Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Самонадгробная речь
Барак в Филях. Мать-одиночка.
Пьет. Ночью водит мужиков.
А ты – единственная дочка.
В пятнадцать лет – артель шнурков.
Мать – в спондилезе. Ты в запарке.
То где-то польта подаешь,
то чистишь клетки в зоопарке,
то газировку продаешь.
Мать умирает. Бьешься, ищешь.
Уборщица. Аэропорт.
Брак. Девять метров. Муж – носильщик.
Детей не хочет. Пьет. Аборт.
Блевоту мужа вытираешь,
трешь в туалетах пол с утра.
Тупеешь, сохнешь. Вечерами
на курсы ходишь. Медсестра.
Непросто выбиться в медсестры,
но существует благодать,
как будто Пушкину морошки,
горсть милосердия подать.
В себе такую перемену
ты ощутила в миг один,
когда впервые в жизни в вену
больному влила строфантин.
И рядом с ангелом России,
поднявшим белые крыла,
мерцательная аритмия
из сердца, съежившись, ушла.
И с непонятной раньше дрожью
ты увидала наяву,
как тот больной вздохнул, и ожил,
и выдохнул: «Сестра, живу…»
Что знала ты? На все печали,
на все вопросы: «Отвяжись».
Тебя как будто отучали
от взглядов собственных на жизнь.
Но, защитив тебя от ада,
вдруг распрямил тебя халат.
Еще не появились взгляды,
но появился просто взгляд.
И по-девчоночьи ты прыснешь,
забыв, что ты – медперсонал,
когда смешной поэт под шприцем
мычит «Интернационал».
Жалеешь мужа ты порою,
ему прощая даже мат,
но ты не можешь быть сестрою
того, кто сам тебе не брат.
В метро, трамваях и столовых,
у магазинов и пивных
не видишь ты родных – в здоровых,
а видишь лишь в больных – родных.
И рвешься ты поближе к смерти
в свой белоснежно тяжкий труд,
в свою свободу милосердья,
пока ее не отберут.
И вновь поймешь свою нелишнесть,
спасая чьи-нибудь сердца,
и наконец-то вновь услышишь
вздох человеческий: «Сестра…»
Больница МПС, 24 июля 1974
Многообещающая коса
В покойнике не было
ясных намерений —
он был неумеренный
и неуверенный,
а все-таки не был
трусливым,
покорненьким,
а все-таки не был
при жизни покойником.
В покойнике
вас раздражало актерское,
а все-таки было в нем
и мушкетерское.
А все-таки он,
вас игрой ошарашивая,
в плохом
был получше хорошего вашего.
А все-таки что-то куда-то
вело его —
нечеловеческое,
воловье.
А все-таки сделал
немало он доброго,
хотя его в разные стороны дергало.
А все-таки, и отрекаясь,
он весело
подмигивал вам:
«Она все-таки вертится!»
Покойник был бабником,
пьюхой,
повесою,
покойник политику
путал с поэзией.
Но вы не подумайте
скоропалительно,
что был он
совсем недоумок в политике,
и даже по части поэзии, собственно,
покойник имел
кой-какие способности.
Больница МПС, 24 июля 1974
Надежда
В пене, как в гарусе,
но не при парусе,
вниз по Витиму скользя,
мчимся на карбасе,
смотрим на карту все:
«Многообещающая коса».
После промывочки
около ивочки,
около лапотка
желтая рожища:
царь-самородище
вывалился из лотка.
Охнули, ахнули
бывшие пахари,
водки себе поднеся.
Спьяну старатели
так нацарапали:
«Многообещающая коса».
После – в холстиночке
ни золотиночки,
и раздались голоса:
«Многообещающая,
но мало давающая
коса».
Вверх по течению
с ожесточением
прадеды наши гребли.
Малодавающая,
их предавающая,
что обещала? Гробы.
Вот она – галечная,
чем-то пугающая,
как обещания все.
Хрен или редечка —
что еще встретиться
может на этой косе!
Чтоб не печалиться,
лучше не чалиться
около этой косы.
Где обещаловка,
там обнищаловка —
носят зарубку носы.
Больница МПС, 24–25 июля 1974
Где-то над Витимом
Страшна подмена чувств умерших
воспоминаньями о чувствах,
но пострашнее, если даже
воспоминания умрут,
и выхаркнешь на лист бумаги,
как будто крови черный сгусток:
«Нет смысла в жизни, состоящей
из обессмысленных минут».
И со своим ключом неслышным
войдет в квартиру безнадежность,
как женщина – и не чужая,
а чем-то даже дорога.
Она с тобою рядом ляжет,
холодным телом изничтожит,
и ублажать ее ты станешь,
сам опускаясь до раба.
Хитрей надежды безнадежность
и умницу изображает,
но ум ее порочен, хищен —
она расчетливая тварь.
Нам не детей живых и теплых —
она лишь призраков рожает
и замуровывает время,
как муху сонную в янтарь.
Как злая мачеха надежды,
она над нею посмеется,
все переставит – мысли, вещи,
как полновластная жена,
и, кулачком стирая слезы,
уйдет надежда по-сиротски
с убогим узелком из дома,
где она больше не нужна.
Она пойдет по белу свету,
пойдет полями и лесами,
а ты проснешься поздней ночью
в обнимку с телом ледяным,
услышав детский крик надежды,
насилуемой подлецами
в тех тупиках, где безнадежность
ее толкнула в лапы к ним.
Ищите девочку-надежду,
как будто каплю неба в сите.
Ищите где-то на перронах,
у пропасти и у костра.
Убейте ведьму-безнадежность.
Надежду все-таки спасите.
Ведь, как сказал когда-то Пушкин, —
надежда – верная сестра.
Больница МПС, 25 июля 1974
Э. Зоммеру
Земляки
Где-то над Витимом,
тонко золотимым
месяцем, качаемым собой,
шли мы рядом с другом
то тайгой, то лугом
и застыли вдруг перед избой.
Та изба лучилась,
будто бы случилась
не из бревен – просто из лучей.
Со смолой на коже,
без людей и кошек,
та изба была еще ничьей.
Мы вошли в бездверье,
полное доверья.
Ветер сквозь избу свободно бил.
Пол был гол как сокол.
В рамы вместо стекол
Млечный Путь кусками вставлен был.
В кудрях свежей стружки
две подружки-кружки
спали, обнимаясь на полу.
Плотницкий инструмент,
сдержан и разумен,
пришлецов разглядывал в углу.
Не было иконы,
но свои законы
создавала кровля, не текла.
Пел сверчок в соломе,
и Россия в доме
даже без хозяев, но была.
Посланные свыше
будущие мыши
слышались, а может, камыши.
Раскачав печали,
медленно стучали
будущие ходики в тиши.
Было так затишно.
Было даже слышно,
как растут украдкою грибы.
В засыпанье что-то
было от полета
в одиноком космосе избы.
Мы, не сняв тельняшек,
на манер двойняшек
на полу лежали, задымя.
Ловко получалось,
что изба венчалась,
но уже брюхатая двумя.
А наутро в мире
стало нас четыре,
потому что плотники пришли.
С братством вольным, кратким
выпили мы, крякнув,
молока во здравие земли.
Снова над Витимом,
солнцем золотимым,
захмелев слегка от молока,
шли мы сквозь саранки.
Плотников рубанки
провожали нас издалека.
Молоды мы были.
Молоко любили.
Так и трепетала на свету
тоненькая стружка —
русая сеструшка
на моем открытом вороту…
Больница МПС, 25–26 июля 1974
Феня
Вы Россию действительно любите?
А за что?
До самих не дошло?
За ромашки, березки и лютики?
Не забыли вы душу ее?
Сименона вы с чувством читаете,
уважаемый мой земляк,
а читали ли вы Чаадаева?
Все же Пушкин читал как-никак.
Бескультурие душу размазывает.
Вам России понять не дано,
если знаете про Карамазовых
не по книгам,
а лишь по кино.
Вседолампочество,
вседофенщина —
русский дух?
Я с таким незнаком.
Разве русская скорбная женщина
нас вскормила пустым молоком?
Только наши духовные качества,
а не корочки паспортов
создают ощущенье землячества,
то,
которому верить готов.
Я прошел от Камчатки до Вологды
и скажу современнику так:
«Докажи —
человек или волк ты,
если волк,
ты тогда не земляк».
У меня на Чукотке есть близкие,
там, где я их найти не гадал,
а болван
и с московской пропискою
для меня —
чужеземный вандал.
И своих земляков я разыскиваю
у Вилюя,
у Лены,
Оки.
Только те,
в ком глубинность российская,
те действительно мне земляки.
…Ночь.
Метро.
Ощущенье землячества.
Чью-то книгу я локтем задел,
а в руках у студентки покачивается
Чаадаев из ЖЗЛ.
Больница МПС, 26 июля 1974
Кстати…
«Мне, в общем, все до Фени…» —
ходячие слова,
усмешка сытой лени
с оттенком хвастовства.
Ты кто такая, Феня?
В каких живешь местах?
Ты ведьма или фея?
Буфетчица в летах?
Ты толстая бабища
с усами над губой,
как будто бы гробище,
громоздкая собой.
На недолитой пене,
на всем, что жрут и пьют,
составила ты, Феня,
сама себе уют.
Ты в кооперативке
приятственно блудишь
и с мордою кретинки
на Штирлица глядишь.
Ты пахнешь пирогами
в нагретом неглиже.
Приклеишься губами —
не вырваться уже…
Больница МПС, 26 июля 1974
России
Кстати,
я вам даю свой последний полезный совет:
станьте
мальчиком прежним,
ну, скажем, двенадцати лет.
Давит
школа весною,
и хочется в гомон и гул.
Дарит
чистое чувство мяча и свободы – прогул.
В бунте
против семейного гнета
и школьных задач
будьте
новым Бобровым,
вбивающим в радугу мяч.
Порван,
будто с гороха раздув дерматинный живот,
портфель
если годится на что-то,
лишь в качестве штанги ворот.
Стекла
если годятся на что-то,
так чтобы их выбить мячом.
Тетка
если годится на что-то,
так чтобы пугать пугачом.
Бабка
если годится на что-то,
так чтоб от нее улизнуть далеко.
Шапка
если годится на что-то,
так чтоб запустить высоко!
Взглядом
чертика-мальчика, бунтовщика, вахлака
рядом
вдруг вы представьте себя этак лет сорока.
Дайте
вам завопить от кромешного страха, стыда:
«Дядя,
я не хочу становиться тобой
ни за что,
никогда!»
Больница МПС, 26 июля 1974
Шагреневая кожа
А, собственно, кто ты такая,
с какою такою судьбой,
что падаешь, водку лакая,
а все же гордишься собой?
А, собственно, кто ты такая,
когда, как последняя мразь,
пластмассою клипсов сверкая,
играть в самородок взялась?
А, собственно, кто ты такая,
сомнительной славы раба,
по трусости рты затыкая
последним, кто верит в тебя?
А, собственно, кто ты такая
и, собственно, кто я такой,
что вою, тебя попрекая,
к тебе прикандален тоской?
Больница МПС, 26 июля 1974
«И эта ночь…»
Страх в меня тихонько, скользко влез:
чувствую, что времени в обрез.
Хорошо я жил, но дурно жил:
временем не слишком дорожил.
Скованность прошла, прошел расхрист,
а орешков стольких не разгрыз.
Что-то лихорадочно скребу,
но уже не выправить судьбу.
Выложиться стало все трудней:
мало мне ночей моих и дней.
Падаю измученно в кровать:
чувствую, что стал не успевать.
Чувствую, с души сдирая ржу:
что-то я уже не доскажу.
Кожею шагреневой шурша,
грозно уменьшается душа.
Или, может, просто мысль страшна,
что исчезнет, съежившись, она?
И твердит мне страх: пиши, пиши
до исчезновения души.
Больница МПС, 26 июля 1974
«В продуманности строки…»
И эта ночь
саднит меня и гложет,
и мне помочь
никто сейчас не может.
Я налегал
на лямку слишком круто.
Я помогал,
как только мог, кому-то.
Но я не Бог,
не сам себе властитель:
не всем помог,
и вы меня простите.
Я понимал
жизнь, как во всем участье.
Мир поднимал,
себя ронял, к несчастью.
Я тоже мир
из плоти – не металла.
Плоть утомил,
и душу измотало.
Я весь в долгу,
как – не в шелку, – а в мыле.
Сам помогу
себе сегодня в мире.
Больница МПС,26 июля 1974
«Умей попрощаться с собой…»
В продуманности строки —
тончайшая тяжеловесность.
Ей это приносит известность,
и ценят ее знатоки.
В нечаянности строки
есть слишком завидная легкость,
и можешь кусать себе локоть,
но именно это – стихи.
Больница МПС,26 июля 1974
Цветок картошки
Умей попрощаться с собой
на грязном орущем вокзале,
и чтобы в твой поезд толпой
какие-то люди влезали.
И чтобы наутро в купе
болтали у Курска и Луги
уже не какие-то люди,
а люди, родные тебе…
Больница МПС,26 июля 1974
И. Шкляревскому
Последний стих
Охальник,
но не богохульник,
люблю, как Божий дар, багульник,
и ландыши,
и васильки,
но ненавижу мочесточный
любой одеколон цветочный,
растливший запах непорочный,
как будто химиостихи.
А больше всех —
не понарошке —
люблю цветок простой картошки,
как будто брата своего, —
за дух земной без карамели,
за то, что сделать не сумели
обман
хотя бы из него…
Больница МПС,26 июля 1974
«А ты совсем не поняла…»
Какой я напишу последний стих?
Надеюсь, лучше всех стихов моих.
И прошепчу, рыданья придавя:
«Ну, наконец-то я – и вправду я…»
Больница МПС,26–27 июля 1974
«Когда я в сень веков сойду…»
А ты совсем не поняла,
моя взыскующая совесть,
что просто слабость подвела
меня, с тобой теперь поссорив.
А ты совсем не поняла,
когда презреньем расквиталась,
что не бессовестность была
причиной слабости – усталость.
А ты меня не поняла,
и, может, я тебя не понял,
когда я руку тебе подал,
а ты свою не подала.
Но ты прекрасно поняла,
что нас ведет перегоранье
к той роковой потере грани
меж силами добра и зла…
Больница МПС,27 июля 1974
«Если мысль не готова…»
Когда я в сень веков сойду,
я отдохнул бы на природе,
не в райском радужном саду —
в обыкновенном огороде.
И чтобы около лица
жизнь зеленела виновато
пупырышками огурца
с пушком чуть-чуть голубоватым.
И чтобы на зубах моих
скрипела, в губы впрыгнув ловко,
с землей в морщинах молодых
такая тонкая морковка.
И чтобы нагленький росток,
тревожно многообещающ,
меня кольнул нескромно в бок:
«Вставай! Ты мне расти мешаешь!»,
а я спросил его:
«Товарищ,
ты кто —
ты лук или чеснок?»
Больница МПС,27 июля 1974
«Для отвода глаз…»
Если мысль не готова,
воздержись, помолчи.
Недержание слова
хуже просто мочи.
Но почти уголовно,
как потеря лица,
воздержанье от слова
у немого лжеца.
Больница МПС,27 июля 1974
Художница
Для отвода глаз
скроюсь я от вас
в дальнюю дорогу,
в давнюю берлогу
и молиться Богу
буду, чтобы спас.
Для отвода глаз
буду врать не раз
доброхотам дошлым,
что порвал я с прошлым
и с романом пошлым,
в коем подзавяз.
Для отвода глаз,
будто дикобраз,
выставлю иголки,
прекращу все толки,
чтобы балаболки
не судили нас.
Для отвода глаз
водку, словно квас,
от нее давясь,
буду пить со всеми.
Стукну себя в темя
и умру… на время…
для отвода глаз.
Больница МПС,27 июля 1974
Л. А.
«Опасен дар импровизации…»
Я обожаю вас,
когда вы напоказ
меня совсем-совсемушки не любите
и, хмурясь детским лбом,
в свой тверденький альбом
страшенные рисуночки малюете.
Глаза подведены.
Намечек седины
вы в черных волосах своих лелеете.
Вы говорите зло,
что вам не повезло,
но что себя нисколько не жалеете.
Вы входите в метро,
как девочка Пьеро
или как Мэри Пикфорд с пистолетиком.
Он так на вас сердит,
в сумашке вашей скрыт,
чтоб рассчитаться с этим белым светиком.
Вам бы в немом кино
сниматься заодно
с блистательными Дугласами Фербенксами,
А в звуковом – слова.
Их суть для вас мертва.
Вам никаким словам давно не верится.
Когда в джинсовке вы
на улицы Москвы
выходите брезгливо из парадного,
то шубу у ларька
не кинет вам рука
когдатошнего Кторова – Паратова.
Вам нужен хор цыган,
любовник-уркаган,
лихач такой, что сердце заколотится.
Рисунки-сорванцы
похожи на «Столбцы»
когда-то молодого Заболоцкого.
Я обожаю вас,
как во плоти рассказ
про годы нэпа, мрачного,
порочного,
и если вы добры,
прошу у вас любви,
как будто бы прошу любви у прошлого.
Больница МПС,27 июля 1974
Подворотни
Опасен дар импровизации —
смотри, поэт, не осрамись! —
но в нем порою прорезается
ошеломляющая мысль.
Как щи с излишней многосуточностью,
прокиснув даже под ледком,
мысль, порожденная рассудочностью,
не устоит перед бредком.
И, не гнушаясь обормотами,
нет-нет, – в их варварских стихах
проступит вечность, набормотанная,
наболтанная впопыхах…
Больница МПС,27 июля 1974
«Нет ничего на свете хрупче…»
Мир московских подворотен
был всегда наоборотен,
по сравненью с миром школ.
Там компании блатные
были мне родным-родные —
я из них произошел.
Если ты не полудурок,
то подобранный окурок
замечательно хорош.
Там любой пьянчуга – крестный.
Там из горлышка, как взрослый,
портвешка чуть-чуть хлебнешь.
Девки, росшие в подвале,
мне уже преподавали
поцелуи с портвешком,
и меня, как дочь барака,
воспитала нежность мрака —
я с иною не знаком.
И однажды рано утром
по ручьям, беспутно ртутным,
словно чертик из стены,
вышел я из подворотни
и пошел кидать, как сотни,
людям под ноги стихи…
Больница МПС,27 июля 1974
Смех и грех
Нет ничего на свете хрупче
так называемой души.
На ней любой незримый рубчик
болит, как боль ни заглуши.
Но что опасней всех опасок!
Уж лучше быть ей под ножом,
чем если мы от сильных встрясок
трусливо душу бережем.
Душа – дворовая собака,
устав от всяких шумных драк,
мечтает, подлая, однако,
о вольном обществе собак.
Мечтает о великолепье
канавы, свалки городской
душа, придержанная цепью,
хотя бы самой золотой.
И если все-таки сорвется
с цепи, округу всполоша,
и если все-таки сольется
с другой душой —
она душа.
Больница МПС,28 июля 1974
Сейчас, когда как никогда
Все смешки,
смешки,
смешки,
все грешки,
грешки,
грешки,
грязненькие,
сальные.
Почему так тешат всех
общий смех
и общий грех —
свальные,
повальные?
Начинаешь говорить —
начинают гомонить,
предлагают выкушать.
Чуткость взял себе радар.
Стал таким редчайшим дар —
человека выслушать.
Ставший на ухо тугим,
невнимательный
к другим,
человек изматывается
из-за чьей-то
с холодком
или с шумным хохотком
невнимательности.
Разве
в этом крутеже
слух,
отзывчивость —
уже
ложные условности?
Что случилось,
брат поэт?
Смеха много – эха нет.
Чувство безэховности.
Больница МПС,28 июля 1974
Транзитные залы
«Сейчас, когда как никогда
на нас клевежет злобно Запад,
не надо ран пером царапать…» —
я слышал столькие года!
Я не царапал ран пером,
но в них вонзал перо, как скальпель.
Над нищетой зубов не скалил,
но презирал разбой, погром.
Погром бывает ласковат
под видом отческой заботы,
ума при помощи гарроты
о гласности не тосковать.
Но я не сдался, не погиб,
я не озлобился забито.
Я гласность выгрызал из глыб
Главлита, будто бы гранита.
Ложь пострашней, чем немота,
и пусть клевещет Запад злобно —
нам врать негоже. Неудобно.
Сейчас, когда как никогда…
Больница МПС,28 июля 1974
Абажуры
На Ярославском,
на Рижском,
Казанском
с поздним визитом
стоит когда-нибудь вам оказаться
в зале транзитном,
на Ленинградском,
Савеловском,
Курском,
где вы ни плюньте,
в кепках,
шубейках,
ватниках,
куртках —
спящие люди.
Да и во Внуково —
дух Павелецкого:
лишь бы в итоге
хоть бы на что-нибудь повалиться,
вытянуть ноги.
На Белорусском
или на Киевском
всех раскидало.
Хочется к людям отчаянно кинуться:
«Стойте!
Куда вы?
Нету войны – разве трудно вам где-то
обосноваться?»
Боже, когда она кончится —
эта
эвакуация?!
Больница МПС,28 июля 1974
В. Торопыгину
Так звучат имена городов,
словно что-то совсем неизведанное,
в мастерской абажуров
для поездов
упоительно дальнего следования.
Абажурщицы —
старые и молодые.
Абажуры —
зеленые и золотые.
Надо сделать каркас,
и не как-нибудь!
А потом —
усмиренную проволоку
непослушной вискозою обтянуть,
чтоб лежала красиво и ровненько.
Если международный бывает заказ,
появляется чей-то начальственный глаз.
Намекает он пристально из-за спины,
сам себя величаво прищурив,
о значении абажуров
для престижа страны.
И, давненько отвоевав,
отдерзав,
там сидит инвалид —
абажуровый зав
и ухаживает за нестарой
абажурщицею Варварой,
в общем доброй,
в работе ярой,
но с характером бабы-яги,
одинокой,
курящей,
пьющей,
чуть не каждое утро встающей
с левой ноги.
Первый муж был убит в Будапеште
в сорок пятом году,
в двадцать два.
Девятнадцати лет,
опешившая,
оказалась она вдова.
Муж второй был ревнивым,
нервным —
не простил ей печали о первом.
Третий муж утонул спьяна,
и Варвара осталась одна.
Зав давно холостяк,
домосед.
Полон зав абажурных побед,
абажурных своих поражений,
и Варваре за восемь лет
восемь сделал он предложений.
Все отвергла…
Себя истерзав,
невеселый полтинник свой празднуя,
вечерком на «Калину красную»
приглашает Варвару зав.
Фильм ей нравится,
но тяжело.
Чуть не плачет,
сумочку стискивая.
Лучше все-таки
фильмы индийские,
где поют,
где светло и тепло.
И комедиям тоже спасибо:
неправдиво,
зато красиво.
Горькой правды и в жизни полно:
так зачем она в книгах,
в кино!
Ее взгляд на жалетелей зол:
«Душу только не задевайте!
Мною хоть подтирайте пол,
только тряпкой не называйте!»
Ну а после кино —
ресторан
«Южный».
Абажуры стоят по столам.
Хороши.
Поучиться бы нужно.
Ткань поглаживая рукой,
она спрашивает неуверенно
метрдотельшу:
«Откуда такой?»
Отвечает:
«Из Венгрии…»
Утром,
ночь не проспав напролет,
заву грубый набросок дает,
между прочим, не повторяющий
абажур тот венгерский ничуть,
но какой-то особый путь
в абажурных делах проторяющий.
Помрачнеет —
похожа на смерть.
Над работою хмуро сгибается,
но когда она вдруг улыбается, —
так девчонкам ни в жисть не суметь.
Больница МПС,29 июля 1974
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?