Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Напоминание
Старый дом на Четвертой Мещанской,
где я сроду не видел мещан,
ты в эпохе не стал умещаться, —
видно, чем-нибудь ей помешал.
Ты на время себя заморозил,
опустев и по людям скорбя,
но еще месяцок, и бульдозер
сковырнет, усмехаясь, тебя.
Притворившись, что будто по делу,
мы приходим в часы выходных
к твоему опустелому телу,
как на кладбище кучка родных.
У проржавленного водостока
мы пускаем по кругу стакан:
я и слесарь седеющий – Кока
и лысеющий токарь – Дихан.
Дом – как будто бы общий наш снимок.
Милый Зощенко, ты не взыщи —
не писали мы здесь анонимок,
не плевали друг другу в борщи.
И немножко сегодня нам жалко
обшей кухни, людского тепла:
наша прежняя жизнь – коммуналка
все же в чем-то коммуной была.
Здесь жила моя юная мама,
распевая с утра, словно чиж,
и пила она яйца упрямо,
чтобы голос на сцене был чист.
Здесь жила моя бабка Маруся
и, совсем не желая мне зла,
меня в школу с торжественной грустью,
как телка на веревке, вела.
Жил мой новенький дедушка Ваня,
машинист, ей попавший в мужья,
и была нашим праздником баня,
словно церковь его и моя.
В окруженье девиц непотребных,
их жалевший всегда, как родных,
жил Василий Григорьевич Гребнев —
христианской души проводник.
Я навеки тебе благодарен,
что давал мне метлой помести,
в черной шапочке дворник-татарин,
дед Роман, – а за стекла прости.
Ты прости, что я был непослушен,
за хвосты твоих кошек деря,
старичок одинокий – Карлуша,
отгранивший рубины Кремля.
Ты прости мне мой нрав деревенский,
пообтерся я все же потом,
благородный бухгалтер Дубенский
в дооктябрьском пенсне золотом.
Ты прости за любовь с твоей дочкой
лет семи – под ветвистостью лип,
дядя Лешечка, водопроводчик,
тот, что после на фронте погиб.
Старый дом на Четвертой Мещанской,
ты отрезан от нас, как ломоть,
но приходим с тобой попрощаться
мы – твоя нераздельная плоть.
Мы полны ощущением слома.
Детства нет. Под глазами мешки.
Возле призрака бывшего дома
мы как призраки бывшей Москвы.
Больница МПС,28 июля 1974
Дезик
Как напоминание о жизни
из трамваев, солнца, воробьев
и о дрожжевом неудержимстве
градуснично скачущих ручьев,
и о том, что утки где-то крячут
над хрустцой последнего ледка,
и о том, что дети горько плачут,
потому что жизнь детей сладка,
и о том, как в пьяной звездной зыби
фордыбачит месяц молодой,
а чулок хрустит чуть-чуть на сгибе,
от себя и солнца золотой,
как напоминание о жизни,
и о том, что на стволах смола,
и о том, что сильно я ошибся,
думая, что жизнь моя прошла,
как напоминание о жизни, —
ты в меня без туфелек вошла.
Ты вошла – не поздней и не ранней —
вовремя, как самая моя,
и улыбкой из воспоминаний,
как из гроба, вырвала меня.
И меняю, снова закружившись
посреди раскрашенных коней,
на напоминание о жизни
все воспоминания о ней.
Больница МПС,28 июля 1974
Вместо рецензии
Муравьи
Стал я знаменитым еще в детях,
напускал величие на лобик,
а вдали, в тени, Самойлов Дезик
что-то там выпиливал, как лобзик.
Дорожил он этой теплой тенью,
и она им тоже дорожила,
и в него, как в доброе растенье,
мудрость легкомыслия вложила.
Наша знать эстрадная России
важно, снисходительно кивала
на «сороковые-роковые»
и на что-то про царя Ивана[17]17
Имеются в виду стихи Д. Самойлова «Сороковые» и «Стихи о царе Иване».
[Закрыть].
Мы не допускали в себе дерзость
и подумать, что он пишет лучше.
Думали мы: «Дезик – это Дезик.
Ключ – мы сами. Дезик – это ключик».
Мы уразумели не с налета,
становясь, надеюсь, глубже, чище,
что порой большущие ворота
открывает ключик – не ключище.
И читаю я «Волну и камень»[18]18
Книга вышла в издательстве «Советский писатель» в июле 1974 года.
[Закрыть]
там, где мудрость выше поколенья.
Ощущаю и вину, и пламень,
позабытый пламень поклоненья.
И себя я чувствую так странно,
и себя я чувствую так чисто.
Мне писать стихи, пожалуй, рано,
но пора стихи писать учиться.
Больница МПС,28 июля 1974
Жизнь поэта
Душа Платона и Сократа,
возможно, более сильна
у муравья – меньшого брата
титана вечности – слона.
Слоны на неком пьедестале
над муравьями вознеслись,
теряя из виду детали,
а в них порой – всей жизни смысл.
Под муравьем не скрипнет мостик,
не вздрогнет поросенка хвостик,
хвастливый, розово-седой,
когда мураш, по кличке Костик,
спешит с травинкой молодой.
А ведь возможно так, что сразу
у Костика, у мураша,
есть, между прочим, трезвый разум
и очень чистая душа.
А ведь, возможно, этот Костик —
философ, тонкий диагностик,
борец за высший идеал.
Как будто гром возмездья грянув,
ведет к падению титанов
недооценка тех, кто мал.
Титаны в гневе – Полифемы.
Потом бывают слепы, немы,
оставив шар земной в крови.
А в муравьях – напора мягкость,
и после битв – заметил Маркес —
кто побеждает? Муравьи.
Ромашки, маки мне велели
сказать хотя бы в двух словах,
что скрытый яд Макиавелли
порой сидит и в муравьях.
Вот поле. А на поле оном,
его считая полигоном,
где ветер славы засвистит,
иной мураш в Наполеоны
и даже в Гитлеры хотит.
Но о таких сейчас – не будем.
Сказать хорошим добрым людям
сегодня, может быть, пора
о муравьях добролюбивых,
трудолюбивых в их порывах
по воплощению добра.
И слышу с нежностью сыновней,
в любви душою не кривя,
над муравьиностью слоновьей
слоновью
поступь
муравья!
Больница МПС,28 июля 1974
Тайна трубадура
Прославленному человеку
звонят, как будто бы в аптеку,
как в магазин, где кассы нет,
или как будто бы в сберкассу
(ведь он, конечно, денег массу
имеет – это не секрет).
Он достает, скрывая кашель,
кому-то шифер или кафель,
путевку, авиабилет,
паркет, Булгакова, дубленку,
«Шанель», цветную фотопленку,
сертификаты и болонку,
икорку, «Хванчкару», иконку, —
ну разве что не самогонку! —
гипертонический браслет,
рыбца, училку-англичанку,
лекарства, пропуск на Таганку,
на фигкатанье, на балет,
колготки, кофе растворимый,
особый польский грим незримый,
слезоточивый пистолет,
и танковый аккумулятор,
и блат стыдливый в альму-матер
для дурня в двадцать с лишним лет,
и в Переделкино прописку,
и на «Америку» подписку,
и бритву – именно «Жиллет»,
и облепиховое масло —
и что-то в нем уже погасло,
и в голове уже привет.
Он взглядом как-то странно косит
и ждет, что кто-нибудь попросит
сверхбаллистических ракет.
Но вдруг – откуда-то приносит
товарищ с омулем пакет,
и свой коньяк сам преподносит,
и, улыбаясь, произносит,
чуть подмигнув:
«Ты жив, поэт?»
Больница МПС,29 июля 1974
Передавание добра
Помимо той прекрасной дамы,
играющей надменно гаммы
на клавесинах во дворце,
есть у любого трубадура
от всех скрываемая дура,
но с обожаньем на лице.
Стыдится он ее немножко,
но у нее такая ножка,
что заменяет знатность, ум.
Порою дура некрасива,
но трогательно неспесива,
когда приходишь наобум.
Она юбчоночку снимает.
Боль трубадура понимает,
ему восторженно внимает,
все делает, что он велит,
порою чуточку краснея…
И трубадур утешен.
С нею
он – просто он, и тем велик.
Больница МПС,29 июля 1974
Мальчик-лгальчик
Надвременностью духа жизнь мудра:
в ней есть передавание добра.
Раскаявшись, какой-нибудь вандал
мне сквозь столетья совесть передал.
Мне передал Распятый на кресте
отца в осиротевшей высоте.
Мне передал, быть может, древний грек
свою улыбку, добрый человек.
А римский раб мне передал горбом:
«Я был рабом, но ты не будь рабом».
Мне князь Мстислав, который был удал,
к лежачим состраданье передал,
и Ярославна, плача на стене,
передала свою слезинку мне.
Я сделан, как из братского ребра,
из ближнего и дальнего добра.
Глаза детей и во поле кресты
меня спасали от недоброты.
Когда-нибудь, когда не будет нас,
хочу, чтобы и я кого-то спас,
оставшись главным златом-серебром —
мной переданным в даль веков добром.
Больница МПС,30 июля 1974
«Не монах и не подвижник…»
Мальчик-лгальчик,
подлипала,
мальчик-спальчик с кем попало,
выпивальчик,
жральчик,
хват,
мальчик,
ты душою с пальчик,
хоть и ростом дылдоват.
Надувальчик,
продавальчик,
добывальчик,
пробивальчик,
беспечальник,
хамом хам,
ты, быть может, убивальчик
в перспективе где-то там.
Неужели,
сверхнахальчик,
книг хороших нечитальчик,
если надо —
то кричальчик,
если надо,
то молчальчик,
трусоват,
как все скоты,
ты еще непонимальчик,
что уже не мальчик ты?
Больница МПС,30 июля 1974
За тех, кто в боли
Не монах и не подвижник —
поздний умник, поздний книжник
я сижу, долбя:
полюбите ваших ближних,
как самих себя.
Между прочим, я не очень
сам себя люблю,
а слыву самовлюбленным
и кого-то злю.
Станут ближние дороже,
если, их любя,
я смогу сначала все же
полюбить себя.
Но на совести есть пятна
где-то в глубине.
Это многим непонятно,
но понятно мне.
Я не вор и не убийца,
но не по плечу
самому в себя влюбиться,
а ведь как хочу!
Но зачем все это делать?
Кто – себе судья?
Трусость – полюбить за смелость
самого себя.
Больница МПС,30 июля 1974, 1987
Врачу Т. П. Скворцовой
Стрела
Тост моряков: «За тех, кто в море!»,
геологов: «За тех, кто в поле!» —
а я в больничном коридоре
так прошепчу: «За тех, кто в боли…»
Пройдитесь по любой больнице
в халате мудром – невидимке,
взгляните на людские лица
и человеческие снимки.
Взгляните на кардиограммы:
там человеческие драмы,
и на анализы взгляните:
там судеб спутанные нити.
Здоровы будьте на здоровье,
но пусть больница боль подскажет,
и пусть анализ вашей крови
холоднокровность не покажет.
Входя в кричащий белый сумрак,
брезгливенько не морща носик,
услышьте треск сердечных сумок,
как надорвавшихся авосек.
Страшнее самой страшной прозы —
туберкулезы, бруцеллезы.
В живых телах мужчин и женщин
клешни проклятые скрежещут.
Пусть, навсегда забыв сраженья,
все отдадим по доброй воле
лишь на одно вооруженье —
вооруженье против боли.
У человечества, России
вы попросите в потрясенье
не временной анестезии,
а навсегдашнего спасенья.
Больница МПС,30 июля 1974
Кардиограмма
На свой родимый русский берег
под сень серебряных берез
наш вологодский аист в перьях
стрелу из Африки принес.
Стрелы обломок деревянный
и с наконечником стальным
извлек из крыльев конюх пьяный,
затылок почесав над ним.
А я не аист и не лебедь, —
обыкновенный журавель,
но остаюсь я русским в небе,
летя за тридевять земель.
И как бы ветры ни носили
меня в теплынные края,
в моих крылах – стрела России,
моя любовь и боль моя…
Больница МПС,30 июля 1974
«И вдруг пахнуло выпиской
из тысячи больниц…»
Б. Пастернак
Хозяйка озера
Кардиолог,
терапевт,
в белое одета,
слушает,
оторопев,
сердце у поэта
в кругленький микрофончик.
Доктор,
можно я на «ты»?
В сердце столько шумоты.
Шум живой, мужчинный.
Ты тому причиной,
доктор-туапсиночка,
рыжая дразниночка,
с фруктами корзиночка,
русская росиночка.
Милый доктор,
придержи
запах дьявольский «Джи-джи»,
резкий и раскатистый,
чуть французоватистый,
но вообще египетский,
крепкий,
будто бы коньяк,
и меня манящий так,
как сказал бы Пастернак,
«из больницы выпиской».
Доктор,
что-то учиню.
Милый доктор,
почему
связан я,
как хулиган
или в рабство проданный,
по рукам и по ногам
электродиодами?
Я уже посуду бью,
нянечек затравливаю.
Доктор,
я тебя люблю.
Выздоравливаю.
Больница МПС,30 июля 1974
Гадание
Когда на ветхой лодке,
выпив крепко,
мы плыли,
то, сложив свои крыла,
хозяйка озера —
пленительная утка —
на расстоянье выстрела плыла,
и, поднимая мир сигналом крика,
она игру опасную вела,
и в этом,
хоть и выглядела кротко,
действительно хозяйкою была.
И, проплывая среди синих улиц
проток озерных,
где кувшинки спят,
она предупреждала взрослых утиц
и глупышей пушистеньких —
утят.
И, крякая сквозь лягушачьи трели,
она плыла, серебряно-сиза,
и на двустволку издали смотрели
невидимые грустные глаза.
Полна добра к пушистому приплоду,
она предупреждала всю природу
о скрытом продвижении врагов.
Благословен,
кто создан от рожденья
для упрежденья,
для предупрежденья
в час роковой
родимых берегов.
Мы возвращались в мир людей,
грызущих
порой друг друга не поймешь за что,
где криком об опасностях грозящих
не сможет нас предупредить никто.
Больница МПС,30 июля 1974
Ниточка
Кто из тебя выйдет,
милая девчушка?
Злобненькая выдра?
Сдобненькая чушка?
Глупенький котенок
или кошка-леди?
Гадкий утенок?
Белая лебедь?
Кляча забитая?
Лошадь призовая?
Не перевоспитываю
и не призываю.
Все в тебе таится —
вера и безверье.
Все в тебе птицы,
все в тебе звери.
Хватит в тебе силушки
лебедью глядеть?
Не сломаешь крылышки
прежде, чем взлететь?
Больница МПС,30 июля 1974
Свидание с Победой
Чего только я не задумывал!
Немало я нитей запутывал,
а все-таки только одну
какую-то главную ниточку,
как будто и счастье и пыточку,
покряхтываю,
но тяну…
Больница МПС,30 июля 1974
В студенческой читалке
Уважаемый Петр Евгеньич,
с чистой, прибранной головой
ты Девятого мая наденешь
самый лучший костюмчик твой.
И, у зеркала малость помедлив,
чуть покалываемые дождем,
мы пойдем на свиданье с Победой,
мы к Большому театру пойдем.
В шелестенье раскрывшихся почек
ты послушай, не балуясь там,
как нам снова про «Синий платочек»
чуть нашептывает фонтан.
Петр Евгеньич, мы столько видали.
Хоть и в радость обняться бойцам,
тяжело ударяют медали
по уже постаревшим сердцам.
Ищут близких танкисты, связистки,
и, случается, до темноты.
На ветвях повисают записки —
вопросительные цветы.
Вот присела старуха с устатка,
а в руке бумажонка видна:
«Кто из Керченского десанта?»
Никого. Разве только она.
И такое бывает нередко —
в резвых джинсиках голубых
вдруг заплачет какая-то шведка,
аппаратиком щелкать забыв.
Я тебя, шестилетний мой кореш,
Петр Евгеньич, не обману.
Ты порою меня беспокоишь
тем, что любишь кино про войну.
Войны тяжкою поступью ходят
по совсем неповинным телам.
Я, узнавший и голод и холод,
тоже этой войны ветеран.
Но война, не убив ненароком,
не навесив на грудь ордена,
подарила мне чувство народа
и Победу, как маму, дала.
Стала наша Победа усталой —
стала наша Победа седой,
но не сделалась все-таки старой
и осталась навек молодой.
Петр Евгеньич, ты прошлым не бедный.
Ты, пожалуйста, не обижай
свою бабушку – нашу Победу.
Будь мужчиной. Расти. Побеждай.
Больница МПС,31 июля 1974
«Когда сказал я медсестричке Нине…»
В студенческой читалке
плеск страниц,
как будто плеск не шторма,
но предштормия.
Внутри склоненных
юных
строгих лиц
мерцает мне
твое лицо,
история.
Приветствую тебя,
студенчество России!
Студенты,
будьте Родине равны!
Хочу, чтоб вы страну преобразили,
наполнившись историей страны,
как легким гулом пушкинской строфы.
Студенчество —
надежд моих среда.
Пусть вольнолюбье, зрея год от году,
не перейдет в постыдную свободу
от нашего народа никогда.
Народа недра —
ныне высший свет,
а не бомонд фальшиво иностранский.
Тот не интеллигент сейчас,
в ком нет
рабочей хватки,
мудрости крестьянской.
Пусть,
не склоняя буйной головы,
преодолев прельстительное время,
вы никогда не сделаетесь теми,
кого когда-то презирали вы.
Я не хочу профессорствовать.
Я
надеюсь,
что найдется мне скамья,
чтобы учиться вместе с вами вечно,
студенчествуя мудро и беспечно.
В студенческой читалке,
в мире новом,
надеюсь,
что останусь я хоть словом,
тем словом,
что вдали отозвалось,
и прошуршу в руках студентов снова,
заложен гребешком,
который сломан
о непокорство молодых волос…
Больница МПС,31 июля 1974
Слабая улыбка
Когда сказал я медсестричке Нине:
«Скучаю я… Лежу, как в формалине…» —
то, хохоча, чуть не упал ничком,
услышав мою белую богиню —
языкотворца с острым язычком:
«Ну, ничего, я вас расформалиню…»
Я выздоровел. Вышел из больницы,
а окна учреждений, как бойницы,
смотрели без особого добра,
и выглядели грустными, как морги,
столовые, продмаги и райторги,
но я шептал в провидческом восторге:
«Пора расформалиниться, пора…»
Больница МПС,31 июля 1974
Воспоминание о португальском цензоре
По информации «Гласа Америки»
Франко был болен, —
правда, умеренно.
Тромбофлебит подкузьмил,
но в конце
третьей недели
генералиссимус
вышел с улыбкой,
как это описывалось:
«Со слабой улыбкой на бледном лице».
Крики вокруг состоялись
приветственные.
Франко уселся в машину правительственную
и укатил отдохнуть во дворце,
выздоровлением радуя нацию…
Я реагировал на информацию
слабой улыбкой на бледном лице.
Больница МПС,31 июля 1974
Автор
Я
в шестьдесят шестом
был в Лиссабоне
(а как достал я визу —
мой секрет).
Я был на мрачном фоне черных лет
единственный, пожалуй, на свободе
в тогдашней Португалии поэт.
Мне разрешили выступить,
но прежде
меня просили к цензору зайти
и показать стихи мои,
в надежде
в них что-нибудь крамольное найти.
Из-за тогда стоявших дней ненастных
и у меня
и цензора
был насморк.
Мы сразу тему общую нашли
по поводу соплей своих излишних
и оба из своих пипеток личных
одно и то же капали в носы.
В приятной тишине,
а не при гвалте
в стихи вникал он,
как в бюджет бухгалтер.
И, ощущая некий неуют,
вздохнув,
поставил галочку исправно:
«…но говорить —
хоть три минуты —
правду.
Хоть три минуты —
пусть потом убьют»[19]19
Из стихотворения 1964 года «Три минуты правды».
[Закрыть].
Он зашмурыгал носом виновато:
«Стихи о Кубе – тема скользковата.
Аллюзии…
Прошу вас – не читать…» —
и начал с извиненьями чихать.
А вычихавшись,
он сказал, прищурясь:
«Не запрещаю —
именно прошу вас.
Я тоже человек,
а не злодей.
Грех подвести, —
в кулак чихнул усердно, —
милейших устроителей концерта,
меня
и прочих маленьких людей».
Я не подвел.
Договоренность выполнил.
Зато в других стихах такое выпалил,
что, люстры закачав на потолке,
чуть-чуть смешно,
наивно и счастливо:
«Толстой, Гагарин, Евтушенко – вива!» —
плакат взметнулся в молодой руке.
Я
революции
не экспортировал.
Я цензора не шлепнул наповал,
и мне никто задания партийного,
что там читать, —
ей-богу, не давал.
Но счастлив я надеждой —
впрочем, жизненной —
на то, что хоть одна моя строка
светилась
в ночь свержения фашизма
в сверкающих глазах
броневика…
Больница МПС,16 августа 1974
На костылях больные скачут к окнам,
бегут с дежурств своих медсестры,
ойкнув,
когда, как после битвы гладиатор,
идет,
ни на кого не глядя,
Автор.
Все знают —
что-то было с его сердцем.
«В «Арагви» наподдал
с грузинским перцем…»
«Да не в «Арагви»,
а в «Национале»…»
«Нет,
девочки его доцеловали…»
«Какие девочки?
Ведь он того, —
с уклоном.
Не нашим пахнет он одеколоном…»
«Товарищи,
ну что вы так напали?
Не выдержало сердце —
он в опале…»
«В какой опале?
Видели в газетке
стишки про нянь?
А мы уже не детки.
Вновь вывернулся…
Ловкая работа!
А где-то
кто-то
борется за что-то…»
А бедный Автор
ничего не слышит
и ничего не пишет —
еле дышит.
Врач лечащий сказала виновато:
«Сердечишко у вас великовато,
и пульс —
простите —
проявляет прыткость,
и в печени —
вы много пьете? —
жидкость…»
Пошла борьба с рассвета до рассвета
за уменьшенье сердца у поэта,
и вот срывает лютики,
репейник
спасенный Автор,
сев на муравейник,
и думает,
с тоской вздыхая долго:
«Как бы совсем сердчишко не усохло…»
Но Автор он —
стихов по доброй воле,
стихов о целине,
и о футболе,
стихов о Переделкино,
Фиделе,
о станции Зима,
и о корриде,
о Нюшке,
Муське,
Белле,
Гале,
Рите.
Какие необъятные желанья!
В них включены Розиты,
Дженни,
Ланни.
Какая к братству будущему тяга!
В его дружках —
аляскинский бродяга,
чилийцы,
австралийцы,
финны,
турки,
и все марьинорощинские урки,
а если верить —
так и Маяковский,
а вдумаешься —
даже волк тамбовский.
Гуляет Автор стольких приключений,
в поэзии им созданных течений,
и песни,
чьи слова везде слышны:
«Котятки грустные больны».
И, наконец, с какой-то странной болью
выписывают Автора на волю.
Уходит он
Шаляпиным со сцены.
Врачи им сыты,
и медсестры целы.
Глядят из окон,
подбирая грыжи,
как он идет
в Нью-Йорки и Парижи,
как оглянулся грустно на аллее,
за свой народ оставленный болея,
но слышен бодрый голос руководства:
«Ну ничего —
он к нам еще вернется…»
Больница МПС,20 августа 1974
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?