Текст книги "Нерон"
Автор книги: Эрнст Экштейн
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
– Стойте! – приказал император, подняв правую руку. – Не трогать их пока! Сначала пусть потушат пожар, а потом в моих садах, где я уже велел разбить бараки и палатки для погорельцев, я дам римлянам праздник и оделю всех деньгами, которых достанет на постройку новых жилищ. На празднике этом и будут наказаны преступники. Вы увидите нечто, чего вам не показывал доселе ни один цезарь. Самые кровавые травли зверей, самые ужасные бои гладиаторов – детские забавы в сравнении с тем, что я задумал! Не теряйте же мужества! Не слушайте коварных клеветников, стремящихся разъединить императора с его возлюбленным народом! Работайте, старайтесь и молите Юпитера, чтобы он наконец усмирил яростное пламя!
– Ave Caesar! – загудели народные волны. – Да здравствует божественный, дарующий благословение и защиту и ласково приглашающий к себе в гости своих квиритов!
Глава XI
Пожар кончился.
В течение десяти суток свирепствовал он в двухмиллионном городе подобно дикому зверю и уничтожил две трети столицы.
Теперь под грудами пепла только кое-где еще тлели головни. Бледные столбы дыма отвесно поднимались к раскаленному летнему небосклону, подобно последним вздохам умирающей стихийной силы.
На рассвете одиннадцатого дня Нерон снова вышел на площадку меценатовой башни, как он это часто делал в продолжение пожарища.
Ему вспомнился вечер, в который он играл на лире при виде горящего города. Тогда его вдохновил огонь, дикий и мощный, под порывами урагана ослепительной рекой заливавший бесконечное море зданий. Он казался самому себе Зевсом-громовержцем, своими губительными молниями сжигающим землю до самых вершин Олимпа. Город пылал для него, это было доказательство того, что Рим мог пасть, и все-таки мир не терял ничего, пока всемогущий цезарь твердо стоял на пьедестале своей кесарской божественности.
Но в это утро, когда, покинув душный покой, он прислонился к перилам башни и увидел дымящийся пепел там, где еще так недавно обитали беспечные, жаждавшие удовольствий люди, им овладел как бы гнев на богов, в которых он не верил, и ненависть к непобедимому Року. Эта жестокая неизбежность своим ужасающим произволом походила на дерзкого мальчика, злобно топчущего цветущие клумбы, пачкающего картины или разбивающего драгоценную статую. Рок, Судьба – был единственным истинным властителем вселенной, могущественнее не только воображаемого Юпитера, но даже могущественнее его, Клавдия Нерона, доселе считавшего покорным своему игу все, начиная от каменистой Аравии и кончая Столбами Геркулеса. С этим Роком он вступил в борьбу; результат неравной борьбы лежал пред ним: необозримый хаос, черные, дымящиеся развалины, картина более страшная, нежели вид усеянного трупами поля битвы.
Если Року угодно выкидывать такие штуки, если ему нравится воздвигать тысячи преград добрым намерениям цезаря, то зачем же цезарь, обладающий высшей властью, будет уступать Року в дерзости и необъятности произвола? Великое бедствие погубило виновных и невинных. И Нерон также хочет теперь сделаться гибелью для человечества, с той лишь разницей, что его чувства еще благороднее, нежели та сила, которую Сенека некогда осмелился определить непостижимым именем «Провидения».
Жертвы Нерона должны пасть не без выбора, подобно жертвам Рока, но по хорошо взвешенным причинам.
Прежде всего, он уничтожает их для удовлетворения своей ненависти, затем, как он нерешительно сознался сам себе, ради собственной безопасности.
Несмотря на все старания императора смягчить общественное бедствие, в особенности посредством превосходно организованного подвоза необходимых съестных припасов, народ все-таки бешено роптал из-за страшной катастрофы и бурно требовал искупительной жертвы, соответствовавшей по своей значительности несчастью семихолмного города.
Откажи Нерон в удовлетворении этой жажды мщения, он подвергся бы опасности навлечь на себя ярость необузданной толпы.
И ярость эта также была бы делом Рока, измененным проявлением той же Судьбы, которая превратила в пепел Рим.
Христиане, для потехи черни обреченные быть до смерти замученными сегодня вечером в цезарских садах Ватикана, степенью своих страданий покажут царствующему императору, дорос ли он до начертанной им себе цели.
Да, он ненавидит христиан! Учение их казалось ему теперь так же пусто, бесцельно и бессмысленно, как стоическая философия Сенеки. Этот жалкий свет, громко вещавший ему из страшных развалин о своем безумии, не стоил ни серьезного отношения к нему, ни самообладания. Одни лишь наслаждения осязательны и непреложны: философско-мистические рассуждения же, никогда не разрешавшие, однако, ужасной загадки, только вредили осязательности и непреложности. В глазах императора Никодим и Сенека – оба слились в одну зловещую, тощую фигуру. Как неотступно твердил ему Сенека свои громкие фразы о нравственно свободном развитии человечества, об отвлеченном долге и высоком сознании самоотречения! Это было просто невыносимо!
– Безумцы! – шептал Нерон, устремив взор на восток, где желтоватая полоска света возвещала пробуждение дня. – Что такое добродетель? Она предписывает не прикасаться к душистому кубку, по которому томится душа! Добровольные муки Тантала! Кто будет мне благодарен за это, скажите вы, обезумевшие лицемеры? Следуя вашему учению, разве я меньше зависел бы от обстоятельств? Разве мне меньше пришлось бы страшиться болезней и всесокрушающей смерти?
Он вздохнул.
– Право, даже смерть не самое ужасное! Еще отвратительнее кажется мне неизбежная старость! Какой демон измыслил алчную дряхлость, злобно упивающуюся нашей кровью, пока мы сами не превратимся в тени, возбуждающие одни насмешки? Все, что есть на земле прекрасного и цветущего, веселящегося и ликующего, все будет высосано временем до последней капли свежести и силы, и жалкие остатки уподобятся этим развалинам!.. Состариться! Тайно чувствовать, как обнимающие тебя роскошные руки ослабевают и дряхлеют, теряя всю силу страсти! Примечать, как чарующая нежность становится притворством, а поцелуи и страстная томность взгляда – только одна комедия! Тогда не ты будешь любим, Клавдий Нерон, но могущественный император, твоя царственная одежда, твой скипетр и неисчислимые богатства! Подобно гордо возвышавшемуся еще недавно Палатинуму, ты превратишься в жалкую развалину своего прежнего я, с впалыми глазами, с поблекшим, изрезанным морщинами лицом, в пугало даже для женщин Тиллийского вала!
Он закрыл глаза руками, как бы наяву увидев свой будущий образ.
«И они все это предвидят! – ожесточенно продолжал он думать. – Сенека уже переживает это сам. Он чувствует, как искра за искрой гаснет его жизненное пламя, и все-таки он, вместе с Никодимом, старался скрыть от меня простую, несомненную истину! Я должен был посвящать мимолетные часы юности аскетической философии, вместо того чтобы пользоваться настоящим и наслаждаться светом, пока еще длится день! Я должен был сделаться цезарем для последователей Распятого!»
Он наклонился над мраморными перилами и подпер голову рукой. Вокруг его рта легла грустная складка. Широко открытыми глазами смотрел он на разгоравшуюся зарю.
«Да, я также вижу в вашем Пророке преисполненный истиной символ: Его увенчанный тернием образ есть воплощение печальной участи всего земного. Мы все, рано или поздно, изойдем кровью на этом орудии пытки и с искаженными лицами, как умирающий Галиллеянин, будем взывать к небу: “Надежда, обманывающая все живущее, и ты, бессмертное мужество, зачем вы покинули меня теперь?” Иисус с Его печальной кончиной есть страждущий человек. Но зачем, в виду неизбежности этой кончины, должен я увеличивать мучения моей земной жизни? Зачем мне печалиться о том, что я могу завоевать? Нет, аскеты! Лучше сейчас же умереть! Прыжок с этой площадки кажется мне логичнее заблуждений вашего безутешного самоотречения!»
Взглянув вниз, он увидал длинный ряд своих рабов, направлявшихся в ватиканские сады с разнообразными тяжелыми ношами.
Во взоре императора вспыхнул дикий огонь. Он следил за ними, пока они не скрылись за торчащими стенами сгоревшего театра.
– Да, так, – прошептал он. – Если каждый нарождающийся день не будет приносить вам новые наслаждения, новые впечатления, жизнь превратится в пытку. Я хочу наслаждаться до тех пор, пока последняя капля крови застынет в моих жилах; хочу веселить мое зрение и слух; хочу за пиршественным столом забывать последнее благоразумие и, подобно греческому громовержцу, упиваться объятиями пылких женщин и цветущих девушек. Я не был бы Нерон, если бы мог удовлетвориться одной Поппеей! Нет, я жажду бешеных удовольствий ради минутного забытья того, что так безумно кипит и клокочет в моей душе. Назаряне, вы скажете мне, есть ли еще средство утолить жажду жизни императора! Я чувствую бурное желание насладиться вашими страшными предсмертными муками. Быть может, ваши несказанные страдания нужны для основы счастья, за которым я гонюсь. Когда каждый нерв вашего истерзанного тела совьется от боли, как раздавленная змея, блаженство должно показаться вдвойне блаженством. Предки наши строили триклинии с видом на могилы и надгробные памятники: это умножало их наслаждение пирами. Я превзойду их. Я буду видеть медленно умирающие тела, корчащиеся от этой медлительной пытки, в то время как трепет восторга превратит меня в бога. Я должен наверстать мое прежнее упущение.
Скрестив на груди руки, он несколько раз прошелся взад и вперед по площадке. Странная улыбка мелькала на его губах.
– Добрые квириты! Если бы они знали, что император их чуть не назвал братом жалкого Никодима! Не будь он такой негодяй, клянусь Стиксом, трудно сказать, что было бы теперь в Риме!..
Он вздохнул и пожал плечами.
– Едва ли было бы лучше! – продолжал он. – Я отчетливо вижу перед собой все черты жесткого, сурового лица с впавшими глазами. Его осторожная, смиренно-горделивая осанка, казалось, говорила: «Сойди с императорского престола: я, Никодим, рассчитываю занять твое место!» Если бы это случилось, если бы честолюбие Никодима уничтожило всякую самостоятельность в душе властителя и заменила ее собственной, жаждущей господства нетерпимостью, право только что окончившаяся ужасная катастрофа показалась бы шуткой, в сравнении с кровавыми переворотами во всемирной империи! Он начал бы огнем и мечом преследовать врагов назарянства и возводил бы костры, в своем размахе громаднее и раскаленнее пылающего Рима!
Он взглянул вниз.
– Изумительно! – вполголоса произнес он. – Одна и та же религия приносит столь различные плоды. Никодим и Актэ! Какая противоположность! Какая между ними непроходимая пропасть!
Все ярче разгоралась утренняя заря над хребтом Сабинских гор. Легкие пурпуровые облака клочками плавали в небе. Первый солнечный луч упал на выгоревший город, возвещая начало дня, оставшегося в летописях римской истории.
Два часа спустя цезарь принимал Тигеллина, явившегося с докладом о приготовлениях к гигантскому празднику, что должен был начаться вечером. Все шло по желанию Нерона.
– Ручаюсь, – усмехнулся Тигеллин, – что ты сам, пресыщенный всевозможными зрелищами и художественными убранствами, ты сам, о цезарь, будешь изумлен и отдашь справедливость моему искусству.
– Что же заключает в себе твой план?
– Позволь умолчать о подробностях, прошу тебя! Ты сам художник и понимаешь, что преждевременное разглашение крайне неприятно. Угощение народа взял на себя превосходный Фаон, талантам которого я удивляюсь все больше с каждым днем. Половина Капуи опустошила свои магазины для доставки нам освещения, цветов, флагов и ковров. Все остальное вполне гармонично в общей картине. Если я прибавлю, что музыка написана специально для праздника нашими любимыми музыкантами, я скажу достаточно. Одним словом: все будет блистательно.
– Ну а народ? Что говорит он о блестящем радушии своего императора?
– Народ ликует.
– Ты говорил это уже вчера. Есть ли еще люди, сомневающиеся относительно назарян? Я хочу сказать… считающие их невинными?
– Едва ли. Арестованные, конечно, отпираются, но один из них, по имени Павел, громовым голосом объявил судьям, что в пожаре этом видна кара всемогущего Бога и исполнение древнего пророчества, гласящего: «Я сотру имя их и превращу страну их в пустыню».
– Павел? Я уже слышал это имя.
– Я сам говорил тебе о нем, – отвечал агригентец. – Это необычайно мощная личность. Непреодолимая сила его красноречия увлекает по крайней мере на миг всех слышащих его. Поэтому я и остерегаюсь включить в планы праздника этого крайне опасного человека. Один его вид может завербовать ему последователей, и наконец, если бы он даже в последнее мгновение вздумал проповедывать учение Назарянина…
Клавдий Нерон молча кивнул головой и устремил на Тигеллина вопросительный взгляд.
– Я приказал тайно распять его, – возразил Тигеллин.
Наступила долгая пауза. Нерон безмолвно смотрел на цветной мозаичный пол, где прекрасно исполненный гладиатор всаживал меч в горло льву.
– Жаль, – с глубоким вздохом произнес он наконец. – Мне хотелось бы испытать, что ответил бы этот мечтатель, даже тебе внушающий тайный страх, на мой возглас: «Ты лжешь!»
Глава XII
В шестом часу пополудни император с Поппеей Сабиной и свитой отправился в ватиканские сады, вековые вязы и пинии которых представляли прохладное убежище даже в разгар летнего зноя. Множество фонтанов били серебристыми струями из алебастровых бассейнов. Искусственные ручьи, питаемые Клавдинским водопроводом, журчали среди гротов и лужаек или пенились возле обросших папоротниками утесов. Кругом росли высокие кустарники, буковые рощи, пестрели цветочные клумбы, словом, это был уголок сельской Кампаньи в непосредственной близости от города.
В роскошной аллее, перерезавшей парк с севера на юг, отпущенник Фаон, по распоряжению агригентца, накрыл три бесконечных стола. Насколько хватал глаз, сверкали кружки, кубки, гирлянды цветов, блюда и роскошная посуда. Лож для возлежания за пиром нельзя было достать в достаточном количестве: но римская чернь привыкла обедать сидя, а не лежа, как было принято в высших кругах общества. Гладко выстроганные, покрытые коврами скамьи были даже слишком роскошны для народа.
Клавдий Нерон пригласил на праздник около восьмидесяти тысяч человек.
Картина вышла неописуемая.
Восемь тысяч рабов в течение полутора часов беспрерывно разносили пищу и питье необозримой толпе.
Императорская чета, Тигеллин, военные трибуны, около двадцати сенаторов из древних аристократических родов и весь двор, – за исключением Сенеки, сославшегося на внезапное нездоровье, – участвовали в этом гигантском пире. Вблизи императора особенно привлекал к себе внимание младший из его доверенных лиц, фаворит Гелий. Человек этот, не свободный по рождению, даже лучше самого Тигеллина умел подделываться под настроение императора, превозносить все его слабости как геройство, а всякое насилие называть естественным правом правителя. Жестокое, чувственное лицо отпущенника Гелия напоминало свинью, не обладая, однако, отталкивающим безобразием.
Преторианцы были искусно распределены по всем направлениям. Многочисленные шпионы подслушивали беседы; нужно было найти распространителей клеветы, называвшей цезаря виновником пожара. Незадолго до начала пира схватили всадника из Нолы и двух Менениев, двоюродных братьев Люция и Дидия, павших жертвами своего заговора против императора.
Во избежание чрезмерного возбуждения народа, цезарь позаботился о том, чтобы подавали только очень легкое вино пополам с водой. Несмотря на это восторженная распущенность пирующей толпы достигла такого предела, что Фаон уже начал торопить свои отряды рабов. Наконец съедены были и так называемые белларии. Вот и последний тост, возлияние, привет императору и роскошно разодетой Поппее…
Над головами восьмидесятитысячной массы загремели трубы, разбудив эхо окрестных холмов. Столы опустели с изумительной быстротой. Жаждавший зрелищ народ устремился по многочисленным боковым аллеям на арену праздника широким кругом амфитеатром расположился вокруг.
Эта роскошная арена с окружавшими ее земляными ступенями и блестящей придворной трибуной внизу, посредине, была импровизированным созданием великого артиста по части увеселений, Софония Тигеллина. Но ничто не обличало поспешности сооружения. Громадные тополя и клены, за несколько дней еще покрывавшие все пространство, исчезли так же бесследно, как существовавший тут же пригорок с мраморным храмом и цветником. Свежий, слегка смоченный песок посыпан был на могиле этого уютного уголка и лежал таким чистым, математически ровным покровом, словно здесь никогда не царил фантастический беспорядок густой заросли.
Чугунные подставки для факелов, громадные канделябры с чудовищными смоляными плошками, серебряные фонари со стенками из тонких, как бумага, роговых пластинок или из слюды, расставлены были в таком несметном количестве, что на арене должно было быть светло, как днем.
Перед самой императорской трибуной, от одной точки амфитеатра до противоположной ей, по прямой линии видны были вырытые в земле ямы, на расстоянии шага одна от другой, и числом более трехсот. Позади них лежала выкопанная из этих ям земля.
Как только император с Поппеей Сабиной уселись под балдахином трибуны, где уже заранее расположилась свита, палатинские рабы принесли каждый по четыре странных, высоких шеста, опустили их острыми концами в ямы и, засыпав выкопанной землей, тщательно ее утрамбовали. К верхнему, широкому концу шестов прикреплено было по человеческому существу, завернутому до плеч в мягкую, войлокообразную ткань. Туловище и члены крепко привязаны были к шесту толстой железной проволокой. Все было обильно пропитано растопленным воском и варом, дегтем и маслом.
Эти триста человек при наступлении сумерек для первого отделения иллюминации должны были быть подожжены императорскими рабами.
Еще со вчерашнего дня народ знал о предстоявшем ему зрелище. Тем не менее вид фантастической процессии до того поразил толпу, что она громко завыла от дикой радости. Старинная, жестокая, кровожадная потребность сильных ощущений с удвоенной силой пробудилась в этой пресыщенной, упившейся массе.
– Назаряне! – раздалось со всех сторон. – Назаряне в дегтярной одежде! Каково-то нравится им эта туника! Проклятие поджигателям! Проклятие изуверам, посягнувшим на Рим! Испытайте на собственных телах, что значит всепожирающее пламя!
В пять минут все шесты были поставлены и укреплены. Принесшие их рабы быстро удалились. Из соседнего кустарника, словно стая веселых птиц, выпорхнула густая группа роскошных танцовщиц и осыпала подножия шестов розами и фиалками для того, как выразился Тигеллин, чтобы в благословенной империи Нерона даже мучения смерти отзывались празднеством.
Подобно тутовым деревьям, весной обрезанным от ветвей искусным садовником, длинным рядом стояли на шестах последователи Христа.
Иные громко вскрикивали, другие стеклянным взором смотрели перед собой, третьи уже умерли от страха. Большинство же, и между ними не одни лишь непоколебимые мужи и юноши, но и цветущие девушки, радостно взирали на небо, едва слышно произнося молитвы. Справа от императорской трибуны, только несколько ниже, возвышалось роскошное, широкое, художественно выкованное ложе с пышными подушками, также осененное балдахином; это было место несокрушимого агригентца. Он сиял самодовольством; благородное, слегка покрасневшее от вина лицо его казалось моложе обыкновенного. Рядом с ним, грациозно прижавшись к нему украшенной жемчугом головкой, возлежала очаровательная родосска Хлорис в газовой одежде острова Коса, прелестная и симпатичная, несмотря на свое бесстыдство, и преисполненная обожания к мнимому герою, обвивавшему рукой ее стройный стан.
В сознании своего достоинства супруги цезаря Поппея Сабина сначала восставала против дерзкой публичности этой связи, но что могла она возразить на наглое замечание агригентца, что и она сама, хотя и не гречанка, но знатная римлянка, точно таким же образом показывалась в обществе со своим царственным возлюбленным, несмотря на то, что супруга последнего была тогда еще жива?
Быть может, Хлорис смотрела в глаза Тигеллина так нежно потому, что она вовсе не была любительницей жестоких зрелищ, заменявших римлянам насущный хлеб. Как гречанка и артистка, она обладала высоко развитым чувством прекрасного, и уже вследствие одного этого сердцу ее противен был вид людских страданий. Только повинуясь желанию своего боготворимого Тигеллина, находилась она здесь; при приближении одушевленных шестов она невольно закрыла глаза и потом занялась исключительно своим влюбленным победителем.
Вдруг, среди общего напряженного ожидания, когда почти замолкли даже стоны христиан, раздался пронзительный, дикий вопль, подобный воплю безумца, бросающегося в пропасть с высокой скалы.
Хлорис с ужасом подняла голову.
Из-под войлочного покрывала шеста, ближайшего к ложу Тигеллина, смотрело страшно искаженное, знакомое ей лицо Артемидора.
Верующий назарянин до сих пор спокойно и твердо подчинялся своей участи. Героический дух его побеждал каждое проявление слабости. Но теперь, с вершины своего мученического шеста увидав девушку, некогда любившую и затем так коварно позабывшую его, он потерял самообладание.
В нем снова проснулась та жажда преходящего земного счастья, которую он считал давно искорененной в своем сердце, и вместе с этой жаждой им овладел прежний блаженно-мучительный трепет.
Так вот осуществление сна, в течение многих лет лелеянного им в сокровеннейшей глубине его души!
Он вспомнил незабвенный вечер в доме Флавия, когда он на коленях подал ей венок. Он думал о Хлорис день и ночь. Он верил в нее, как в Иисуса Галилеянина. При первом же слухе о ее доверии к благосклонности сильных мира сего, он поспешил к ней, полный горечи. Нежно поцеловав его, она рассмеялась над его огорчением и торжественно поклялась не принадлежать никому, кроме него. Но затем она совершенно исчезла у него из вида. Она все больше и больше втягивалась в жизнь придворного общества. Артемидор страдал невыносимо. Он подозревал о случившемся гораздо раньше, чем убедился в этом собственными глазами. Тогда он с страшным усилием расстался с ней. Он боролся отчаянно до тех пор, пока учение Христа, повелевавшего покорно нести свой крест, наконец не осенило его спокойствием.
Он надеялся, что божественная сила этого спокойствия поддержит его до последней минуты.
И вдруг, почти в тот момент, как палачи уже подходили с своими факелами, ему суждено было вновь увидеть изменницу, и как? В роли праздной зрительницы его мучений, и в объятиях другого. Это было уже слишком.
«Вдали от нее! – сетовал он, ведомый на казнь по кипрской улице. – Вдали от нее!»
Тогда мысль эта сокрушала его больше всего. Теперь же это «Вдали от нее!» пронеслось в его мозгу, как жестокая насмешка над его безмерным несчастьем: судьба осудила его умереть нелюбимым ею, перед ее глазами, так близко от нее, что он почти мог ощущать ее дыхание.
Он снова вскрикнул, еще отчаяннее и громче, чем в первый раз. Он выносил нечеловеческие страдания. Уже теперь, раньше чем убийственное пламя охватило его, он чувствовал его пожирающее тело прикосновение.
Хлорис задрожала всем телом.
– Что с тобой? – спросил Тигеллин.
Она не могла отвечать. Он привлек ее еще ближе к себе и поцеловал в белоснежную шею.
– Или этот трус напугал тебя своим предсмертным воем? – продолжал допрашивать он.
– Может быть, – прошептала Хлорис. Лицо ее исказилось судорогой, взгляд сделался безжизнен.
– Вы, греки, слишком изнеженный народ, – ободрял ее Тигеллин. – Как потомки Ромула, вы должны бы приучаться к зрелищу смерти и ее ужасов. Это придает мужество и вкус жизни. Это закаляет любовь к наслаждениям и бодрость. Но что я вижу? Я узнаю молодца. Это Артемидор, отпущенник Флавия Сцевина. Скажи, душа моя, не просыпается ли в тебе грустное воспоминание? Тогда ты была еще неприступной арфисткой, а теперь! Но разве ты что-нибудь потеряла от этой перемены? Софоний Тигеллин после императора – первое лицо в государстве. Фанний Руф, разделяющий со мной начальство над войсками, только по имени мой товарищ, в действительности же он мой слуга. Цезарь любит меня; Поппея не делает ни шагу без совета мудрого агригентца. Артемидор же – ну, ты сама видишь, до чего его довела приверженность к сказкам Галилеянина!
– Он так молод и так добр! – вздохнула дрожащая Хлорис.
– Так добр, – возразил агригентец, – что он способствовал обманывать императора в его безумном отчаянии. Ты ведь слыхала про Актэ? Император только один раз высказал ей свою любовь: тогда она внезапно исчезла и, несмотря на все его старания, нигде не обнаружилось даже следов ее пребывания. Артемидор также был спрошен и отвечал, что ничего не знает. Но это была ложь. Он знал, где находилась Актэ. И теперь он несет кару за этот обман цезарю и за все свои другие преступления. Поэтому-то его и поставили вблизи цезарской трибуны. Его мучительная смерть должна пролить бальзам на все еще открытую рану императора. Но я болтал больше, чем следует. Поппея Сабина не должна ничего знать. Слышишь, сладостная Хлорис?
– Слышу, – тихо отвечала она.
После этого разговора никакой надежды для Артемидора не оставалось.
Просить помилования тому, кого лично ненавидел Клавдий Нерон, казалось родосске равносильным собственному осуждению.
Итак, призвав на помощь неистощимую силу своего легкомыслия, она решилась предоставить событиям развиваться по пути, намеченному агригентцем. Она только обратилась с тихой мольбой к греческому богу смерти, Гермесу Психопомпу, прося его дружелюбно проводить душу умершего в область мрачного Гадеса. Между тем Артемидор поднял широко открытые высохшие глаза к небу, где в прозрачной лазури бледно сверкали первые звезды.
– Боже мой, – горячо молился он, – поддержи меня в этих безмерных муках! Милосердный Отец, осени меня Твоей благодатью, ради Господа Христа, умершего для искупления мира! О, как очаровательны ее волосы! Как блестящи глаза! Как цветущи ее благоуханные уста! Увы, она не тронута! Не бежит сказать мне ласковое слово перед последней, ужасной разлукой! Она может спокойно и равнодушно смотреть на гибель Артемидора! Я горячо любил ее; она была бы моим счастьем, и я люблю ее еще, несмотря на ее позор! Цезарь, зачем помиловал ты меня тогда, когда я мог умереть, обладая ее любовью? Отец Небесный, спаси меня от этих мыслей! В руки Твои предаю дух мой, прими меня в среду избранных, ради Господа Иисуса, и уничтожь во мне воспоминание об этом часе, ибо иначе душа моя во веки не найдет себе покоя!
Он склонил голову и закрыл глаза, чтобы не видеть более родосску, уже оправившуюся от ужаса и снова погрузившуюся в восхищение своим агригентцем.
Рядом с отпущенником Флавия Сцевина поставлен был честолюбивый Никодим. Он был без чувств, когда рабы тащили его сюда. На его шесте была толстая перекладина, к которой его распростертые руки были пригвождены железными гвоздями, пробитыми сквозь ладони. Таким способом Тигеллин хотел отличить от остальных безумно дерзкого проповедника назарянства, к которому император питал особую ненависть.
Вопль Артемидора вывел несчастного из беспамятства.
Полный безумного ужаса посмотрел он на ряд шестов справа и слева и на роскошную оргию внизу: на цезаря рядом с победоносной Поппеей, на Тигеллина с влюбленной Хлорис; на фаворита Гелия с наглой Септимией, и на окружавших императорскую трибуну десять—двенадцать пар, обнимавшихся и целовавшихся, забывая всякую скромность, как будто вместо желтовато-ясных сумерек их окутывала черная ночь.
Он видел десятки цветущих рабынь, с одним лишь газовым шарфом на бедрах, мелькавших среди друзей императора, держа в правой руке изящный кувшин с вином, а в левой чашу…
Он смотрел на венки, возложенные на умащенное головы, на роскошные гирлянды лоз, на пурпуровые розы.
С ужасом вдыхал он всю эту атмосферу чувственности и жестокости, поднимавшуюся из этой толпы, подобно одуряющим испарениям из греховной пучины Гоморры. И вдруг он разом постиг все величие и значение своего, некогда столь усердно поддерживаемого заблуждения.
Нет, этот противоречивый, ужасный, до основания выродившийся мир должен вполне сгнить, прежде чем почва его достаточно удобрится для Христовой жатвы. Покуда назарянство могло укрываться только под кровлями бедных и угнетенных, в каморках носильщиков трупов, среди матросов по ту сторону Тибра, в рабочих домах и между надсмотрщиками за рабами.
Человечество должно было возродиться и преобразиться снизу, а не с высоты престола, составлявшего только страшную вершину бессердечного, безнравственного, пустого общества.
И, постигнув это, Никодим с отчетливой ясностью постиг также то, что в его стремлениях было истинно благородного и что ему подсказывали себялюбие и жажда власти.
– То было сатанинское искушение, – скрежеща зубами, шептал он. – Ему, губителю мира, пожертвовал я свое спокойствие и внутреннее удовлетворение. Горе мне: я погубил и тебя, прелестная Актэ, вверенную мне Творцом, как овечку пастуху. Всеблагий Боже, если возможно, прости мне! Я согрешил против Тебя и против Твоей заповеди! Я недостоин претерпеть смерть здесь, вместе с верующими братьями и сестрами!
Горячие слезы оросили его лицо. Вдруг он нахмурился.
– Если я понапрасну прожил мою жизнь, то по крайней мере перед смертью я буду свидетельствовать божественную истину! Быть может, таким образом я заслужу милосердие Всеблагого Бога! – Он смело поднял голову.
– Клавдий Нерон цезарь! – громовым голосом воскликнул он. – Хватит ли у тебя мужества выслушать последнее слово из полумертвых уже уст Никодима?
За громким возгласом мученика наступила тишина.
Преторианцы взглянули на своего повелителя, как бы ожидая приказания вонзить меч в грудь Никодима.
Но Нерон выпрямился и насмешливо отвечал:
– Говори, мой друг, но поскорее!
– Нерон, – продолжал Никодим, – я знаю, что ни от тебя, ни от окружающих тебя подобострастных псов нечего ожидать сострадания. Не Бог, но Его вечный враг сотворил ваши души из грязи и крови. Мир пока все еще во власти Сатаны: поэтому ты император, ибо ты больше всех походишь на него дьявольской низостью и животной злобой. Но я предостерегаю тебя. Над Богом нельзя издеваться. Он, Всемогущий, дающий нам мужество бесстрашно умирать для услаждения твоего и твоих бесстыдных приближенных, Он бесследно сметет с лица земли этот жалкий род, сегодня сверкающий золотом и пурпуром. Истинно, конец ваш близок! Я уже слышу отдаленную грозу, вижу молнии, которые уничтожат вас! Все ваше могущество – соломинка перед ураганом. Скоро, скоро хлынет новый потоп и над развалинами вашего величия победоносно водрузится крест Иисуса Христа! Ты бледнеешь, Клавдий Нерон, и нетерпение овладевает тобой. Мы же, верные примеру нашего Спасителя, молим Бога о милости даже к тебе, нашему врагу. Сотоварищи в смерти! Обуздайте вашу справедливую ненависть! Устремите взоры ваши к небу и повторите за недостойнейшим из вашей общины: Отец, прости им, ибо они не ведают, что творят!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.