Текст книги "«Андалузская шаль» и другие рассказы"
Автор книги: Эльза Моранте
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Свидание
Каждую полночь княгиня Карола спешила на свидание со Сном.
Полностью ее звали княгиня Карола Аагантил, а родилась она в семье маркиза Антоноли-Перт. Ее врожденное благородство, помноженное на благородство мужа, породило благородство такой степени, что, когда она показывалась в вестибюлях роскошных дворцов, двойной ряд лакеев падал на колени, как падает народ перед статуей святого во время торжественной процессии. Подобно узкой ладье, плывущей по реке, княгиня с необычайной легкостью скользила вдоль гладких мраморных стен, в которых отражалась ее изящная фигурка. Ее голова, увенчанная пышной копной золотистых волос – таких светлых, что их цвет граничил с серебристым, – была слишком тяжела для тонкого стебля ее шеи и клонилась книзу. Шепот шелестел по коридорам: «Княгиня, княгиня!» Стоило ей пройти мимо, как лакеи принимались втягивать носами воздух, как собаки, вздыхая: «Ах, какой чудный аромат!»
Уже с одиннадцати часов вечера княгиня Карола, сидя в кругу знатных дам, начинала вертеть головой, словно ища подушку, хлопать веками, чуть подведенными нежно-лиловым, и прикрывать веером легкие зевки. Ее муж, князь Филиппо Ааганил, от благовоспитанной скуки кривил рот, прячущийся в посеребренных сединой усах.
– Опять то же самое, Лола, – тихо упрекал он ее своим низким, хриплым голосом. – Опять вы хотите спать.
– О Фифи, – шептала она в ответ, – это не моя вина.
И с трудом сдерживала очередной зевок, а в ее глазах блестели две слезинки.
Князь Филиппо пожимал плечами. Сам он страдал от бессонницы и ночи вынужден был коротать за трубкой и картами. Пусть так, но уж его-то собственные суставы, по крайней мере, могли бы оставить его в покое! Так нет, не оставляли, острой болью и похрустыванием предсказывая погоду на завтрашний день. Беспрерывно ворча и нюхая табак, князь Филиппо встречал занимавшуюся зарю.
В разгар роскошного приема, за полчаса до полуночи, княгиня Карола начинала устало обводить взглядом фрески. Ее можно было сравнить с бабочкой, ослепленной светом. Вдруг она легким прыжком вскакивала с дивана, где сидела с подругами, и говорила:
– Спокойной ночи.
– Я приеду попозже, – бросал ей муж из-за карточного стола.
Она быстро-быстро, с трепещущим сердцем, с играющей на губах таинственной улыбкой, сбегала по мраморным ступеням парадной лестницы и, взмахнув подолом платья, вспархивала в карету.
Дома она отправляла двух своих камеристок спать и, в кружевной рубашке до пят, распустив волосы, чтобы не чувствовать веса прически, бросалась в постель (в этот момент било полночь) и закрывала глаза в ожидании Сна.
С чем можно сравнить Сон княгини Каролы? С пчелой, что в упоении пила мед ее уст? Или со стройным юношей с прелестными кудрями и мягкими золотистыми усами? С южным ветром? С цветком, преподнесенным в знак восхищения? Трудная задача. Сон распахивал дверь ее спальни и с улыбкой восклицал:
– О любимая!
Возле нее он делался покорным и дерзким, отважным и в то же время застенчивым. Он расчесывал княгине волосы, целуя кончики локонов, нежно гладил шею, чтобы возбудить ее, как это водится у голубей с голубками.
Как-то вечером, сидя с другими дамами в гостиной баронессы Карасси-Ансельми, где все оживленно сплетничали о странной свадьбе герцогини д'Альбифьоре, княгиня Карола не уследила за временем и внезапно услышала, как часы отбивают без четверти двенадцать. «Ах, я опаздываю!» – подумала она с ужасом и, подобрав шлейф платья, спешно простилась и убежала. На бегу у нее с ноги упала чудесная туфелька, но княгиня даже не обратила на это внимания. «Я не поспею вовремя», – повторяла она в отчаянии, пролетая легким ветром под влюбленными взорами пажей. Дрожа от волнения, она вскочила в карету.
«Дело нечисто, – думал подозрительный князь Филиппо. – В конечном счете кто бы удивился, окажись эта ежевечерняя сонливость ловким притворством?» Он приказал лакею подать свою шубу из мускусной крысы и, вскочив в первую попавшуюся карету, помчался вслед за Каролой.
Когда он переступил порог дома (уже пробило полночь), жена, по-видимому не успевшая раздеться, уже спала в кипени оборок на розовых простынях. Филиппо склонился над ней, рассматривая в монокль прелестную головку с личиком словно из тончайшего фарфора; перехваченные лентой локоны ниспадали, как гроздья глициний. Во сне она улыбалась, надувала губки, пожимала плечиками.
«Черт побери, с кем это она так кокетничает?» – сказал себе князь и нервно сжал набалдашник трости.
Княгиня меж тем шептала:
– О мой сон, наслаждение, повелитель, любовь моя!..
«Вряд ли это имена, которыми награждают мужчину», – решил князь, успокоившись.
– О волшебное благоухание… – выдохнула Карола.
В эту минуту князь Филиппо, чье лицо брадобрей смачивал по утрам духами «Золотистый табак», подумал: «Ну, значит, это я снюсь ей!»
И поцеловал жену в лоб.
Конь зеленщика
На самом краю плодородной равнины у меня был огород. И того, что произрастало на этом клочке земли величиной с ладонь, хватало мне для еды и продажи. Я жил один в своей лачуге, и единственным, чем мог похвалиться, был мой великолепный конь.
Я чувствовал: в нем есть что-то демоническое. Поджарый, черной масти, с синим отливом, продолговатыми глазами, умными, ласковыми и блестящими, с длинными сильными ногами и густой гривой, подобной пламени, раздуваемому ветром. Когда он был жеребенком, я воспринимал его как сказочное существо. С такой прытью и пылом совершал он прыжки, словно должен был пролететь сквозь огненное кольцо! Каким веселым и одновременно диким было его ржание, которым он, казалось, призывал все силы преисподней, чтобы прославить силы небесные! В его радости было что-то дерзкое. И как же сильно он меня любил! А как любил его я!
Его игривый характер мне нравился, но мало-помалу, по мере того как заботы об огороде стали занимать меня больше и в итоге вытеснили из моей жизни все остальное, я стал подумывать о том, чтобы приспособить коня для перевозки капусты и бобов. Я начал постегивать его кнутом, если он упрямился, когда я навьючивал на него груз, и очень скоро приучил к теплой, пресной тюре. С удовлетворением я наблюдал, как изо дня в день его искрящиеся глаза гасли и тускнели, необузданное скаканье сменилось осторожным рысистым бегом, вызывающе задорный смех (одно время конь смеялся) превратился в ленивую усмешку.
Пришел день, когда я впряг его в повозку и поздравил себя с победой.
Конь исполнял свои обязанности с покорной кротостью, и мне оставалось лишь не давать ему поблажек. Он возил груз – впрочем, не такой тяжкий – на рынок, а возвращаясь, пасся вечером на широком лугу, отказываясь от домашней тюри. Я считал, что он забыл о своей дикой природе, и сам начал забывать о ней. Я даже поверил, что приучил его к покорности; то, что прежде я воспринимал, как демоническое начало, нынче представлялось мне глупым заблуждением.
Когда мой конь достиг возраста честной старости, у него стали дрожать ноги, дыхание остыло, как это часто случается с одряхлевшими лошадьми, которые провели жизнь между оглоблями. Ветеринар заявил, что бессилен сделать что-либо. Терпеливо, изредка вздрагивая в ознобе, с закатившимися глазами, конь встречал прибытие смерти.
В ту секунду, когда его душа должна была покинуть тело, я, вскрикнув от изумления, увидел, как мой конь внезапно вспыхнул – так порой случается с деревьями в лесу – и мгновенно превратился в высокое пламя, в котором, как мне показалось, я разглядел (было ли то воспоминание, мираж или сон?) соборы, парившие в воздухе, океанские глубины и острые обломки красных статуй.
Созерцание этого рвущегося к небу пламени породило во мне неописуемый восторг, и я забыл обо всем на свете. Если бы в тот момент кто-нибудь сказал мне, что моя повозка с овощами перевернулась, вся зелень рассыпалась и лежит в пыли, вероятнее всего, я не пошевелил бы и пальцем.
Скоро от пылающего факела, в какой преобразилось тело моего коня, не осталось ничего, кроме струйки дыма. И, право слово, когда все кончилось, я вздохнул с облегчением, избавившись наконец от коня.
Но с того дня я потерял покой.
Один вопрос преследует меня, не оставляя ни на секунду: как отомстят мне силы Преисподней и Неба за то, что я сотворил с конем?
Ибо силы Небесные также участвовали в создании моего дикого коня. Это несомненно.
Два сапфира
Синьора остановилась перед витриной своего ювелира, как перед входом в дивный сад. Глазастые павлиньи хвосты распускались среди сверкающих камней; в центре блистательной композиции из ограненных и круглых плодов, обвитые затейливыми цветочными гирляндами сверкали два сапфира в платиновой оправе, подобно двум чистейшим родникам. При виде этих серег в горле синьоры возникло тремоло, которое обыкновенно предшествует пению и вдохновенному полету фантазии. Сгорая от нетерпения, она поддалась этому порыву и вошла внутрь.
В лавке любили синьору, всегда встречали с распростертыми объятьями, любезничали, восхищались новыми нарядами и украшениями, подчеркивающими ее красоту.
– Эта жемчужная диадема словно создана для вас, синьора, – с придыханием проговорила продавщица.
А продавец сказал:
– Когда нам принесли эту крошечную золотую химеру, все закричали, хозяин может подтвердить, что ее необходимо немедленно приколоть на черное платье синьоры!
Но синьора указала пальцем на два сапфира, выставленные в витрине.
Внимательно разглядев их вблизи и уже считая своими, она рассеянно выслушала ювелира, который назвал ей цену серег, всего лишь миг колебалась, затем решительно кивнула и купила сапфиры.
Вот они уже покоятся в сумочке синьоры, сделав ее походку легче и стремительнее, словно у синьоры выросли крылья.
«После такой траты, – пробормотала она себе под нос, – я должна быть бережливее». И потому, вместо того чтобы взять такси, она села в трамвай.
Напротив сидели две простолюдинки, одна из них, кроткая красавица с фарфоровым лицом и царственной осанкой, держала на коленях ребенка лет двух от роду. Ребенок был красив, как мать, лишь с той разницей, что глаза у него были голубые, а у матери – черные; однако их благородный цвет был неестественно мутным.
Женщина рассказывала соседке, что она едет от доктора-окулиста, который откровенно предупредил ее о том, что мальчик вот-вот ослепнет. Правда, зрение можно спасти, сделав операцию, но операция стоит целую тысячу лир, а где найдешь такую сумму? И обе удрученно покачали головой. Мать, с царственной осанкой и плавными жестами, нежно прижала к себе сына, отвернулась и стала смотреть на улицу. Соседка сочувственно погладила малыша по голове.
Погасшие глаза ребенка остановились на синьоре; она, с сильным сердцебиением и пылающим лицом, подумала: «В моей сумочке лежит тысяча лир, я могла бы отдать их этой несчастной женщине. Тогда удалось бы сделать операцию, и эти глазки засияли бы, точно мои сапфиры, как если бы кто-то протер их, сперва замутив дыханием. Нет ничего проще. Сейчас я так и поступлю». Но именно в то мгновенье, когда она это подумала и уже почти открыла рот, чтобы сказать: «Послушайте, моя дорогая…», трамвайный кондуктор объявил остановку:
– Площадь Россини! Площадь Россини!
Синьора жила как раз на этой площади и торопливо, сжимая в руках свою сумочку, сошла с трамвая, который затем с лязгом тронулся и вскоре исчез из вида.
Дома синьора не могла налюбоваться на свои сапфиры. Они переливались всеми цветами радуги, и блеск их был чист и ясен. Сидя перед зеркалом, синьора примерила серьги и разглядывала свое отражение: как сапфиры сочетаются с бледностью ее лба, с нежным румянцем щек, изящными руками. Вдруг ей показалось, что где-то рядом прозвучал тонкий, жалобный плач, и по телу ее пробежала дрожь.
Близнецы
При известии о том, что родились близнецы, женщина в ночном чепце расплылась в улыбке. Роженица тотчас попросила повязать на запястья новорожденных ленты разных цветов, чтобы отличать одного от другого. Так Пьетро получил красную ленту, а Антонио – черную.
Братская любовь, которую они пронесли через все детство, была редкостью в этом городе скупердяев и молчальников. На крутых улицах, в глухих закоулках, на лестницах со стремительным бегом ступеней встречались исключительно люди торопливые, кулаки у них в карманах были сжаты от ревности к собственным деньгам, глаза опущены, все избегали смотреть друг другу в лицо.
До сих пор сохранился маленький двор за высокой стеной, где играли братья. Со дня своего появления на свет они никогда не расставались. Кормилица водила их вместе на прогулки; колыбели, в которых они спали, стояли рядом. Когда мальчики подросли, они стали подходить к зеркалу, сравнивать себя и, обнаружив абсолютное сходство, перемежали восторженный смех с восторженными восклицаниями. Если их случайно разлучали, они плачем и криками тотчас требовали вернуть брата. Их внешнее сходство и общность детских впечатлений породили своего рода духовное родство. На протяжении многих лет они смотрели на мир одними глазами.
Однако с течением времени в их характерах стали проявляться различия. Рассудительный и немногословный Антонио созревал раньше: сообразительность, позволявшая ему первенствовать в учебе, сочеталась с чувствительностью, из-за которой он часто выглядел меланхоличным и подавленным. Им владело тщеславие, в котором Антонио не желал признаваться ни себе, ни окружающим; он тщательно следил за своей внешностью и много внимания уделял одежде. Скоро Антонио сделался заводилой в компании сверстников, оставив далеко позади себя брата Пьетро.
Пьетро, несмотря на свой ум и живое воображение, был начисто лишен амбиций и, не умея прислушиваться к голосу разума, всецело полагался на внезапные порывы и интуицию. Ни один предмет не занимал его более чем на час; ничто не вызывало в нем большего отвращения, чем дисциплина и послушание. Единственным созданием, к которому он относился с тайной любовью или, лучше сказать, с тайным восхищением, оставался его брат Антонио.
Почти ежедневно Антонио, выходя из школы – с пышными локонами, щеголяя в элегантном костюме, – видел на углу брата, поджидавшего его. Пьетро в школу не ходил, а проводил утро на портовых улочках в драках с хулиганами либо выпивая с моряками, сошедшими с причаливших судов. Взлохмаченный, грязный, со ссадинами на коленках, верный своей привычке встречать брата, он радовался при виде Антонио. А тот, окруженный товарищами, безусловно признавшими его лидерство, хотя и улыбался брату, но заливался краской стыда. Мысль о брате, его искаженной копии, каждый день караулившем у дверей школы, доставляла ему смутное беспокойство. Антонио мог бы (признавался он себе в этом с неудовольствием), пользуясь своим влиянием на Пьетро, заставить того бросить свои пагубные привычки; но эгоизм, за которым Антонио прятал свою излишнюю чувствительность, мешал ему сделать это. Тем временем Пьетро катился по наклонной, и его дикарское безрассудство принимало все более грубые формы. Антонио вздохнул с облегчением, когда брат исчез из города, подавшись неизвестно куда. Его не было двадцать лет.
За это время Пьетро ни разу не дал знать о себе. Антонио, продолжавший жить в родном городе, женился на прелестной, скромной девушке из богатой семьи и скоро стал довольно важной персоной. Мать и другие родственники умерли, детей от брака не родилось; дни Антонио, размеренные и однообразные, тянулись, согреваемые заботой жены и уважением сограждан. Я сказала «его дни», потому что ночи его были совсем другими. Антонио обманывал себя, полагая, что с отъездом брата навсегда избавился от него. Между ним и Пьетро существовала неразрывная связь, и это терзало ему сердце. Жена нередко слышала, как он стонет и вскрикивает во сне, охваченный каким-то кошмаром. Утром Антонио просыпался разбитым, с темными кругами под глазами и остекленевшим взглядом. Прежде чем облачиться в мундир и нацепить шпагу, он рассказывал жене, что ему опять снился брат. Сны граничили с явью и доставляли ему такие мучения, что, пробудившись, он долго хранил подробности в каждой клеточке своего тела. В этих снах любовь к брату, которая, как думалось Антонио, давно умерла, напротив, овладевала им с прежней силой. Он сопровождал брата в ночных прогулках по безлюдным, темным улицам и бросался на его защиту, чего никогда не делал в жизни.
Во сне он видел Пьетро ясно и отчетливо, между тем как сам казался лишь призраком, которого Пьетро не замечает. Как случается в снах, когда Антонио хочет крикнуть, чтобы предупредить брата об опасности, голос у него пропадает, а когда собирается защитить его, оказывается, что он не в силах пошевелить рукой и вообще сдвинуться с места.
– Сжальтесь над ним! Освободите его! – кричал, просыпаясь, Антонио и вскакивал с постели, дрожа, в холодном поту.
Двадцать лет эти сны терзали его по ночам; в них Пьетро постепенно становился все менее похожим на того юношу, каким был до отъезда. Теперь он представлялся Антонио полным бледным мужчиной, ссутулившимся, с поредевшими волосами; глаза его блестели то ли от лихорадки, то ли от изумления. Таким он являлся в самых жестоких и безжалостных снах; Антонио видел себя серой бесплотной тенью, бегущей за братом, которого преследовали стражники по многолюдным туманным улицам чужого города. Стражники настигают и окружают Пьетро, а тот притворяется глухим и слабоумным. «Не надо! – кричит Антонио (естественно, крика его никто не слышит). – Не трогайте его! Он несчастный сумасшедший!» И чтобы заставить стражников поверить ему, указывает пальцем на мертвенно-бледное лицо брата с безумными глазами и полуоткрытым ртом, лепечущего что-то бессвязное. Антонио охватывает глубокое отчаяние, желание сгинуть без следа, ему стыдно, что ради спасения брата он таким образом унижает его. Но по торжествующим ухмылкам стражников, уже схватившим брата, он понимает, что притворство Пьетро оказалось напрасным. Крик, который Антонио так и не смог издать во сне, сорвался с его губ и разбудил жену.
– Что случилось? – спросила она.
– Приснилось дурное, – ответил Антонио, стряхивая с себя остатки кошмара.
Он еще верил, что, называя все это сном, сможет избавиться от наваждения, однако едва он открыл глаза, как ощутил невероятное беспокойство и зарыдал. И, забыв о присутствии жены и сотрясаясь от рыданий, Антонио с мукой в голосе закричал:
– Во всем виноват я! Почему я позволил ему уехать? Он так любил меня, что хватило бы одного моего слова, чтобы спасти его! Все эти годы я сорил словами, расточая красноречие в угоду собственному тщеславию! А для брата нужных слов не нашел!
Он всхлипывал, а жена пыталась утешить его. Но Антонио скорее предпочел бы, чтобы его осудили, бросив ему в лицо: «Это твоя вина!» А еще лучше – чтобы его избили до крови. Так он разделил бы страдания брата, убедив себя, что, как и Пьетро, терпит несправедливость; лелея эти чувства, он мирно заснул.
Настал день, когда Пьетро вернулся в родной город. Заметив брата в вестибюле первого этажа своего дома, Антонио побледнел точно полотно и бросился к нему вниз по лестнице, уверенный в том, что спешит навстречу юноше, которого знал двадцать лет назад; он содрогнулся, увидев перед собой мужчину из своих самых страшных снов.
И все же тот юноша странным образом присутствовал при встрече братьев: именно ему предназначались горячие и пылкие объятья Антонио. Пьетро был изумлен, и глаза его светились благодарностью; но от внимания Антонио не ускользнуло – и он отметил это с холодной рассудительностью, – что брат ведет себя так, словно хочет угодить ему. С восхищением Пьетро бормотал, глядя на Антонио:
– Как ты прекрасно выглядишь! Какой красивый дом! Ты многого добился.
Антонио, в свою очередь, смотрел на него, исполненный ужаса и жалости, и пытался отыскать знакомые черты в этом обрюзгшем, опустившемся человеке. Постепенно первый порыв великодушия был вытеснен в сознании Антонио неприятной мыслью, которая не давала ему покоя: «Этот тип разглядывает мой дом, мой замечательный, заработанный честным трудом дом, это он-то, который палец о палец не ударил, чтобы обзавестись домом. Вот он стоит тут, вернувшись спустя долгие годы, лучшую часть жизни, дарованную Богом, он растратил неизвестно на что, а перед ним его растроганный брат, и он наверняка собирается воспользоваться его гостеприимством. Еще бы, он небось рад, что подвернулся такой дом, где готовы принять его вместе с его срамом. Но не ошибается ли он? Я вовсе не так наивен, как он думает. Нет, вон отсюда, вон! Разумеется, я дам ему немного денег. И это будет пределом моего великодушия».
И вот Антонио, которого уже начала душить жадность, услышал собственный голос, с приторной, фальшивой интонацией рекомендующий брату одну из городских гостиниц.
– Я, конечно, приютил бы тебя, – продолжал он извиняющимся тоном, – но ты же знаешь, я живу не один. Скорее всего, жена и ее родственники станут возражать.
Ложь сопровождалась тревогой, непонятно откуда взявшейся, и Антонио не терпелось побыстрее избавиться от незваного гостя. Но когда Пьетро еле слышно попросил у него денег, Антонио, который совсем недавно сам собирался дать их брату, испытал чувство неловкости и досады; и то, что он протянул брату, словно дар, на самом деле было оскорбительной милостыней. С облегчением он увидел, как сгорбленная спина грузного человека, одетого в убогий костюм, исчезла за входной дверью.
Очень скоро незавидная участь Пьетро стала известна жителям города. Кое-кто из них, не знавший о возвращении Пьетро и давно не видевший Антонио, обманутый сходством братьев, рассказывал, как был удивлен, встретив этого достойного человека пьяным, в неподобающей компании возле самых гнусных кабаков:
– Боже, как он растолстел и как опустился!
Некоторые, завидовавшие судьбе Антонио, желая опорочить его, пытались свалить на него вину за позор брата. Грязные слухи дошли до чутких ушей Антонио, который всегда заботился о собственной репутации и репутации своей семьи. Эти слухи отравляли его жизнь, в остальном такую благополучную, и он с содроганием думал о том, как его брат-близнец, которого неизвестно где носит, порочит его славное имя.
Отныне преследующие Антонио сны о Пьетро – с безумными блестящими глазами и пугающей бледностью – воспринимались им не как повод для сострадания и боли, а как источник отвращения и липкого страха. Он старался образумить брата то денежными подачками, то советами, то угрозами; но поскольку ничто не помогало, решил изгнать его из города.
Старые сны, однако, продолжали терзать его.
Было очевидно: пока Пьетро жив, нет никакой надежды, что он изменится к лучшему. Подлая мысль, что только смерть Пьетро – единственный способ избавиться от него, овладела Антонио. Она манила его, как драгоценность, сверкая перед внутренним взором. Памятуя о набожности своей жены, он говорил ей с деланной улыбкой:
– Я молю Бога о том, чтобы он умер. Его жизнь – зло для него и других, от Пьетро одни несчастья. Он мой бич.
Страшная мысль не выходила у Антонио из головы, вытеснив из его сознания все прежние страхи, надежды, замыслы. Осталась лишь жгучая ненависть, которая поселилась в темных, неизведанных закоулках его души, она была точно голодный волк, что воет посреди заметенной снегом равнины. Да и он сам превратился в волка, для которого важно лишь одно – настигнуть добычу и разорвать ее зубами. Ему мерещилось, что он должен уволочь в какое-нибудь укромное место давившее на его плечи омерзительное бремя, дабы люди не показывали на него пальцем, издевательски смеясь и распуская отвратительные слухи, покрывая его, Антонио, позором, который предназначался для брата; все громче и настойчивее звучал внутренний голос: «Избавься от него. Ведь может же он ввязаться в драку! Пусть даже подстроенную нарочно! И разумеется, хорошо оплаченную!»
Втайне ото всех Антонио обратился к городским бандитам, людям без совести и алчным. Пообещав им хранить молчание и постараться как можно скорее замять скверный эпизод, он поручил им любым способом устроить ссору и кровавую стычку, в которой его брат должен быть убит. Сговариваясь с убийцами, он мысленно вел спокойную беседу с братом: «Видишь, Пьетро, тебе мало того, что ты превратил меня в свою жертву. По твоей вине я, честный и порядочный человек, вынужден связываться с этим сбродом. Сбылась твоя мечта покрыть нас общим позором». Иными словами, Антонио обвинял в готовящемся убийстве не себя, а своего брата, как будто лишь по воле Пьетро он ввязался в это постыдное дело.
Договорившись с негодяями, Антонио заставил себя забыть о страшной сделке, словно то была незначительная, мелкая подробность, каких немало на дню; он попросил лакея принести ему карту города и принялся изучать ее; но, точно в тревожном детском сне, перед глазами у него проплыло темное облачко, которое затем стало разрастаться, накрывая всю карту, и внезапно, будто пораженный молнией, он понял: «Исчезнув с лица земли, Пьетро навсегда выйдет из-под моей власти, я не смогу рассказать ему о своих мучениях, о снах, что терзают меня, и упущу возможность сделать его счастливым. Что тогда со мной станет? Я больше не смогу рассчитывать на спасение. Я убью брата собственными руками, а ведь я люблю его! Собственными руками! Но возможно, еще не произошло непоправимого, возможно, у меня еще есть время и удастся отвести беду. Вот он я, Пьетро, брат мой, если я успею спасти тебя, то буду заботиться о тебе и даже гордиться тобой». Обуреваемый сомнениями и тревожными мыслями, Антонио чувствовал смятение, и его намерения представали то озаренными ослепительным светом добра и справедливости, то дурными, словно кто-то насмехался над ним. Накинув шубу, Антонио бросился на улицу. В спешке он даже забыл надеть мундир; с дрожащими губами он расспрашивал о брате каждого прохожего. Он взбегал по ступеням лестниц и спускался, метался по портовым закоулкам, останавливался на порогах таверн, стараясь совладать со страхом, прислушивался к доносившимся оттуда грубым голосам, всматривался в пьяные лица. Наконец в одном из кабаков он нашел брата. Тот сидел в одиночестве. Завидев Антонио, Пьетро, пораженный его растерянным видом, чуть слышно позвал:
– Антонио…
– Я здесь! – откликнулся Антонио, подошел к брату и стал целовать его влажные, пухлые руки. Пьетро поднял на него мутный, отрешенный взгляд и спросил:
– Выпьешь со мной?
– Конечно, – ответил Антонио.
И они выпили, как это случается с двумя студентами, когда более разумный из них поддается уговорам своего друга-повесы.
И вот, пока они выпивали, в окно кабака заглянули те самые люди, с которыми Антонио, заключив сделку, расстался всего несколько часов назад. Антонио встал из-за стола, пошатываясь, и закричал им, широко улыбаясь:
– Кого вы ищете? Это была шутка! Только шутка!
Те озадаченно смотрели на него, не двигаясь с места.
– Уходите! – приказал им Антонио, охваченный яростью. – Вон отсюда! Пошли все вон!
И они ушли. Антонио, довольный, вернулся за стол к Пьетро. Но слова, родившиеся в его голове в часы отчаяния и угрызений совести, слова, которые он хотел сказать брату, точно застряли у него в горле, так и оставшись непроизнесенными. Губы Антонио продолжали дрожать, руки тоже. Он молча смотрел на брата; затем, словно человек, что не может отвести глаз от вещи, которую боится потерять и воспринимает как дар судьбы, он обратился к Пьетро:
– Ты станешь жить в моем доме, и мы теперь никогда не расстанемся. Я найду тебе врача, и с твоего лица исчезнет эта болезненная бледность, у тебя будет хорошая одежда. Ты согласен? – Он робко взглянул на Пьетро, боясь услышать отказ. И, сжимая ему руки, все повторял: – Бедный сын моей матери…
Испытывая ликование, какое может дарить лишь вино, они вышли из кабака под руку, их переполняла радость, они шутили – вместо многословных речей просто хлопали друг друга по плечу, один дразнил другого толстяком, а тот откликался: «Глубокоуважаемый». Город переменился. Высокие дома сбросили с себя угрюмые, мрачные маски под названием Страх, Жадность и Тщеславие; повсюду царили щедрость и благородство духа, а по улицам, казалось, носился свежий ветер; город, закованный в камень, расцветился яркими красками, точно луг.
Это был самый счастливый час в жизни Антонио. Слова, которые братья говорили друг другу, были нелепы, а то и вовсе лишены смысла. Это походило на состязание в комплиментах.
– Сколько всего ты мог бы рассказать, ты ведь так долго колесил по свету! – говорил Антонио. – А кто я по сравнению с тобой? Замшелый пень. Скажи мне это в лицо, Пьетро. Скажи: замшелый пень.
– Замшелый пень, – повторял, смеясь, Пьетро. – А ты скажи мне: оборванец.
Тут Антонио припомнилась старая шутка.
– Кто побьется об заклад, – сказал он, – что в детстве мы, играя, не обменялись ленточками? И ты не Пьетро, я – не Антонио, а все наоборот. Вот было бы забавно, правда?
– Правда! – воскликнул Пьетро и остановился. – Вот была бы потеха! Но я не возьму в толк… Выходит, мы с тобой…
– Идем, идем, не бери эти глупости в голову. – Антоний потащил его дальше. – Суть в том, что если мы оба снимем с запястья эти лоскуты, то станем неотличимы. Глубокоуважаемый! Оборванец и синьор! Ха-ха-ха! У меня припасена для тебя красивая шелковая рубашка, вот наденешь ее и тоже станешь глубокоуважаемым. Ах, мы снова вместе, дорогой друг, и пусть для нашей матери земля будет пухом!
Антонио сам следил за тем, как слуги готовят для Пьетро комнату, лучшую в доме. Его радость походила на радость молодой супруги, которая украшает свой новый дом, – это напоминает игру и в то же время священнодействие. Проведя день в этих счастливых хлопотах, Антонио уснул, и ему казалось, будто он слышит за стеной дыхание брата.
На следующее утро он проснулся подавленным. Он едва мог вспомнить то, что случилось накануне, как это бывает при похмелье. Неприятная тяжесть давила на грудь, и Антонио пришел в себя не сразу. Теперь оказанное брату гостеприимство представлялось ему жестом необдуманным, безрассудным, чистым безумством. Представив, к чему приведет присутствие Пьетро в его доме, он растерялся, его ум заполонили пугающие мысли, страшные образы: дом превращен в грязный хлев, сам он разорен, Пьетро обольстил его жену. Антонио открыл глаза; на лице слуги, который помогал ему одеваться, он прочел презрение и насмешку. Пьетро еще спал, когда Антонио вышел из дома. Однако тень брата точно следовала за ним по пятам; в воображении этого человека, эгоистичного и дорожившего своим благополучием, рисовались самые оскорбительные сцены. «Вот до чего довела меня проклятая чувствительность», – сокрушался Антонио. И ему казалось, что все прохожие, которые здороваются с ним, едва сдерживают удивленную усмешку. Даже учтивые поклоны и доброжелательные взгляды вызывали у него подозрение и делали его мучения нестерпимыми. «Ну ничего, все это скоро кончится, – повторял он. – Он сам во всем виноват».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.