Текст книги "Триумф красных бабочек"
Автор книги: Евгений Русских
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Да.
– Теперь выдох, а со вздохом… Не сгибая рук и ног, поднимаем задницу и касаемся подбородком груди… Выдох! – принял он исходное положение.
– Здорово, – сказала она.
Это упражнение она смогла выполнить только пять раз.
Потом они легли на песок. Совсем близко друг к другу. Он нашел ее руку и не больно сжал ее пальцы. Это было дружеское пожатие.
– Ты меня любишь? – спросила она, подумав.
– Да, – признался он.
Она взяла его руку и положила себе на грудь.
– Ты хочешь любви? – спросил он с надеждой.
– Да, – сказала она, готовая полюбить до безумия.
И приоткрыла губы.
Дрожа, он провел рукой по ее голени, отполированной морем. Не открывая глаз, она бессознательно обняла его…
Неизбежность скорой разлуки удесятеряла ее страсть, придавала любовному акту жгучую мучительную остроту. Женщина любила в нем каждую клеточку. Но так и не решилась сказать ему, что завтра она уезжает.
5
Под Рождество она решила вырваться из города к морю, чтобы увидеть Павла – она стала тосковать по нему. На рождественских распродажах она накупила ему кучу подарков, включая теплые вещи. И, позвонив в регистратуру санатория, забронировала номер в гостинице. Регистраторша Алина, принявшая заказ, тут же насплетничала доктору Юшкевичу, еще больше растолстевшему и полысевшему за минувшую осень.
– Та самая танцовщица? – удивился он, уже давно ничему не удивлявшийся.
– Ну да. Наша красавица.
В тот же день Юшкевич позвонил своему бывшему однокурснику в Москву, врачу-радиологу и, поздравив его с Рождеством, поговорив о том, о сем, между прочим спросил, как дела у пациентки, и назвал фамилию танцовщицы.
– Она выздоровела! – бойко сказал приятель. – Магнитно – резонансное сканирование показало – все чисто! Представляешь? И она продолжает работать. Открыла школу «Пять монахов». Что-то вроде йоги, черт знает, но желающих заниматься у нее немало. У нее даже волосы отросли, что, сам знаешь, после облучения… И я не узнал ее, когда встретил на Арбате…
Ах, какая женщина!
Какая женщина!
Мне б такую… —
пробасил он в трубку, подвыпивший.
Поговорив с Москвой, доктор Юшкевич долго сидел в задумчивости, глядя в окно, где качались на морском ветру черные кроны сосен. Потом, покопавшись в ящиках своего стола, заваленных бумагами, отыскал свой «мартиролог» и, порвав его в мелкие клочья, бросил обрывки в корзину.
– Пять Монахов никогда не ошибался, – вслух подумал он.
По этому поводу стоило пропустить. И доктор пропустил, достав из портфеля подарок одной из пациенток – бутылку коньяка. Потом, посидев в размышлении о превратностях судьбы, стал надевать «пуленепробиваемое» пальто. Собираться домой в свою холостяцкую квартиру, мимолетно пожалев бедного почтальона по прозвищу Пять Монахов, умершего в декабре в своем доме на берегу – не иначе как от тоски. По женщине, которую он так любил.

Подарок
Ночью был мороз, и озеро встало. Только в полынье неподалеку от берега плавали три утки.
Посохов смотрел на уток. Промелькнувшую в мозгу дерзкую, соблазнительную мысль он сначала не принял всерьез и только раздражал себя пустой мечтой: накормить бы свою жену Анастасию и дочку Верочку настоящим рождественским обедом! С тех пор как Посохов растерял почти все уроки музыки, они сидели на голодном пайке. И теперь, страдая от чувства вины и голода, Посохов тешил себя мыслью о рогатке. Чтобы избавиться от искушения, он хлопнул в ладони, но утки не испугались. «Стало быть, городские. Это хорошо…» – подумал он и вдруг неожиданно для себя пошел в лес своей скачущей, неуверенной походкой…
Когда он вернулся домой, жена Анастасия лежала в постели. У нее был жар, ее знобило.
– Ура! И у нас будет Рождество! – обрадовалась Верочка елочке, которую Посохов подобрал на улице, подержанную.
Раздавленный болезнью жены, Посохов закрылся в кухне и с вдохновением обреченного, которому дали шанс, стал мастерить рогатку. Развилье он срезал в лесу, а резиновый жгут купил в аптеке. На последние деньги.
Вскоре орудие было готово. Спрятав рогатку в карман, Посохов вышел из кухни.
– Папа! – бросилась к нему Верочка. – Смотри, как я елочку нарядила! Нравится?
Посохов ненатурально восхитился елочкой. А сам чуть не заплакал, увидев ее украшенной обертками от конфет и кусочками ваты. Оберткам Верочка придала форму конфет. Бедная девочка! Ей так хотелось праздника. Чтобы звучала музыка, и было весело. И чтобы на елочке висели настоящие конфеты, а не бутафорские. Как было раньше на Рождество, когда они жили на родине. Украдкой смахнув слезу, Посохов подхватил Верочку на руки и закружился с ней по комнате:
Если поймать большую черепаху,
В доме будет много еды…
Сдерживая приступ сухого кашля, на них печально смотрела Анастасия.
– Как жить-то будем, Посохов? – сипло спросила она, когда он, наконец, опустил ребенка на пол. – Помощи в этом городе ждать неоткуда…
– Ничего, – пробормотал Посохов, надевая поношенное пальто, карман которого оттягивали ржавые гайки. – Я скоро…
– Ты куда? – встрепенулась Анастасия.
– За черепахой, – заговорщицки подмигнул глазом Посохов.
И, пожалев жену, дочку, себя, вышел на лестницу.
К вечеру мороз усилился. Дворники скалывали с панели лед. До озера было километра четыре, если идти напрямки – через кладбище, что за церковью Петра и Павла, стоящей на холме. Посохов пошел напрямки.
В узкой улочке, ведущей к храму, его догнали мальчишки. «Скрипка идет! – кричали они. – Эй, скрипка, ты нам сыграешь?»
В капюшонах, надвинутых до глаз, они были похожи на злых троллей. Посохов вспомнил, как однажды он играл на скрипке в церкви после благотворительного обеда, на котором было много детей. Тогда он тоже получил миску горячего супа, который раздавали в крытой палатке на площади возле храма, где была установлена рождественская елка. Суп он слил в термос – для жены и дочки. Но вскоре скрипку пришлось продать…
У Посохова сжалось сердце. Он размотал на шее вязаный шарф и накинул его на худенькие плечи самого маленького оборвыша, лицо которого посинело от холода. Дети притихли, отстали. Но когда он уже был у ворот храма, в его спину больно ударил твердый снежок.
– Ничего, – вздохнул Посохов, ощущая себя тонущей собакой, в которую зеваки бросают камани, но не из злости, а ради пустой забавы…
Из храма доносились звуки органа.
– «Прелюдия Баха…», – остановился Посохов возле церкви.
Что-то возвышенно-грустное зазвучало и в нем. Музыка жила в нем вечно. Постоянно. Но он не был композитором и предпочитал играть вещи Бетховена или Шопена, чем сочинять свои. Но иной раз, когда жизнь становилась невыносимой из-за обид, огорчений, он брал в руки скрипку и играл, сам не зная что. Выходило трогательно…
Посохов двинулся дальше. Миновав занесенное снегом кладбище с обуглившейся от пожара часовней Всех Скорбящих Радость, он вышел на косогор. Внизу лежало серо-стальное озеро. По белому склону к нему сбегала вереница черных деревьев, как на картине «Зима», Питера Брейгеля. За озером темнел лес. Слышно было, как в усадьбе лесничего лают собаки.
Посохов спустился с холма к озеру и зашагал по дороге, укатанной лыжниками. Идти через озеро он побоялся. На льду не было ни одного рыбака. Значит, лед еще не крепкий.
Быстро сгущались сумерки. Над лесом взошла желтая луна, на небе замерцали звезды. Посохов выдохся, ему хотелось посидеть, но он боялся, что не встанет, и шел вперед. С одной стороны дороги тянулся высокий глухой забор кожевенной фабрики, с другой – мертво шелестел на ветру камыш. Посохов чувствовал себя очень одиноким.
Обогнув озеро, он остановился, дрожащими руками неумело зарядил рогатку и, моля Бога, чтобы утки были еще там, в полынье, пошел к берегу. Но что это? Сердце Посохова ухнуло в пустоту… В полынье сидел лебедь! Подойдя к нему ближе, он все понял: птица вмерзла в лед, черный и гладкий по сравнению с заснеженным льдом озера. Вытянув шею, лебедь издал крик, в котором Посохов уловил нечто предгибельное, но, может, ему показалось…
– Ах, бедняга… Сейчас, я сейчас…
Посохов вступил было на лед, но лед затрещал. Он лег на живот и пополз к лебедю, сжимая рогатку. Ото льда несло холодом. Посохова стала колотить мелкая дрожь. Лебедь по-змеиному шипел на приближающегося человека. Рукояткой рогатки Посохов стал бить в лед… Бесполезно! Отбросив рогатку, ползком вернулся на берег. Отыскал под снегом увесистый камень. Снова пополз к лебедю. Была одна мысль – спасти замерзающую птицу, попавшую в ледяной плен.
Дело пошло.
От каждого удара по льду озеро, казалось, вздрагивало, и тяжело вздыхало: «Уах»… Вода из пробоин заливала лед. Посохов, как ледокол, ломающий закраины, продвигался к лебедю, намокая все больше и больше. Работая, он не замечал, что говорит с лебедем вслух, как с человеком. Каялся, что хотел подбить утку. И как только такое пришло ему в голову – убить Серую Шейку! И лебедь, отчаянно шипевший, казалось, осуждал человека, покусившегося на такое дело, как убийство ни в чем не повинной утки…
– Так, – заволновался Посохов, он уже находился от лебедя на расстоянии вытянутой руки: – Сейчас ты будешь свободным…
Лебедь вдруг затих. Будто понимал серьезность момента. Собрав все силы, Посохов ударил по льду камнем: и руку, а затем и его поглотил холод…
Спустя несколько минут он выбрался на берег и первым делом разулся, вылил из ботинок воду. Его намокшее пальто покрывалось ледяной коркой. Свистя крыльями, над ним низко пролетел лебедь.
– Прощай, друг…
Потом Посохов сидел в лесу, прислонившись спиной к сосне, и уже не ощущал холода. В небе, как раз над ним, ярко сияла звезда. Представилось, что это лампа под зеленым абажуром, свисающая с потолка в теплой, уютной комнате, где накрыт рождественский стол. За столом в торжественных позах сидят жена Анастасия, дочка Верочка и Посохов. Дивясь тому, что видит себя со стороны, Посохов без усилий вернулся в свое тело, и тотчас все ожило… Засмеялась Верочка, обрадовалась жена. Посохов смотрел на них и испытывал такое счастье, с которым не сравнится ничто. Ему захотелось рассказать о лебеде, который, как в сказке, доставил его к семье. Но как поведать о таком перелете во времени и пространстве? Не лучше ли это сделать посредством музыки! Посохов снял со стены скрипку и заиграл. Слушая божественные звуки, Анастасия заплакала счастливыми слезами, а Верочка стала подпевать, и голос у нее был, как у ангела… Потом Посохов почувствовал, что устал, хочет спать. Но не мог сдвинуться с места, ноги словно одеревенели, и он совсем их не чувствовал…
– Папа! Не умирай! – закричала Верочка.
И Посохов очнулся. Неимоверными усилиями заставил себя встать. Зная, что до города ему не дойти, побрел в лес – туда, откуда доносился брех собак…
*
Домой его привез на машине сын лесничего Марк. В руках Посохов держал пакет, который собрала ему жена лесничего Герда. В пакет она положила грудинку, головку домашнего сыра, банку меда («для вашей жены»), каравай хлеба и конфеты («вашей дочке»), что-то еще… Фамилия лесничего была Андерсен.
Прошел год. В канун Рождества одна из радиостанций мира передавала концерт. В нем прозвучал ноктюрн ре минор русского музыканта Посохова. Произведение посвящалось семье лесничего Андерсена. Это было первое и последнее сочинение Посохова.

Оборотень
1
Волк объявился в округе под рождество. Лесник Егор Думнов встретился с ним на старой просеке неподалеку от дач. Волк был на редкость большой и тощий. С минуту они смотрели в глаза друг другу. И нельзя было понять: боль или страх горели в серых, будто стеклянных, глазах зверя. Егор был без ружья. Разошлись мирно.
В тот же день в зимовье лесника зашел Иван Родионов, живший на одной из дач. Иван выглядел плохо. Исхудал, в глазах – неизбывная тоска. Джек, пес лесника, не узнал его. Чуть не захлебнулся собственной яростью, лая на гостя.
Иван пробыл у лесника недолго. Даже ледяная короста на небритых щеках, усах и бороде не растаяла. Не проходя в избу, в сенях, предупредил, что в окрестностях садоводства рыскает волк.
– А сам-то как без ружьишка? – посочувствовал Егор, которого тронула забота этого нелюдимого парня, отмахавшего пять верст по морозу.
– Нельзя мне, Егор, ружье-то дома держать, – вздохнул Иван. – Бывает, такая тоска заберет, даже разум мутится. А я книгу пишу. Мне ее обязательно дописать надо…
– Ну, ну, – понимающе покачал лохматой головой Егор, сам знавший каково быть одному – с тех пор, как похоронил свою жену Анну.
– А о чем пишешь-то?
– О, отец, это длинная история. Как от природы неплохой, яркий, но очень гордый человек решил, что ему дозволено все… Ладно, Егор, пойду, – взялся Иван за дверную скобу. – Темнеет уже…
– Гордый, говоришь? – хотелось поговорить Егору. – Ее, гордыню-то, в узде держать надо. Не то вырвется зверем, и хана человеку…
И по тому, как резко обернулся к нему Иван, вспыхнув глазами, понял, что сказал хорошо.
– Погоди бежать-то, – наклонился Егор к своим валенкам, желая проводить гостя.
Но Иван, будто испугавшись, дернул ручку двери, и выбежал из избы, как угорелый.
2
Волк бежал через заснеженный луг к реке. Ночь была морозная, лунная. Шерсть волка играла заиндевелыми искрами. Кругом снега, везде мертвая тишина да мохнатые кустики, по которым проходил зимник.
Одолев замерзшую реку, волк поднялся по спуску и вышел на шоссе. Дорога поблескивала свежим двойным следом, оставленным машиной. Несколько мгновений волк стоял неподвижно, озираясь и принюхиваясь, потом поднял морду, окутанную паром, к луне и взвыл. Волчий вой, в котором клокотал темный страх, высоко повис, и стал растекаться окрест…
– Папа, волк! – испуганно прижался к мужику мальчик, а маленькая девочка, которую тот нес на руках, при слове «волк» стала тихонько плакать.
– Ничего, – пробормотал мужик в поседевшей от инея собачьей шапке. – Скоро придем… Печурку затопим, елку поставим… Вон их сколько – руби, не хочу… Оп-па, – опустил он девочку на снег, засыпавший старую просеку. И мальчик тотчас обнял, прижал сестренку к себе.
Дети устали, озябли. И не понимали, зачем ставить елку ночью. В холодном домике. Ведь наряженная елка, красивая, большая, уже стояла у них дома. Им было страшно.
Меж тем мужик достал из кармана полушубка бутылку, зубами вытащил пробку и сделал из горлышка несколько громких глотков. В нос волка, нагнавшего приезжих, ударил запах водки. Такой же ненавистный, как запах псины, исходивший от двуногого. Светящиеся глаза волка сузились. Двуногий в собачьей шапке пугал его и будил в нем слепую ярость. И когда приезжие снова двинулись по просеке, волк с подтянувшимся голодным брюхом побрел за ними, держась леса.
Вскоре мужик с детьми остановился у крайней дачи, щитового домика возле цистерны, лежащей в снегу. Тихо матерясь, с трудом открыл висячий замок. И все трое вошли в темное, выстуженное помещение.
Волк вытянул шею – ждал, принюхиваясь. Тишину мертвого садоводства нарушал лишь мороз, бухая выстрелами в деревянных постройках.
Вдруг дверь дома со скрипом открылась, и на улицу вывалился мужик в расстегнутом полушубке…
– Папа, папа! – закричали, заплакали в домике дети.
– Скоро я, скоро, – пробормотал двуногий, поворачивая ключом в замке, – только елку где срублю, – и побежал к просеке, петляя и озираясь, как зверь, гонимый сворой собак.
Высунув сухой, горячий язык, за ним потрусил волк.
– Курва… – доносилась до волка ругань убегавшего. – У-у-у… – вдруг взвыл двуногий и остановился, жутко оглянулся, отравляя воздух своим хриплым дыханием.
С высоты смотрела бездонная и страшная черная пустыня с замерзшей луной. Хмурые ели и сосны отбрасывали на снег темные неподвижные тени. Будто ждали – как поступит человек? Двуногий побежал к шоссе. Но вдруг споткнулся и рухнул в снег.
Волк остановился.
Двуногий перевернулся на спину и жадными глотками допил водку. Пустая бутылка, посвистывая, полетела в кусты. Волк отпрянул…
– О, е… – выругался двуногий. – Чего это я?
Он вскочил, бросился к кустам.
– От курва, – пьяно бормотал он, ползая по снегу. – Все ей отдал… И все ей мало! Теперь вот детушки мои… У-у-у, ведьма… Что же ты со мной делаешь, – по-бабьи запричитал он. – Ага, вот ты где…
Он сунул пустую бутылку в карман и побрел к трассе, продолжая пьяно бормотать.
Машина стояла на обочине. Двуногий открыл дверцу машины, но вдруг на грудь ему прыгнул огромный волк.
3
Егора, спавшего на остывшей печи, разбудил лай Джека. С вздыбленным загривком собака бросалась на дверь. И в следующее мгновение, будто кто пилой по спине провел: прямо под окнами взвыл волчина!
– Мать твою растак, – выдохнул Егор, придя в себя. – Пугать, значит… Ну, дак теперь отвоешься…
И еще раз матюгнул зверя, но покрепче. И это как будто придало ему храбрости. Ощупью привычно спустился с печи. Впотьмах сел на скамейку, сунул ноги в валенки. Правая нога со старой военной раной, как назло, одеревенела…
– Да уймись ты! – прикрикнул на Джека. – Чего панику сеешь!
Надев тулуп, Егор снял со стены двустволку, нашарил в ящике стола коробку с патронами. У оконца, разрисованного морозцем, переломил ружье и поместил в стволы два окислившихся латунных патрона с картечью. Толкнул дверь, ведущую в сени и… оцепенел: волк тяжело царапал когтями наружную дверь. Толком, не сообразив, что происходит, Егор со страху выстрелил в дверь…
От выстрела он оглох и ослеп – будто сени снесло к черту. В кислом пороховом дыму нащупал запор, откинул его, открыл дверь и чуть не задохнулся от свежего воздуха с крепким морозом, ударившего в лицо. То, что он увидел, походило на чудо. Волк стоял у штакетника, и, как давеча на просеке, смотрел на него. Выстрел опять оглушил Егора. Опустив стволы, он с пронзительной радостью увидел: «Готов, ядрена мать!». Волк лежал на снегу. Большой лежал. Будет что, показать Ивану…
– Ну, что ты, дурень, в ногах путаешься, – пожурил он странно притихшего Джека и, прихрамывая, пошел к добыче, поскрипывая по снегу валенками.
Но чем ближе он подходил к волку, тем больше росла в нем уверенность, что он продолжает спать на печи и видит сон – у штакетника лежал не волк, а… голый бородатый человек. Неподалеку от него валялась лохматая шапка…
Егор перекрестился, тоскливо посмотрел на луну.
– Егор… – вдруг кто-то тихо позвал его.
– Ваня, ты? – рывком достиг лежавшего Егор. – Как же это? Я в волка стрелял… Щас, Ваня, я щас…
– Егор… – прохрипел Иван, зажимая кровоточащую рану на груди. – Не суетись… Послушай… На даче, где цистерна, дети… Дети, Егор… К ним беги… Не то замерзнут…
Иван закрыл глаза, на его губах пенились кровавые пузыри…
– Какие дети, Ваня? Откуда? – всхлипнул лесник, пытаясь приподнять раненого. – Ты это, сынок, за шею меня… Я санитаром на фронте был… Все сделаю…
– Не надо, – рука Ивана бессильно упала на снег. – Выпрями мне ноги…
– Уже, сынок, выпрямил…
– Прости, отец, – открыл глаза Иван. – И не казни себя. Я сам этого хотел… Сам… Там, на столе моем рукопись… Возьми ее… Прочтут – оправдают. А того… У машины… Я убил. Дети! – вдруг рванулся Иван. – Лыжи мне дай! Лыжи! – и замер, обмяк, глядя в звездное небо широко раскрытыми глазами.
4
Следователь районной прокуратуры Лир зашел в тупик. Думнов клялся, что стрелял в волка, а не в человека. Психиатрическая экспертиза показала его полную вменяемость, но психиатры не исключали временного умопомрачения на момент убийства Родионова. Думнов был непьющим. Это знали все – от районного начальства до браконьеров. Среди браконьеров у него могли быть враги – лесник он был неподкупный. Но зачем ему стрелять в Родионова? О нем Егор не мог говорить без слез. Уверял, что, будучи волком, Иван сам подставил грудь под выстрел. Чтобы стать человеком. Словом, чертовщина какая-то, полный бред!
Между тем Родионов с простреленной грудью был найден у лесника, прикрытый тулупом. И убит он был из ружья Думнова. Хорошо, рассуждал Лир, Родионов ночью приходил к леснику, чтобы сообщить ему о детях, запертых на даче. Но почему он сам-то не попытался сбить замок и спасти детей! Какого черта он побежал к леснику – пять верст по глубокому снегу без лыж? Слава богу, дети были еще живы, когда Думнов нашел их: мальчишка лежал синий, обняв сестренку, которую он укрыл своей одеждой, почти все сняв с себя. М-да…
Лир прикурил новую сигарету. По словам Думнова, в тот день Родионов приходил к нему дважды. Однако ночных следов Родионова криминалисты не обнаружили, кроме следа голой человеческой ноги, отпечатавшейся на снегу. «Йети, стало быть!» – мрачно шутил фотограф. – Или оборотень…». В сказки Лир не верил. Однако двор зимовья был истоптан волчьими следами, не считая следов, оставленных лесниковой собакой. Кровь на снегу. Много крови. Где же волк? А шапка? Кто принес леснику шапку Сагдинова, которому зверь вырвал глотку?
– Итак, что мы имеем? – Лир затушил сигарету о пепельницу с искусно вырезанной из камня головой Мефистофеля: – Сагдинова загрыз волк. Туда ему и дорога. Допрос сожительницы Сагдинова не прояснил ничего. Что говорить, красивая баба! Но та еще стерва. Даже не поинтересовалась, что стало с детьми? Как они? Где они? Оно и понятно. Чужие дети – обуза… Сагдинов отписал ей дом, иномарку… Зачем это вдовцу? Хотел угодить красавице? А та, обнаглев, потребовала уже нечто чудовищное…
Лир потер лоб. На своем веку он повидал, конечно, и не такое. Человек, потерявший совесть, страшнее лютого зверя. А бабу, как говорят в народе, черт золотом сманил. Машинально он стал перелистывать рукопись Ивана Родионова «История одного превращения»
5
Фантастическая эта история была не нова. Но сам процесс превращения героя в волка был описан с такой потрясающей достоверностью, что создавалось жутковатое впечатление, будто автор на самом деле был волком. Или, по крайней мере, жил некоторое время в волчьей стае, как Маугли. Лир даже нюхал листы рукописи, и бумага, как ему казалось, пахла псиной. Впрочем, запах псины бил в нос и на дачке, где жил Родионов. А пол ее был усеян собачьей шерстью…
– Собачьей ли? – лукаво подмигивал Лиру выпуклый глаз Мефистофеля. – Ведь собаки-то у Родионова не было. Откуда, мол, шерсти там взяться?
Лир посмотрел на зарешеченное окно кабинета. Уже стемнело. Люди готовились к встрече рождества. А он тут с чертом разговаривает…
Машинально он перевернул страницу Ивановой исповеди. «Виной всему была моя гордость, – писал Родионов. – Моя душа стремилась к свободе, рвалась обнять всю природу, а я уныло ходил на службу, варясь среди людей в вареве из мелких подлостей, зависти. И душа моя ссыхалась. Я хотел возненавидеть людей, но стал презирать их. А ненавидеть я стал себя. Я бросил службу, устроился ночным сторожем, чтобы иметь кусок хлеба, и стал писать книгу, от которой, как я мечтал, сотни людей, пораженные истиной, упали бы ниц и в благоговении лежали бы, как мертвые. Так, мало-помалу, я оказался в застенках собственного „я“…»
Дальше давался беспощадный самоанализ. Лир всю эту лирику перелистал. «И вот наказан! – писал Родионов на последней странице. – Мне ли, испуганному и ранимому, быть волком! И надо ли говорить о том, какой ужас охватил меня, когда однажды, проснувшись ночью, я увидел на своей руке густую шерсть, а на пальцах – острые когти. Беда заключается в том, что с течением времени светлые часы, когда я вновь становлюсь человеком по облику и по мыслям, бывают все реже. Сегодня я едва не загрыз на просеке добрейшего Егора. Чудом разошлись мирно. Но скоро – я знаю – память о прошлом оставит меня, а человечье во мне исчезнет. Я забуду мою мать, моего отца, родину. И тогда я стану только волком. Жестоким и кровожадным. Но я не хочу этого! Не хочу!..»
В этом месте рукопись обрывалась. Лир взглянул на часы, положил рукопись в сейф и его взгляд упал на пакетик с шерстью, которую он взял при осмотре дачи Родионова, так на всякий случай. Он закрыл сейф, снял с вешалки пальто. Но вдруг, точно под гипнозом, набрал номер телефона морга и попросил патологоанатома срезать прядь волос с головы Родионова. Для идентификации, сказал он. Положил трубку. И почувствовал на себе чей-то взгляд. Когда он обернулся, то ему показалось, что Мефистофель, ухмыляясь, одобрительно покачивает рогатой головой.