Текст книги "Нерон"
Автор книги: Эрнст Экштейн
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Глава IX
Главный кормчий и два матроса, спасшиеся при ужасном крушении корабля, не могли ничего сообщить об отпущеннице Никодима. Все полагали, что Актэ утонула, подобно остальному экипажу злополучного судна. Там, где в борьбе с неумолимыми волнами погибли сильные галлы и мускулистые иберийцы, могла ли уцелеть нежная юная девушка?
Тем не менее все заблуждались. Раньше, чем корабль погрузился в пучину, Актэ, схватившись за одну из оторвавшихся досок борта, бросилась в воду. Не теряя мужества и сознания, она вынырнула из клокотавшей бездны, крепко прижимая к груди доску, и благополучно выплыла из толпы тонувших в мучительной борьбе матросов; моряки по ремеслу, они, в сущности, были плохие пловцы.
Актэ, привыкшей по получасу купаться и носиться по морским волнам, понадобилось лишь легкое усилие для того, чтобы с помощью доски держаться на поверхности. Плыть вперед она и не пыталась; безумно было бы надеяться достигнуть отдаленного берега. Ее должна заметить рыбачья лодка или корабль: в этом была единственная возможность спасения. Поэтому она решилась беречь свои силы и не терять мужества и хладнокровия.
С невероятной энергией отражала она приступы страха, грозившего объять ее трепещущее сердце.
Она убеждала себя, что немыслимо, чтобы ее блаженный сон любви окончился так ужасно. Она старалась вернуть себе небесную самоуверенность, высказанную ею перед Палласом, и уговорить себя, что любовь Нерона охраняет ее и среди бесконечной водной пустыни.
Все напрасно. Несмотря на священный огонь ее чувств, она вполне сознавала свое отчаянное положение.
Между тем утренний ветер усеял море пенистыми гребешками. Несчастную Актэ могли бы заметить только с близко проплывающего корабля; ее бледное лицо, светлая одежда и блестящие волосы сливались с белоснежными гребнями волн. С равномерностью мощного дыхания вздымались и падали высокие водяные горы; Актэ то взлетала на пенившийся гребень, то, без силы и без воли, она скользила в темно-синюю пучину, для того чтобы снова быть подброшенной кверху.
Шум взволнованного моря теперь совершенно заглушал ее крики о помощи. Звонкий голос ее раздавался слабо и глухо. Все возрастающий страх смерти отнял у него его сладкую серебристость.
На восточном горизонте, подобно бледным, туманным призракам, проходили громадные купеческие суда, направлявшиеся в Панормию; но ни одно из них не приблизилось к месту катастрофы. Рыбачьи лодки из Антиума не рисковали пускаться в открытое море при таком ветре. Корабли же, плывшие в Остию из Испании или из Галлии, держались севернее.
Ветер все крепчал и все выше и выше вздымались белогривые Нептуновы кони. Волна за волной обрушивалась на слабеющую Актэ; с волос ее на бледное лицо струилась вода, смывавшая слезы с ее глаз.
В страшной опасности обратилась она к всемогущему Богу с немой, но пламенной мольбой о спасении. В жертву Спасителю она приносила свое сердце.
– Возьми все, – в нестерпимой муке взывала она. – Вся моя жизнь отныне посвящена будет Тебе; я буду странствовать по городам и селам, подобно святым апостолам, распространяя Твое учение до вечных льдов, до страны готов и скандинавов…
И ей показалось, что она видит перед собой кротко улыбающегося Спасителя мира. В ее измученную душу пролилась новая сила, – сила надежды.
Вдруг между ней и Кротким, Милосердным Галилеянином, подобно ночному метеору, встал очаровательный юноша, вчера еще державший ее в своих страстных объятиях.
Черты Спасителя сделались серьезны и строги, и Он отвернулся от нее.
Нет, она не могла молиться. Поступок ее был смертным грехом перед христианским Богом. Она была отступница, изменница.
Конечно, пресвитер часто говорил о милосердии всепрощающего Бога, радостно приветствующего возвращение грешника, если только сердце его преисполнено искреннего раскаяния и сожаления о своей вине.
Но увы! Она не раскаивалась!
Для того, чтобы чувствовать раскаяние ей пришлось бы возненавидеть все, что было ей дорого, пришлось бы отказаться от жизни, от самой себя.
Нет, она не раскаивалась!
А для нераскаянной грешницы нет спасения от этой ужасной смерти. Актэ затрепетала. Вдруг таинственно и загадочно у нее мелькнуло странное воспоминание.
Разве прежде она не знала иных богов, еще кротче и человечнее по чувствам и мыслям, чем Бог назарян?
Разве в раннем детстве глаза ее не устремлялись с верой на престол золотой Афродиты?
Афродита вышла из недр морских. Бурная стихия была ее родиной. Она укротит разыгравшуюся бурю, если к ней с верой обратится Актэ; ведь в глазах богини любовь к Нерону и его сладкие поцелуи не только не преступление, но доброе дело, угодное божеству.
Этот внезапно нахлынувший на нее могучий отголосок детства поверг Актэ в еще больший ужас. Перед ее умственным взором засверкали блестящие башни Коринфа; она слышала красноречивые речи великого апостола, видела его серьезное, выразительное лицо и благоговейное собрание верующих… Это было в то время, когда она три месяца прожила с Никодимом на Перешейке и только что приняла крещение. Громовой голос предостерегающего Павла проник в ее сердце подобно звукам судной трубы. Вечная погибель, адские муки и проклятие были участью отступников, однажды просвещенных милостью Господа и снова впавших в сети отвергнутого ими язычества.
– Единый истинный Бог, прости мой смертный грех! – простонала несчастная. – Спаси, о, спаси меня ради Твоего возлюбленного Сына! Аминь!
Все тщетно!
Среди бушующей пучины не было ни луча надежды на спасение; ничья бессмертная длань не протягивалась к утопающей… Старые боги потеряли свою мощь; они были лишь тени, бессмысленные создания фантазии. Истинный же Бог, пославший на землю Спасителя, безжалостно отвернулся от преступницы.
– Нерон, я умираю за любовь к тебе, – срывающимся голосом прошептала Актэ и почувствовала, что тонет.
Глаза ее застлал сине-зеленый туман, в ушах засвистела вода; кругом, среди бледных молний, носились невиданные чудовища. Потом наступила тишина… Волны по-прежнему вздымались в однообразном движении, а высоко в небе, облитая яркими солнечными лучами, с жалобными криками носилась чайка…
Актэ очнулась в богато убранной спальне.
Пылающая голова ее покоилась на мягкой подушке, покрытой кордубанским полотном. Одеяла были из тончайшей тарентинской пурпуровой шерсти, затканной золотом.
Слева возле больной стояла на коленях девочка-подросток, омывавшая ароматическими эссенциями ее безжизненно висевшую руку.
Пожилая женщина со строгим, но привлекательным лицом, наклонившись над Актэ справа, накладывала ей на лоб холодный компресс. В ее ногах стояла, подобно мраморной статуе, бледная, прекрасная молодая женщина с кроткими, как у лани, карими глазами, слегка потупившимися, когда на них остановился вопросительный взгляд Актэ.
– Где я? – спросила она.
– У доброжелателей, – отвечала старуха, разглаживая компресс морщинистой рукой.
– О, это бесконечное счастье!
– Разумеется, бедняжка!
– Как я попала сюда?
– Помощью богов и человеколюбивого моряка, – отвечала старуха.
– Но ведь я тонула… все глубже и глубже… и мне казалось, что пришел всему конец…
– Так могло тебе показаться. И отважный Абисс, спасший тебя, сначала также думал, что все усилия его тщетны.
– Абисс? Я никогда не слыхала этого имени.
– Он египтянин и старший кормчий на корабле нашей повелительницы.
– И он спас меня?
– Да, мое дитя.
– Но как это было возможно? Кругом не было видно ни одного паруса, ни одного! А я молилась с такой верой! О, я опять тону!.. Тону!.. Помогите! Помогите во имя Христа!
Она закрыла глаза и на несколько минут лишилась сознания. Потом очнулась и пришла в себя.
– Нет, это ничего, – с признательной улыбкой ответила она старухе, заботливо спрашивавшей, каково ей.
– Скажите мне, как все это случилось?
Старуха вопросительно взглянула на высокую женщину, все еще неподвижно стоявшую у постели и, казалось, собиравшуюся с мыслями.
Не услышав запрета от своей госпожи, честная служанка коротко и ясно исполнила желание Актэ.
– Мы отплыли на рассвете далеко в море. Госпожа наша не могла заснуть; свежий воздух должен был успокоить ее. С восходом солнца поднялся сильный ветер. Мы быстро повернули обратно, прямо в гавань. Посреди открытого моря мы нашли красивую куколку, которая теперь лежит здесь. Ты судорожно цеплялась руками за расщепленную доску. Наш Абисс увидал тебя и, недолго думая, как стрела полетел через борт и, как раз в то мгновение, когда разжались твои руки, схватил тебя за мокрые волосы. Корабль наш метался как бесноватый, гребцы не знали, что делать; я в отчаянии взывала к отцу Нептуну, с руля слышались крики: «Спасайся сам, Абисс, и брось утопленницу!» Но госпожа приказала спасти тебя, и Абисс упорствовал, несмотря ни на какие вопли… Наконец он поймал брошенную ему веревку, обвязал тебя ею, и тебя вытащили на палубу. Вслед за тобой влез и отважный пловец, обессиленный, но сияющий гордостью за свою победу. Госпожа безмолвно пожала ему руку; она не сказала ни слова, но мы все видели, как осчастливлен был мужественный Абисс. Мне показалось, что он смахнул слезы с глаз и с той поры он заботится о тебе, словно ты его собственное дитя.
– О, благодарю вас! – прошептала Актэ. – Скажи, как зовут тебя?
– Меня зовут Рабония.
– Добрая Рабония! Чем заслужила я такую заботу о моей ничтожной жизни? Мне кажется, я видела долгий, долгий, тяжелый, ужасный сон. И теперь, при пробуждении, мне так приятно смотреть на твое честное лицо…
– Восемь дней пролежала ты в горячке, – сказала Рабония. – Только вчера тебе стало лучше. Теперь Абисс может уверить нас в твоем выздоровлении.
– Абисс? Который спас меня?
– Тот самый. Он не только искусный моряк, но и врач. Я думаю даже, что в этом отношении с ним не сравнится сам главный лекарь императора.
Актэ вздрогнула. Слово «император» наполнило ее сердце трепетом надежды и любви.
Вдруг она приподнялась на подушках. Взор ее неподвижно устремился на прекрасное, благородное лицо молодой женщины, все еще безмолвно смотревшей на нее.
– Это сатанинское наваждение? – простонала Актэ, дрожащей рукой указывая на неподвижную фигуру. – Октавия, супруга императора!
– Это я, – холодно отвечала Октавия. – Не бойся ничего! Под этой кровлей ты найдешь защиту от всех невзгод.
– Но знаешь ли ты меня? – в безутешном страхе воскликнула Актэ. – Нет, ты не подозреваешь… Горе, горе мне! Вы спасли меня из морской пучины только для того, чтобы подвергнуть мучительной, медленной смерти!
– Успокойся! – отвечала императрица. – Тобой опять овладевает горячечный бред.
– Нет, о, нет! – с волнением вскричала Актэ. – Мысли мои совершенно ясны. – Она сорвала со лба освежающую повязку. – Отошли женщин! Ради всего святого, заклинаю тебя, повелительница, отошли их! Наверное, ты не знаешь меня! Иначе ты не смотрела бы на меня так кротко и сострадательно!
Рабония и ее помощницы удалились.
– Императрица, – простонала Актэ, когда они остались одни, – поклянись мне, что ты предоставишь мне избрать себе род смерти!
– Что это значит? Не хочешь ли ты, едва избегнув ее, наложить на себя руки?
– Я не хочу! – с отчаянием вскричала Актэ. – Но ты, императрица, захочешь умертвить меня, когда узнаешь, кто я. Как? Уже прошло восемь дней? Значит, весь Рим знает об этом! Право, меня безмерно удивляет то, что ты ничего не подозреваешь! О, я задыхаюсь! Слушай же: я Актэ, отпущенница Никодима…
– Возлюбленная императора, – с печальной усмешкой докончила Октавия. – Я знала это, хотя ни разу не видала тебя раньше.
– Ты знала? И не убила меня? Не отравила? Не выколола мне глаза раскаленным железом?
– Нет, бедное, заблудшее создание! Успокойся же! Ты побледнела, как умирающая!
– Всемогущий Боже! – ломая руки, рыдала девушка. – Какое святотатство совершила я! Возможно ли для меня прощение? Повелительница, если бы я могла высказать тебе… ты, ты меня берегла и холила? О, если бы земля разверзлась подо мной, чтобы поглотить мой уничижающий позор!
– Не считай меня добрее, чем я заслуживаю, – возразила Октавия. – Когда в первый раз я подошла к твоему ложу, на котором ты металась в горячке, призывая того, чье имя я не смею произнести, и узнала перстень на твоем пальце, одно мгновение мне казалось, что я брошусь на тебя, как дикий зверь. Но когда ты начала жаловаться и плакать по нему, как ребенок плачет по матери, во мне произошел странный переворот. Мне следовало лишь предоставить тебя твоей судьбе: болезнь сделала бы свое дело и без моего участия. Но в сердце моем заговорил голос, повелевавший мне нечто лучшее. Я пожалела тебя и последовала внушению божества. Мой египетский врач, Абисс, просиживал возле тебя целые ночи, и его искусству удалось оправдать наши надежды.
– Надежды? Как могла ты надеяться на выздоровление твоей соперницы, от которой с ужасом отвернутся все добрые люди?
– Да, ты – Актэ, и весьма возможно, что вместе с тобой я спасла свое собственное несчастье. О, я ведь знаю, вы любили друг друга глубоко, истинно, всеми силами души. Все равно: я не могла поступить иначе. Я охотно перенесу упрек в глупости и соглашусь показаться смешной, если только совесть моя не будет упрекать меня в себялюбии и бессердечной жестокости.
– Ты бредишь, Октавия! – сказала Актэ, бледная как смерть. – Так поступать не может смертная женщина. Нет, никогда, если она действительно любит.
Октавия сильно покраснела.
– Люблю ли я его? – горестно произнесла она, подняв глаза к небу. – Я отдала бы всю жизнь за то, чтобы на один только час овладеть его сердцем так же всецело, как ты!
Женская гордость, до этой минуты поддерживавшая ее, надломилась, слезы потекли по ее лицу, и она отвернулась.
– Ты низкого происхождения, – спустя немного, продолжала она, – но я нисколько не стыжусь завидовать тебе. В любви нет ни звания, ни знатности, пожалуй даже нет закона; ибо все это было против тебя. Императорские почести, прежде почитаемые мной небесным даром, теперь кажутся мне презренным прахом! Я желала бы быть последней рабыней, если бы через это могла добиться от него единственного взгляда, такого, каким он смотрел в твои глаза. Страшно и мучительно было мне слышать отголоски твоего несказанного блаженства, звучавшие в твоих горячечных речах… Я чуть не умерла от горя. И все-таки я перенесла это. Моя любовь к нему так глубока и священна, что и на тебя падает ее примиряющий отблеск.
Актэ сидела как окаменевшая.
– Ты все еще сомневаешься? – спросила Октавия, улыбаясь сквозь слезы. – Дай руку! Я прощаю тебе. Когда ты выздоровеешь, ты уйдешь отсюда свободно, куда хочешь. Что мне в твоем насильственном изгнании, на котором так настаивала Агриппина? Конечно, ты исчезла бы для него, но душа его по-прежнему осталась бы верна тому, что наполняло ее. Для настоящей, истинной любви, так как я ее понимаю, на земле не существует Леты!
Глубоко потрясенная Актэ упала на подушки. Схватив дрожащими пальцами протянутую к ней узкую, маленькую руку, она бурно припала к ней горячими губами. Но лихорадочное пожатие ее ослабело, она побледнела, как полотно, и глубокий спасительный обморок оковал ее измученный мозг, между тем как Октавия, побежденная страстной борьбой своего сердца, со стоном опустилась возле ложа молодой девушки.
Глава X
Труд – всеисцеляющее лекарство. Случись все это зимой, цезарь мог бы броситься в кипучий водоворот внутренней и внешней политики, и кто знает, как сложились бы последующие обстоятельства. Но теперь солнце уже почти достигло созвездия Льва, государственные дела приостановились; по мнению аристократического света, Рим сделался невыносим и, таким образом, оставалось лишь перебраться на виллу в Кампанье с ее безумными, сказочными удовольствиями…
Над прекрасной Байей уже опустилась душная ночь. Шумные улицы постепенно затихали. Кое-где из матросских таверн раздавалась еще застольная песня. В роскошных виллах царило спокойствие пресыщения. Утомленные обитатели их при раскрытых дверях лежали на подушках в своих спальнях, ища по крайней мере хоть отдохновения, раз уж удушливая атмосфера прогоняла сон.
Но дальше, в нескольких сотнях шагов от берега залива, еще горели бесчисленные смоляные плошки, красноватый дым которых почти отвесно поднимался к небу.
Здесь, в розовых садах Сальвия Ото, пировали поздние гости, в беззаветном веселье осушавшие кубок за кубком.
По предложению своего высокого друга, императора, хозяин дома, Сальвий Ото, провозглашен был королем пиршества и с безукоризненным изяществом исполнял свою шутливую обязанность. Богато разодетые рабы беспрестанно наполняли серебряные кубки; прелестные испанки с длинными распущенными волосами, подобно крылатым гениям, мелькали в своих обтягивающих тело прозрачных одеждах, предлагая пирующим так называемые «белларии», пряные лакомства, употреблявшиеся римскими кутилами для возбуждения сил. Король пира, Ото, гордо возлежал на верхнем конце стола рядом с гречанкой из Эпидамна, недавно прибывшей в столицу. Справа от гречанки сидел сердцеед Софоний Тигеллин с супругой одного из сенаторов, молодой Септимией, которая вела себя, как безумная. Взгляд ее буквально впивался в темные глаза ее кавалера. Несмотря на длину его «очаровательно-звучного» имени, она поклялась в течение часа выпить установленное число тостов, то есть осушить за здоровье обожаемого человека столько кубков, сколько было букв в слове «Tigellinus». Она уже дошла до буквы «и».
Слева от короля праздника помещался достойный Сенека, придерживавшийся горациева правила, что нет ничего приятнее, как при случае кутнуть на славу. Быть может также, совесть извиняла его высшей властью высокополитических, государственных причин: по мнению философа, Нерон именно теперь находился на лучшем пути к окончательному уничтожению влияния императрицы-матери. Для успешного поддержания этой оппозиции юный цезарь нуждался в известном опьянении. Несмотря на все открытия относительно прошлого Агриппины, в нем все еще жила его знаменитая сыновняя привязанность; в часы уединения император искал оправданий для преступлений матери, «грешившей всегда лишь ради него»! Поэтому советник считал полезным, когда цезарь вместо того, чтобы предаваться размышлениям, открыто и искренно бросался в шумный праздник жизни. Соседка Сенеки была немногим серьезнее и умнее Тигеллиновой Септимии, но она всегда придерживалась моды, а теперь была мода на философию. По этой причине она нисколько не завидовала своей подруге Септимии. Тщеславие в ней превосходило жажду поклонения.
Нерон сидел на последнем месте в конце стола, для того, как льстиво заметил Ото, чтобы превратить нижний конец в верхний.
Собеседницей императора была Поппея, супруга Ото.
Танцовщицы и флейтисты, жонглеры и декламаторы, по исконному обычаю, наполняли все перерывы пиршества. Было уже за полночь. В сопровождении нескольких факелоносцев показалась всеми любимая певица Хлорис. Следуя за течением столичной жизни, она также покинула Рим в майские дни, и переселилась в Байю, где зарабатывала огромные деньги своим пением в домах богатых аристократов. Против ее собственного желания, вместе с деньгами, она приобретала также симпатии многочисленных кутил, повсюду преследовавших ее и призывавших Юпитера в свидетели их вероломных клятв.
С неподражаемой грацией подняв стальной плектрум, она запела любовную песнь, при свете спокойно горевших факелов поразительно напоминая собой Мельпомену…
– Очаровательная невинность! – прошептала Септимия, нежно прижимаясь к плечу агригентца.
Голос ее звучал насмешливо. Хотя Тигеллин и не принадлежал к числу людей, уважающих непорочность женщины, он все-таки почувствовал себя втайне оскорбленным. Кроме того, его раздосадовало то, что влюбленная Септимия вовсе не оставляла ему времени для одержания над ней победы, но сама прямо так и давалась ему в руки.
– Действительно, девушка эта безупречна, – заметил он. – Вид ее освежает мою душу, подобно благоуханной росе.
– О, я не знала, что ты такой поклонник невинности, – несколько нервно возразила прекрасная Септимия.
– Почему же мне не быть им?
– Ты славишься, как ее самый опасный противник.
– Недурная эпиграмма! Но это клевета.
– В самом деле? Значит, длинный список твоих жертв – миф? Разве ты сам не признался мне час тому назад, что твои походы под орлами Афродиты были не совсем бесславны?
– Смею ли я напомнить прекрасной Септимии, что ее пурпуровые губки с привычной непоследовательностью отклонились от предмета разговора? Ведь речь шла не обо мне и не о моих «подвигах».
– Разумеется, мы говорили о Хлорис. Ты защищаешь ее, ты ручаешься за ее добродетель. Быть может, мой друг Тигеллин потому так уверен в ее неприступности, что недавно сам был отвергнут ею?
– Не я, – со спокойной вежливостью отвечал Тигеллин, – но были другие, и даже очень искусные претенденты, например… но не следует называть имен.
– Мне ты можешь довериться.
– Невозможно!
– Быть может, Ото? – с лукавой улыбкой шепнула она.
– Что с тобой, Септимия? Ото, вечный новобрачный, влюбленный в свою Поппею Сабину!
– Правда, что он влюблен. Но она плохо отвечает ему. Или уж не была ли и Поппея занесена в список Тигеллина?
– Щекотливый вопрос. Нет, Септимия. Наша Поппея, несмотря на свою красоту, всегда оставляла меня равнодушным. К тому же ведь еще неизвестно, не постигло ли бы и меня у Поппеи то же, что постигло твоего высокорожденного супруга у очаровательной Хлорис.
– Что? Моего супруга? Энея Камилла, этого вернейшего и трусливейшего из всех мулов, когда-либо впряженных в супружеское ярмо?
– Ты сказала.
– Я смеюсь над твоими выдумками.
– Это не выдумка, а факт, и я говорю это тебе в наказание за твою насмешку над Хлорис.
– Смотри-ка, как ты защищаешь свою Виргинию! Впрочем, какое же это наказание? Я думаю, тебе известно, что и к величайшей глупости Энея Камилла я так же равнодушна, как к шалости школьника. Ты не поверишь, Софоний, как меня тяготит его любовь. Я благодарю богов за то, что удалось наконец послать его в горы. Врач, мой поверенный, уговаривал его просто до хрипоты, и только с большим трудом добрый Камилл поверил наконец что морской воздух вреден ему.
Тигеллин отвернулся. Эта молодая, красивая женщина внушала ему отвращение.
Септимия осушила еще полный кубок.
– Это за «s». Твое имя окончено.
Она поднялась и громко сообщила о своем подвиге Сальвию Ото.
– Рукоплещите! – воскликнул он. – Тебе, прекрасная Септимия, награда принадлежит по праву. Наша маленькая финикианка Хаздра не замедлит увенчать твое чело венком победительницы.
Поверенная Поппеи, задумчивая Хаздра вышла из-за деревьев, где она все время печально сидела на каменной скамье. Шумный пир с удвоенной силой пробудил страстное горе, хранимое ею глубоко в сердце. Фаракс, пламенно обожаемый ею кумир, несмотря на нескладность его эпистолярного слога, Фаракс, с которым она уже имела тайные свидания, письмом уведомил ее, что его женитьба на ней несовместима с его новым званием военного трибуна. Письмо заканчивалось уверением, что он тем не менее будет вспоминать о ней с искренней дружбой. Но что это было для бедной, хорошенькой Хаздры, которую дружба великолепного Фаракса удовлетворяла так же мало, как голодного – список кушаний? Она была уничтожена. Под ее густыми ресницами сверкала страшная ненависть. Значит, доходившие до нее слухи – правда. Агриппина, мать императора… просто невероятно, невообразимо! Конечно, тот, кого заключала в объятия повелительница Рима, должен был быть поражен до безумства мечтой о своем величии. Финикианка, и без того считавшаяся варваркой, уже не годилась ему; с его стороны было даже милостью снизойти до Ацерронии, дочери кордубанского всадника. О, эта красноволосая пантера с ядовитыми глазами и вечно кривящимся ртом! Но нет! Ведь Ацеррония только орудие Агриппины! Ацеррония невинна в сравнении с императрицей! Агриппина! Имя это для финикианки было равнозначно мучениям пытки. Возле лицемерной тигрицы на престоле Ацеррония была только безвредной дикой кошкой.
Такие чувства кипели во время пира в смуглой груди пламенной Хаздры. Держа в правой руке венок из роз, а левую прижав к сердцу, она с поклоном приблизилась к Септимии, начинавшей теперь ощущать серьезные последствия своего многобуквенного тоста, и грациозным движением возложила ей на голову искусно сплетенное украшение.
– Тигеллин! – прошептала Септимия, томно склоняясь на грудь агригентца. – Я внемлю твоим мольбам. Я хочу быть твоей, Софоний, твоей… твоей…
Тигеллин вежливо высвободился от нее.
Между тем прелестная Хлорис окончила пение, не смущаясь тем, что ее мало слушали во время «коронации» Септимии. Она колебалась, начинать ли новую песнь. Но Сальвий Ото пресек ее нерешительность, высоко подняв увитый виноградом кубок и слегка заплетавшимся языком воскликнув:
– Большой перерыв.
Те, кто еще мог встать, поднялись из-за стола и в одиночку или парами отправились бродить по роскошной роще, разведенной еще отцом Ото.
– Ты извинишь меня за минутку отсутствия, – сказал агригентец своей даме, – мне нужно сказать Хлорис пару слов.
– Арфистке? – удивилась Септимия. – Ты? Значит, все-таки…
– Только по делу. Она нужна мне послезавтра… для морской прогулки, которую я задумал. Я надеюсь, что император и прекрасная Септимия останутся довольны.
Лицо Септимии сияло самодовольством, пока агригентец тихонько отводил в сторону родосскую певицу.
– Так ты придешь? – спросил он, медленно обхватывая своей рукой ее левую руку.
Хлорис затрепетала и молча опустила взор.
– Ты не отвечаешь? – продолжал Тигеллин.
– Я не знаю, позволит ли мне Артемидор, – боязливо отвечала она.
– Артемидор? Отпущенник Флавия Сцевина? Во имя Кастора, скажи, разве он твой опекун?
– Не опекун, но жених.
– Смешно! Какое ребячество! Неужели ты серьезно веришь, что он женится на тебе? Ему это и не снится! Сегодня Хлорис, завтра Дорис! Его возраст – олицетворение ветренности!
– Он дал мне слово.
– Ну даже если и так: разве это составит твое счастье? Ты, свободнорожденная, божественная артистка – и Артемидор, бывший раб, попавший уже однажды в руки палача…
– Господин, – пролепетала вспыхнувшая Хлорис, – он так благороден, так добр…
– Но ты не любишь его! Иначе ты не стала бы выставлять передо мной его преимущества, а просто заявила бы: он мой бог! И я также добр, обворожительная Хлорис, но все-таки никто не станет утверждать, что ты отдала мне твое сердце.
– Конечно, нет!
– Вот видишь! Что значит твое затруднение? Ты обещала мне украсить твоим соучастием мой праздник на заливе: я же лучше тебя знаю вкус моих гостей и хочу сам выбрать подходящие песни из твоей артистической сокровищницы. Неужели это кажется тебе так странно?
– Нет. Но я думала…
– Не думай ты ничего, моя сладкая голубка, а только чувствуй и пой! Итак, завтра, в третьем часу после восхода солнца! Слева четвертая дверь в перистиле. Но входи не через атриум, а через сад! Тебя не должны заметить, иначе весь сюрприз будет испорчен.
Она все еще колебалась. Тигеллин отечески похлопал ее по плечу.
– Ты олицетворение робости, прекрасная родосска! Положим, что Артемидор имеет на тебя право: так разве я требую от тебя что-нибудь худое? И неужели он сердится, если ты твоими рифмами украшаешь буйные пиршества?
– Это мое ремесло…
– И то, чего я от тебя требую, также твое ремесло. Без подготовки нельзя выступать перед слушателями. Ну, обещай же мне именем Аполлона, вождя муз, что ты не заставишь дожидаться самого ревностного из твоих почитателей!
Он протянул ей правую руку.
– Хорошо, я приду, – робко согласилась она. – Но ты, с твоей стороны, также честно исполнишь твое обещание?
– Все, все! – отвечал просиявший радостью агригентец.
– Твой искусный в художествах раб Пирр будет присутствовать при выборе песен?
– Конечно. Его суждение так драгоценно для меня!
– Наверное!
– Наверное! А теперь, взгляни мне в глаза хоть один раз! Неужели же я уж так страшен? Или я дикий зверь? Улыбнись же, очаровательная гречанка! Или ты все еще думаешь об Артемидоре?
– К сожалению, я думаю о нем слишком мало! – вырвалось у нее со вздохом.
В следующее мгновение она раскаялась в своих словах; но было уже поздно. Тигеллин понял, что робкая лань не ускользнет от него. Улыбка горделивого самодовольства мелькнула на его губах. Одна эта победа в его глазах стоила двадцати побед в кругу сенаторов и всадников.
Хлорис удалилась. Пока она поспешно выходила через боковую дверь, Тигеллин вернулся к своей пламенной обожательнице Септимии и любезно подал ей руку.
Она встала и всей тяжестью навалилась на него.
– Я хмельна! Божественный Тигеллин, я хмельна! – беспрерывно хохоча, повторяла она. – Нет, вот так потеха! Все кружится около меня… и ты также, Софоний… ты также! Да держи же меня хорошенько! Так! Так! А теперь отведи меня туда, за пинии и поцелуй меня крепко… знаешь как… ах глупый, добрый Камилл! Ведь этот осел и целовать-то не умеет!
Тигеллин не был жестокосерд. Он храбро потащил в сад свою охмелевшую, спотыкавшуюся на каждом шагу собеседницу и кроме потребованного ею поцелуя дал ей еще несколько впридачу.
Большинство гостей парами гуляли по душистому саду или сидели на скамьях на вершине холма, где воздух казался свежее и чище, нежели за столом под вязами.
Один Сенека, как бы погруженный в размышление, стоял еще перед громадной кружкой и, отклонив услуги рабов, сам наполнял свой кубок.
– Безумный свет! – говорил он себе. – Он ничтожен, а все-таки может во всякую минуту заставить нас позабыть о своем ничтожестве! Пожалуй, Бахус все-таки самая лучшая из философий. Освободитель от забот, я приношу жертву тебе, ибо вот, я держу твое воплощение в моих руках, и мне не нужно предварительно воссоздавать тебя по законам логики.
Он вылил половину содержимого в кубке на землю. Остальную половину он выпил с подозрительной неуверенностью в движениях.
– Эвое! – воскликнул он, размахивая пустым кубком. – Эвое!
Затем, с большой величавостью направившись в дом, он бросился на бронзовую скамью, стоявшую в слабо освещенной колоннаде и, прежде чем замолкло эхо от его грузного падения, он уже заснул глубоким сном опьяневшего человека.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.