль. «Приезжай!» – сквозь слезы воскликнула Ингрид, дозвонившись до Петера. Тот отвез ее в больницу. Неизвестно, что подумал доктор, когда, войдя в палату, увидел Ингрид сидящей в кровати в ночной рубашке и с лисьим мехом вокруг шеи… Наверное, решил, что у нее не все в порядке с головой. А она просто ни на минуту не хотела расставаться с драгоценным подарком.
Венчание Ингрид и Петера состоялось летом 1937 года. Поначалу все шло прекрасно, молодые люди лучились любовью друг к другу, у них родилась прелестная дочь Фридель Пиа, похожая на маму. Ингрид содержала дом в чистоте и уюте, шила и вязала, вот только готовить так и не научилась. Она стала самой популярной актрисой шведского кино, но продолжала во всем слушаться Петера, как и подобает добропорядочной супруге. Более того, именно Петер настоял на том, чтобы Ингрид поехала в Голливуд по приглашению знаменитого продюсера Дэвида Селзника, до которого дошли слухи о гениальной шведской актрисе, снявшейся за четыре года в десяти фильмах. Сама она на это не отважилась бы. Больше всего Ингрид страшила разлука с дочерью, но вскоре семья воссоединилась в большом особняке неподалеку от Сансет-бульвара.
– Во-первых, вам нужно сменить фамилию – она звучит слишком по-немецки. – Продюсер Дэвид Селзник, сидя за ужином с Ингрид и закусывая виски холодной телятиной, обговаривал детали сотрудничества актрисы с американской фабрикой грез. Вернее, пытался вписать ее в сложившиеся «звездные» каноны красоты того времени. – Во-вторых, выщипать брови – они слишком густые. В-третьих, что-то сделать с зубами. В-четвертых…
Ингрид не стала дожидаться оглашения всего списка.
– Может, мне проще вообще не сниматься и вернуться домой? – не дослушав перечень претензий, перебила она продюсера.
Селзник опешил. Он не привык, чтобы ему возражали. В самом деле, зачем ему эта строптивая шведка? Он здесь устанавливает правила игры. И тут его осенило – Ингрид Бергман станет первой естественной звездой Голливуда! Она будет держаться в кафе просто, как обыкновенная девушка с соседней улицы; волосы, не уложенные в замысловатую прическу, будут свободно развеваться на ветру, да и брови можно оставить такими же. И это было то, что нужно.
– Блестяще! – воскликнул Селзник в восторге от своей идеи. – Подлинное имя, естественная прическа Ингрид Бергман озарила Голливуд новым светом. Америка устала от хищных женщин-вамп в стиле Бетт Дэвис, а тут совершенно иной образ – располагающее к себе нежное лицо, пухлые полудетские щечки, светлые волосы, обаятельная открытая улыбка, сильная спортивная фигура. От всего облика Ингрид Бергман веяло чистотой, свежестью и невинностью.
«Таких актрис не было и нет, – говорили о ней в Голливуде. – Ее можно снимать с любого угла, с любого положения – это не имеет значения: она всегда выглядит прекрасно. Другие актеры могут доставить вам заботы, но не Ингрид. Она надежна, как квотербэк. От нее просто нельзя отвести глаз!».
Критики сравнивали ее с чистым шведским снегом и называли скандинавской мечтой. Ингрид полюбили сразу, от фильма к фильму ее слава росла в геометрической прогрессии. Ингрид проживала чужие судьбы, лучше всего ей удавались роли романтических героинь, а ее собственная жизнь продолжала оставаться безоблачной и размеренной, и романтизма в ней оставалось все меньше и меньше…
«У меня были прекрасная дочка и замечательный муж, – вспоминала о том времени актриса. – Мы с Петером уже не любили друг друга, но так обстоит дело во многих семьях. У меня был красивый дом с бассейном. Помню, как однажды я сидела у воды, и вдруг по щекам поползли слезы. Почему мне было так плохо? Я чувствовала себя так, словно внутри у меня что-то взрывалось».
Петер вел все ее дела, как опытный финансовый агент и импресарио, заключал контракты, следил за соблюдением интересов своей жены, а вот что касается любви… Впоследствии, отвечая на вопросы журналистов, он произнесет ужасную фразу: «Я жил с ней из-за ее денег».
…В зрительном зале маленького кинотеатра в Лос-Анджелесе медленно гас свет. Ингрид сняла темные очки, скрывавшие лицо, и убрала их в сумочку. Она не могла объяснить, что заставило ее, идола толпы, в один прекрасный день случайно зайти в полупустой кинозал, чтобы посмотреть картину какого-то неизвестного в Голливуде итальянского режиссера. «Рим – открытый город», – поплыли по экрану титры. Увиденное потрясло актрису своей безыскусной простотой и жизненной правдой. «Роберто Росселини, Роберто Росселини», – как заклинание, повторяла Ингрид. Внезапно ее пронзила мысль: «Его фильмы должен увидеть весь мир! Я помогу ему стать знаменитым! Я напишу ему письмо!».
– Да не знаю я никакой Ингрид Бергман. И вообще ненавижу Голливуд, – раздраженно произнес Росселини, вскрывая доставленный ему полуобгоревший конверт – накануне на римской киностудии «Минерва», куда Ингрид адресовала свое письмо, случился пожар.
«Я видела ваши фильмы, и они произвели на меня глубокое впечатление. Если Вам нужна шведская актриса, которая хорошо говорит по-английски, еще не забыла свой немецкий, не слишком хорошо понимает по-французски, а по-италь ян ски не знает ни слова, кроме „люблю тебя“, то я готова приехать, чтобы сделать с вами фильм. Вот уже десять лет, как я чувствую себя запертой в системе, которая не дает мне стать счастливой и за пределы которой я хочу вырваться. С вами». – С волнением читал Росселини послание из-за океана. В этот день, 8 мая, ему исполнилось сорок два года.
Он тут же ответил: «Дорогая миссис Бергман! Только что получил ваше письмо, которое случайно пришло в день моего рождения и стало самым ценным подарком. Я уже давно мечтал снять фильм с вами и, начиная с этого момента, сделаю все, чтобы мечта стала реальностью как можно скорее. Я напишу вам длинное письмо, где изложу все свои мысли».
Ингрид Бергман бредила о том, чтобы сняться у итальянского режиссера – не важно, на каких условиях. Только бы встретиться с ним, только бы оказаться рядом на съемочной площадке. Она еще не понимала, вернее, понимала, но боялась признаться самой себе, что страстно, отчаянно влюбилась в Роберто, который был полной противоположностью Петеру.
По словам друзей Росселини, если не бушевал ураган, если он не строил баррикады и не вел с кем-нибудь битвы, ему становилось скучно. Росселини хорошо себя чувствовал лишь в штормовую погоду. Он мог покорить добротой, а мог убить холодностью и равнодушием. Темпераментный, непредсказуемый, крутивший романы одновременно с несколькими женщинами, среди них были и великая итальянская актриса Анна Маньяни, и мисс Америка-46, и танцовщица стриптиза, и какая-то блондинка из Венгрии, гонявший как сумасшедший на спортивных автомобилях, он снимал свое кино по вдохновению. А если оно не приходило, мог, никому ничего не объясняя, покинуть съемочную площадку и скрыться в неизвестном направлении. Уехать, скажем, на рыбалку. Роберто захлестывали творческие замыслы. Отчаянно жестикулируя, он посвящал в них своих собеседников и тут же забывал о них, так как не знал недостатка в идеях. Одним словом, гений…
Заинтригованный письмом, Росселини назначил Ингрид Бергман встречу в Париже, в ресторане роскошного отеля «Георг V», как раз в день ее рождения – 29 августа. Разве такое могло быть простым совпадением? Вряд ли. Скорее сама судьба послала Ингрид свой тайный знак. Да и она сама тогда вступала в сакральный возраст – ей исполнялось тридцать три года. Какое-то скопление магических чисел, которое подсказывало: что-то должно произойти.
«Снимем – не снимем кино», – гадал на вынутой из вазы алой розе, как на ромашке, Росселини, обрывая душистые лепестки и бросая выразительные взгляды глубоких карих глаз на Ингрид. Его не смущало присутствие Петера, сопровождавшего жену. Тот сохранял невозмутимый вид. А роза, да еще алая, как известно, цветок любви. Знал бы Петер, что творилось тогда в душе у Ингрид…
Ради своей любви Ингрид готова была пожертвовать всем, но разрушить семейные узы пока не решалась. Они с Петером считались идеальной парой, образцом семейного благополучия. Добродетельную шведку, получившую строгое лютеранское воспитание, не смогли сломить ухаживания ни Хамфри Богарта, ни Грегори Пека. В их объятиях она пребывала только на экране и отказала самому Эрнесту Хемингуэю, знаменитому писателю, вынужденному удовлетвориться дружескими отношениями с актрисой и прозвищем Мистер Папа.
Америка боготворила Ингрид, и вдруг такое! Разорвать с мужем означало полностью разрушить свой ангельский образ, уничтожить миф о святой Ингрид Бергман, а это был непоправимый шаг. И все же Ингрид его сделала, устремившись навстречу своей судьбе. А подтолкнула ее к этому шагу мелочь, забавное совпадение. Впрочем, в жизни таких женщин, как Ингрид, мелочей не бывает…
Бродя по магазинам в поисках рождественских подарков, они с дочерью увидели совершенно потрясающую надувную корову, которую Пиа тут же захотела купить. Но Петер счел это глупой блажью, он обещал подарить дочери куда более практичный велосипед, к тому же еще и очень дорогой. Отдать семьдесят пять долларов за какую-то ерунду! Каково же было изумление родителей, когда приглашенный к ним на Рождество, чтобы обсудить предстоящие съемки, Роберто Росселини подарил Пиа… ту самую корову! «Она изумительно улыбается, я не мог устоять. Что-то не так?» – спросил он, глядя на изменившееся лицо Ингрид. Петеру Роберто подарил галстук, а Ингрид – стильную сумочку.
«Он был такой непосредственный и милый, – вспоминала актриса о пребывании Росселини в Голливуде в первые недели, когда он еще едва-едва объяснялся на сбивчивом английском. Бывая с ним, я не чувствовала ни робости, ни стеснения, ни одиночества. С ним было интересно разговаривать и интересно его слушать. Самое главное то, что он был живой, и рядом с ним я ощущала, что тоже живу».
Вот оно, потрясающее ощущение жизни!
Ингрид уехала к Росселини в Италию в одном платье, с легким чемоданчиком, очертя голову, как пуля летит во тьму, – наугад, напролом, не вспоминая о прошлом, не думая о будущем, готовая сгореть дотла в охватившем ее любовном огне. Журнал «Лайф» тут же опубликовал фотографию влюбленной пары. Актриса начала сниматься у гениального Роберто – сбылась ее сокровенная мечта. За первым совместным фильмом «Стромболи, земля Божья» последовали другие: «Европа, 51», «Мы, женщины», «Путешествие в Италию», «Страх», – но они не пользовались таким успехом, как голливудские картины.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.