Текст книги "1976. Москва – назад дороги нет"
Автор книги: Фердинанд Фингер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Сталин
Мне семьдесят четыре стукнуло недавно,
Ты, комната моя, владение мое,
Внутри Кремля запрятана потайно,
Нет доступа для Бога и ни для кого.
Cеминаристом я от Бога отказался,
Мне ведь не нужен он ни для чего.
Я после семинарии религией не пробавлялся,
В меня пусть верят – больше ни в кого.
Здесь полутьма так с полуночью схожа,
Моим ногам тепло и сухо, не отнять.
Вот надо сапоги мои шевровой кожи
Отдать грузинскому сапожнику перелатать.
Еще чего-то занавеска завернулась,
Для снайпера есть щелочка, видать.
Закрою, чтоб судьба не отвернулась,
Охотников так много, что хотят меня убрать.
Я не урод, хотя природа мне не подфартила,
Дала размер ноги сорок восьмой,
И ростом невысоким наградила,
И руку левую не разогнуть, к тому ж рябой.
Сегодня выдался спокойный день на славу,
Сегодня я не буду убирать и подчищать,
Пускай денечек поживут еще, порадуются Благу,
Сегодня можно о себе повспоминать.
В двадцать четвертом вдруг картавый умер,
Я кадры по стране и Крупскую к рукам прибрал,
В тридцатых выдал новый номер,
Всех раскулачил, всех в повиновение загнал.
Пришел момент, и я усилия утроил,
Зиновьев, Каменев, попались прочих целый ряд,
Из ребер их такой я ксилофон устроил,
Что до сих пор мелодией пугающей звучат.
Эх, почему в далекой юности я не остался?
Когда бесстрашно с Камо грабил банки я.
И как я паханом в тюрьме считался,
Или когда в охранке царской – где те времена?
А что касается хозяина почти что мира,
Людскую душу, дорогие, надо знать,
И изловчиться сделать из себя Кумира,
Об этом не давать людишкам забывать.
С народом, как на скрипке Страдивари,
На чувствах плебса с виртуозностью играть,
Как Паганини, но без всякой драмы,
Но только не переиграть, и скрипку не сломать.
Всю жизнь я положил, чтобы внизу не шевелились,
А покушались «по Ежову» миллионов шестьдесят,
Как я им приказал – они угомонились,
Лежат в земле, лежат и не сопят.
Эх, что-то много мыслей появилось,
У юноши из Гори в голове сейчас,
Ну, надо выпить и соснуть, чтоб не крутились,
По-моему, и время поваляться – самый раз.
Графинчики с вином такого цвета,
Что крови красной и не обогнать,
И на замках закрыты горлышки при этом,
А ключики от них на поясе, ну, благодать.
А дверь мою так просто не откроешь,
Я рычагом подвину – шириною в щель она,
Но от лица Поскребышева взвоешь,
Хоть в пол-лица, но все же эта рожа мне видна.
Живу я просто, как бы не с чинами,
Ну, пару мягких горских сапогов имею я,
Да кителек Генералиссимуса с орденами,
Что полунищий, в этом не моя вина.
Не виноват я в том, когда куда-то собираюсь,
На километры вдруг пугающая пустота,
Хочу кого-нибудь увидеть из охраны – удивляюсь,
Охрана исчезает как бы в никуда.
Ну, хрен с охраной, а враги-то удивили,
Сперва друзья, а вдруг к врагам причислили себя,
Перед расстрелом на коленях из тюрьмы просили,
Чтоб отпустил и к женам, и детишкам – нет, нельзя.
Старею, а врагов не убавляется, наоборот, дела!
Сто сорок миллионов подозрительными стали.
Ведь, если всех убрать, а где «кинзмараули», «хванчкара»,
И в трубку табачка, чтоб Сталину достали?
Эх, хорошо поуправлять страной, да навсегда,
Где только дураки – один я только умный,
Ох, хорошо бы – только так нельзя,
Как без портретов миллионных толп, ведь я не полоумный.
Ой, старость, что-то ты пригрелась у меня,
И не спросила разрешенья аксакала,
А ну, смотри, укорочу тебе язык «Пизда»!
Чтоб никогда ко мне не приставала.
На праздниках стою на мавзолее,
Среди соратников – у некоторых жены в лагерях,
Внизу толпы людей – страх, надо быть смелее,
Хотя всех место по заслугам в лагерных печах.
Ну, посмотреть внимательно на эти рожи,
Хрущева, Молотова, Берии, Булганина – подряд,
Стоят, прикидываясь, на друзей похожи,
А посмотри в глаза, хитрят, все, сволочи, хитрят.
Ну ладно, рядом хоть стоят и под присмотром.
А что с английской и американской кутерьмой?
На Черчилля и Рузвельта внимательно посмотришь —
Ну, хоть ты смейся, хочешь – волком вой.
Ну, ничего, сам разберусь я с этой голью,
Затею третью мировую – благодать!
Все Черчилли и Рузвельты, и всякие Де Голли
На четвереньках приползут мне сапоги лизать.
Петлю бы им накинуть, этим западным заразам,
Да привязать к столбу, как делают псари.
А бомбы атомные, водородные – новейшая проказа!
Нет, делай дело обстоятельно и ничего не просмотри.
Не пьется и не естся – просто я не знаю,
А о других делах я уж совсем не говорю,
Как хорошо, что дело новенькое затеваю,
Я с медициной, профессурою поговорю.
Как раньше ладненько дела все удавались,
Как клеветали люди сами на себя,
И клеветали так, что досыта наклеветались,
На всех вокруг – один не оклеветанный остался я.
«Учиться, и учиться, и учиться» – это ясно,
А дальше Ленина цитировать не буду, мудака,
Я дело о врачах раздую, ну, и все прекрасно,
Затем и Берию, и Молотова, и Хрущева в лагеря.
Ведь я же Бог – владелец полумира, ведь едва ли —
Лишь пальцем щелкну, не поднимут головы,
Но что-то чувствую себя неважно, генацвале,
То голова болит, то аппетита нет, то жмут штаны.
Ведь знаю я себя – не злой, друзей когорта,
Добра хочу своей стране – не как другие зла,
Но почему-то все меня боятся хуже черта,
Боятся посмотреть в мои глаза издалека.
Для вашего же счастья в никуда отправил я,
Наверно, сорок миллионов, а теперь уж прах и кости,
Они ведь хлеб ваш жрали – так нельзя,
Пусть там едят говно, а не жиреют за столом, как гости.
Чего-то жизнью я своею не доволен все равно,
С литературою в стране не все в порядке,
И этих тощих балерин не видел я давно,
Да и с финансами нехорошо – воруют без оглядки.
Хожу по комнате в досаде, даже и не прикорнул.
А как мой лучший друг и брат меня обидел?
Так со спины меня ножом полосонул,
Добрейшего порядочного человека не увидел.
Годами гнал составами добро к нему —
Пшеницу, уголь, лес – всего и не увидеть,
А сталь для танков, пушек? И зачем, и почему?
Все делал задарма, чтоб друга не обидеть.
Ведь не могу я к Богу обратиться, помоги,
На старости все надо делать вновь, как раньше,
Из каждой щелки-трещинки глядят враги,
А ближних много, знающих куда подальше.
И сколько сделал я полезного для своего народа,
Собор Христа Спасителя я вовремя взорвал,
Волго-Донской канал построил мне Ягода,
Я только сорок тысяч человек в статистике недосчитал.
На труд полезный я народишко настроил,
Урановые рудники мне «зек» поднял,
Дорогу Салехард-Игарку я построил,
Космополитов омерзительную кучу в гроб загнал.
Каналы новые построил, как Суэц, не хуже,
Метро я под Москвою прорубил навек,
Война недорого мне обошлась, могло быть хуже,
Всего лишь в тридцать миллионов человек.
Хотел взорвать Собор Блаженного – но помешали,
Зато я кулаков всех истребил как класс.
А то, что двадцать миллионов оказалось в яме,
Случается, «когда не бровь, а в глаз».
А лагеря устроил только лишь для блага,
Страна советская передовою быть должна,
Враги пусть поработают – там не нужна отвага,
Ну как-нибудь дождутся их и дети, и жена.
А на войне – так небольшие там потери,
Ведь немец – он цивилизован, не отнять,
А Ванька – он простак, не улизнет из двери,
И тридцать миллионов можно и отдать.
Полжизни я, добрейший человек на свете,
Ночами пьянствовал с друзьями, матюгал,
Не оценили – вижу только ложь, потоки лести.
А честных и порядочных людей я не встречал.
Затею, может быть, сюрпризик посильней,
Я третью мировую – «Нате вам, покушай!»
А то зажрались в демократии своей,
Жестокий Сталин – он тиран, ты Сталина не слушай.
А мысли крутятся, как белки в колесе,
И вдруг сквозь щель в двери – вот он, «Кондратий».
Удар, еще удар по бедной голове,
Лежу, хриплю, ну, помогите, Сестры! Братья!
Где те полмира, чем владел, «ебена мать»,
Уж полчаса лежу – хриплю в удушье.
Все, подлецы, оставили меня сдыхать.
Быть может, Господа позвать, так будет лучше.
Зову, хриплю, но не приходит, почему-то Он.
Зато я снизу-вверх вдруг ясно вижу,
Удар ботинком Берии по голове,
И больше ничего теперь не слышу.
Полвека как прошло – годов не сосчитать.
А тень зловещая все бродит по дорогам.
Но вроде ей России и не напугать.
Он у Кремлевской там лежит, и нету рядом Бога.
Моя мечта – как предсказал Мессия,
Чтоб Бог вернулся, наконец, и навсегда
В мою любимую многострадальную Россию,
И беды все ее не повторились никогда.
01.04.2009
Судьба солдата
Войновичу посвящается
Горящий Будапешт – нет ничего страшнее,
Когда в атаке и в крови за взводом взвод,
Чтобы остаться жить – нет ничего вернее,
Бесстрашно через смерть идти вперед.
Почти конец войны, и на краю у смерти
Уже погиб в бою почти что взвод.
Не думает солдат сейчас, поверьте,
В атаке будет дальше жить или умрет.
Он рвется на последнем издыханье
Без рассуждений: «Смерть или живот».
На все плевать, одно желанье,
Хоть раненый, бежать, но победить. Впе -…-ред!
Зима в том страшном сорок первом:
Обледенел, собака, неглубоко вырытый окоп.
Всего-то восемнадцать. Бой-то первый.
И голодно, и страшно – гаубиц огня потоп.
Но выжил человечек драгоценный,
Назад он не смотрел – вперед-вперед.
И жизнь, и мир для нас завоевал бесценный,
Идя на запад, не наоборот.
Он настоящий – нету орденов иконостаса.
Есть парочка медалей, орден есть,
И есть в душе хранящий образ Спаса.
И есть российского Героя честь.
Шукшинский этот парень – он надежный,
Он правду в разговоре рубит, как с плеча.
Доволен, что имеет, и не просит больше,
В бою с врагом не даст он стрекача.
И до Берлина ранен-искалечен
Дошел, Рейхстаг он пулями изрешетил.
Пришел домой, и в шахте был привечен,
Где тридцать два в работе черной протрубил.
Хибару – дом построил, надо ж умудриться!
Женился, дочь и сын родился инвалид,
Но умерла жена, а одному не перебиться.
С другой в гражданском браке – Бог велит.
Но не сошлись. По доброте оставил дом и ей, и сыну.
Работал под землей и уголек рубил,
«Оку» – машину, ту, что называется машиной.
На кровно заработанные денежки купил.
А вот и не судьба для русского героя:
В аварии «Оку» свою несчастную разбил.
И вдруг решил хибару новую построить:
Кирпич ведь грыжи брат – ее он получил.
Ведь ты не жулик, операции бесплатной не добудешь —
Продал хибару. Грыжи нет. «Шестерку» он купил.
Вот пенсии пора пришла, работы уж не будет,
Есть крошечная пенсия и долбаный автомобиль.
В Иркутске дочка проживает, так на метрах десяти, имеет ВУЗ,
И сын глухонемой, но тянут лямку жизни понемногу.
Не потянули в жизни вытянуть червоный туз.
Ну, погостил? Обратно в дальнюю дорогу.
Жилища нет – свободен, словно птица,
Живи и радуйся, Герой, ты это заслужил.
Хибару не построить новую, ведь сердце не годится,
Чтоб в старости прожить, ведь есть автомобиль.
Сегодня – 25° в Ростове-на-Дону второй денек опять.
Вот Жигуленок красный на обочину съезжает,
И из него старик, так на прикидку 85,
Кряхтя, сутулясь, из машины вылезает.
Но нет. Не для того, чтоб починить мотор,
Заночевать задумал, так ведь надо.
Он знает, что зависимость – всегда позор,
Он одинок, он сам себе хозяин – высшая награда.
Недавно местный мэр квартиру предложил
Герою, защитившему их жизнь не ради славы.
О, если б сам в бетоне голом он пожил,
Наверно, попросил немедленно отраву.
Ведь это склеп, как в самом страшном сне!
Эх, хорошо на пленке показать квартиру эту:
Воды проточной нет, отхожее на стороне,
Ни окон, ни дверей – все нестерпимо это.
Ну, а чего? В машине можно ночевать:
Не очень стар, и одежонка слоя в три надета.
А что температура – 25°.
Так это не беда, беда, что нет зубов, не пожевать при этом.
Ну, ничего: засунем корку в рот и пососем,
Ну, как-нибудь пересосем-перезимуем.
Темнеет. Потихонечку мы до утра соснем,
А там, Бог милостив, к утру живыми будем.
Ну, что? В багажник, чтоб подушку, одеяло…
Из них медали, орден… Эх, вдруг в снег!
И наклоняться надо, да спина болит. А надо…
А дальше на переднем прикорнуть, бессонница на грех.
Ну, наконец, устроился. Обочина, пурга,
А на переднем, вроде бы тепло, уютно,
Не хуже, чем у вас в квартирах, господа.
Мотор работает. И он совсем не бесприютный.
И вдруг, не сон, а быль: огромный зал, Москва,
Андрей Малахов, первая программа.
Он вдруг на сцене: лишние вопросы и слова,
Людей, что сельдей в бочке! Что же делать? Мама!
А почему машина? Где квартира? Где жену оставил? Почему?
Ты старый фронтовик, и как тебе не стыдно?
Квартиру продал, спекулянт? Машина на ходу?
Старик спокоен, слушает. Ему и больно, и обидно.
Хорошее и чисто русское приятное лицо.
Хоть без зубов, а выглядит мужчиной.
В три слоя одежонка врастопыр, медали налицо —
Непритязательный простой мужик былинный.
О, зависть русская, ничтожество, позор!
В Германии на старость лет живут во славе ветераны.
В домах огромных без оград, не нужен им ночной дозор,
Свой доживают век, долечивают раны.
Чрез пару лет на кладбище уйдут они,
Оставят детям, как положено, в наследство
И пенсию достойную, ухоженный участок той земли,
Которую дало им государство безвозмездно.
Из-за того, что добр, остался он без ничего,
А был бы жулик, то была хорошая квартира и машина,
А ветеранкам и войны не нюхавшим – им все равно:
Лишь потрепать язык, а в нем их сила.
Прильнули миллионы к телевизору 17-го декабря.
И не у одного меня слеза с щеки стекает.
Мне кажется, что в «Майбахах» слезой из радиаторов вода стекла,
В которых «нищие» чиновники так важно восседают.
Эх, посадить бы мэра местного хотя б на вечерок,
Да зубы выдернуть, и в ту обледенелую машину!
Мой дорогой читатель, может быть, и вышел прок:
Пусть вместо хлеба пососет от ската он резину.
Проклятая система вся в лукавстве напролет,
Погрязшая во лжи и лживых обещаньях.
Герою русскому ведь не предложит: «Смерть или Живот?»
А просто обрекает старых воинов на прозябанье.
Эй, Путин! Эй, Медведев! Где же вы?
А вдруг такая же судьба и вас коснется?
Ну, помогите же скорее старикам, пока не умерли они,
Скорей, на помощь! Или дорого России это обойдется.
Страна без совести не может дальше жить,
Ведь нравственность и долг всего важнее.
С лихвою мы должны Героям отплатить,
Они нам подарили жизнь. Скорей! Скорее!
Таким, как наш герой, которых и осталось-то почти что ноль,
Тому, которому бы падать в ноги,
Квартиру новенькую и «Мерседес» получить изволь,
Чтобы достойно жил, от холода не помирал в дороге.
Хотя к чему пишу, как страшно мне за стариков таких:
От зависти ведь украдут награды их, убьют в квартире,
Что часто и случается, никто и не заступится за них.
Ну, парочка таких же, как они,
слезу за них прольют по всей России.
А Бог велит: России по-другому надо жить:
Мильоны молодых должны упасть пред ними на колени,
Чтоб дальше жить, долги им надо оплатить
Раскаяньем, слезами и признательностью новых поколений.
20.12.2009
P. S. Примечание
О, Боже, ну, какая же за «Майбахом» цена стоит
С сидящим в нем чиновником-уродом?
Перед «шестеркою», которою Иван рулит,
Нам подаривший жизнь и подаривший нам свободу.
До юбилея за год, наконец-то, я узнал,
Что Путин и Медведев им дадут квартиры,
Чтоб, подходя к пределу, старый ветеран
Вдруг разогнул усталую и согбенную спину.
Керосинка
Коридор коммуналки – вдоль стены керосинки
Запах кислой капусты – недоваренных щей
Проржавелая мойка, в ней кусочки обмылков
И щекотка по телу надоедливых вшей.
Керогаз – керосинка в это время лихое
Были наши кормильцы нас спасали тогда
Из гниющей картошки, да притом с кожурою,
Приготовят котлетку – доживем до утра.
Керосинка на тумбочке – сковородка дымится
Слюдяное окошко, а за ним – фитили.
Без нее нам конец – жизнь должна прекратиться.
Ведь на чем приготовишь? Без нее хоть помри.
Ну, а запах не надо просить повториться.
Навсегда поселился в коммуналке теперь
Если запах собрать – мог бы там появиться
Вдруг шедевр под названием «Кoко Шанель»?
Керосиновый запах, проникающий в стены,
В коммуналке живущим – он проник навсегда.
Уж прошло шестьдесят, он всегда неизменен,
И нередко во сне посещает меня.
В той ушедшей дали – вдруг заохала мама,
Керосинка зафыркала – перестала варить.
И соседка-профессорша – престарелая Дама,
Подсказала нам, к счастью, что надо купить.
В керосиновой лавке мне купить керосина
Для ребенка опасной та покупка была
Вот бутыль и последние деньги для сына
Чтоб купить керосина – и сварилась еда.
Неподдельная радость, мне доверили это
В девять лет. Я, наверное, взрослый теперь.
Притащить керосин, ну, и спички при этом.
Я – счастливый, я – гордый, я быстро – за дверь.
Мы, военные дети, взрослели так рано
По сравненью с теперешнимим были мы старики
Без одежды и обуви, как цветы средь бурьяна
В лихолетье войны выживали, росли.
Станиславского улицей я спешу к керосинной
И бутыль трехлитровую прижимаю к груди.
Я боюсь, что закроется и дорогой недлинной
Я бегу к этой лавке, что там впереди.
Дверь. Толчок. Я – внутри керосинной.
Ой, наверно бы, в обморок упала Шанель.
Этот запах волшебный – смесь запахов дивных.
Ощутишь ты как только приоткрыл эту дверь.
Запах черного мыла, свечей, гуталина
Фитилей, проникающий запах в ноздрю.
Он от бочки большой, что полна керосина,
До сих пор так волнует, почему – не пойму.
В этом сумраке сером, безысходном и мрачном
Продавщица стояла с разливалкой в руке.
И бутыли проворно она заполняла.
По сто грамм «недолива» – оставляя себе.
С драгоценной бутылью бежал я до дома.
Как хотелось немножко пролить и поджечь.
Но нельзя! Ждет семья «дорогого»,
Что должно в керосинке гореть.
А когда высоко самолет пролетает,
Керосин выжигая в форсажном ходу.
Или трактор работает – я ощущаю.
Как парфюм этот запах – я словно в раю.
А бывали деньки – мне запавшие в память.
И деньков этих было два раза в году.
На ноябрьский праздник, а также на майский
Сталин «щедрой рукой» продавал всем муку.
Целых пять килограмм голытьба получает,
Номерок на руке, да всю ночку прожди.
Темный двор, минус 20 – эх, кто это знает
Шестилетки и взрослые – стой и терпи.
А потом всем – награда – не гнилая картошка.
На столе вдруг блины из добытой муки
«Мам, а, мам – ну, добавь нам немножко».
И блины исчезают с нумерованной детской руки.
А страна ведь была победитель фашизма
От победы до смерти Тирана, голода-холода
Дорогим нашим близким подарила Отчизна
Беспросветную серую жизнь на года.
То, что я описал – не в провинции было!
Коммуналки напротив стоял Моссовет!
И начальство высокое постоянно тошнило –
Коммунальные запахи – «их прелестный букет».
Мне недавно приснилась такая картинка
Что Зураб Церетели изваял монумент,
На котором с блинами стоит керосинка
Приглашает прохожих к себе на обед.
16.10.2010
P. S. Приглашая прохожих, она забывает
Керосином пропитаны эти блины.
Ведь наивная милая не понимает,
Что отведать их некому, кто хотел бы… Ушли…
15.11.2010 г.
Коммуналка
Москва. Тверская. Дальние, щемящие года.
Там бывшая управа – Моссовет – отсвечивает краснотою.
Напротив домик барский – там неполные три этажа.
И Долгорукий на коне с протянутой к нему рукою.
А домик этот барский, разделенный на клетушки,
Фасад в венецианских стеклах – посмотри!
Там мучаются люди в тесных комнатушках.
И нет надежды там на лучшее, что впереди.
Эх, коммуналка, коммуналка, дальние щемящие года.
Мечта правителей —
всю сволочь переплавить, навсегда и просто,
Профессора, рабочего, крестьянина – и вот тогда
Из тигеля отлить советского послушнейшего монстра.
Вот вход, мочою весь пропахнувший подъезд,
По барской лестнице – над головою арматурой дранки,
И дермантином драным всю залатанную дверь
Толчком ноги – и ты уж в коммуналке.
Открылась дверь, напротив снова дверь,
Там ванная четыре с половиной метра,
Здесь Эльсты из Эстонии – старушка-мать и дочь.
И чтобы жить, дышать – там воздуха 16 кубометров.
Один раз в гости были мы приглашены.
Присели на диванчик вместе с мамой.
Не знаю, как хозяева к столу там проползли,
Как жить вдвоем, не понимал я, в этой ванной.
Налево коридорчик узкий в газовых печах,
А рядом наша дверь – открой неимоверное богатство,
Две комнатки имеем, восемнадцать метров – богачи,
За лишний метр не полезем драться.
Налево шкафчик из фанеры жалостно стоит,
Налево топчанишко весь изломано-кургузый.
Посередине столик скатертью накрыт,
Ведь мебель никогда и не была для нас обузой.
Фанерные перегородки раздробили лепку на куски,
Четыре с половиной метра высоты – видали?
Все комнатушки так разделены, высоки и узки,
Что съемщики живут здесь, как в пенале.
А тридцать лет назад здесь все сияло красотой —
Огромная гостиная, богатство лепки,
Но мы ведь все советские – буржуев вон долой!
И хватит с вас, паршивцев, тесной клетки.
Кривое все, заношено все до предела,
Все сделано без сердца, и охватывает немота.
А до людей живых кому какое дело,
Жизнь жестока, как гвозди, загнанные в руки у Христа.
Теперь о нашем длинном коридоре.
Линолеум стоит взъерошенной иголкой у ежа,
На стенах штукатурки нет – квартира-горе,
Эх, коммуналка, как для Сталина ты б подошла.
А запах тот, живем в котором,
Ведь он из пищи, сваренной почти из ничего,
Там наша сковородка, смазанная солидолом,
На ней котлеты из очисток, только и всего.
Налево дверь до боли так знакома,
Там Яковлев – профессор и его семья.
До революции они владели этим домом,
Как в сказке – вам не кажется, друзья?
Как часто маленьким мальчишкой
Пред этой дверью я стоял в те времена.
Зажав подмышкой для обмена книжки,
Которые давала мне профессора жена.
Интеллигенция почти добитая, полуживая,
Воспитывала, образовывала малыша,
Чтоб пальцем книгу не слюнил, читал, вникая,
И рассказал о содержанье без труда.
Какое страусиное яйцо стояло на рояле,
Какой чудесный запах окружал меня,
Какие книги там в шкафах стояли,
Которые почти что все я прочитал тогда.
А дальше – комнатка сорокалетней тети Аси.
Та секретаршею, ухоженной блондиночкой была.
И наш жилец, который комнату снимал у мамы,
В ней почему-то исчезал до самого утра.
Мне было так смешно, что дядя платит деньги
За ничего – не ночевал у нас он никогда,
Я думал с тетей Асей он в лото играет,
А почему бы нет – ведь это интересная игра.
Направо дверь, и там семья Ланко жила,
Муж и жена, и отпрыски – Наташка, Дема.
Жена в больнице городской завхозихой была,
И иногда у них мясной котлетой пахло дома.
Меня постарше дети были у Ланко.
И зубы черные я у Наташки йодом чистил.
Не думал я о том, что взрослая, целуется она,
Об этих глупостях я и не мыслил.
Наш коридор кончался лесенкой в конце,
Там умывальник с ржавым краном-мойкой,
Там метр семьдесят – высокий потолок,
А за окошком Плята старенький отец копался на помойке.
На чердаке малюсенькая комната была,
По метр восемьдесят ростом проживала,
В наклонном состоянии семья одна,
Мажаровыми, помню, мама называла.
Уборную, особенно, отмечу я.
Пятнадцатью людьми ведь повседневно посещалась.
На гвоздике нарезанная там газетная статья
С портретами вождей по назначению употреблялась.
А это было так опасно в те ужасные поры,
Донос – и из уборной мог в Сибири оказаться,
Не пощадили бы и нашей детворы,
Не дай то Бог, чтоб этому случаться.
И вот и дверь с дырявым дермантином,
С уборной рядышком пристроилась она.
Там проживала из деревни Гранька с сыном,
А дверь напротив, профессуры той была.
Теперь я понимаю, это ведь сюжет кино —
Профессор взглядом в дверь уборной устремлялся,
Нос к носу сталкивался с Гранькой, ну, и что,
Он перед Гранькою с поклоном извинялся.
Как осознал с годами я потом,
С абортов Гранька не слезала,
И загнутой и отбитой кочергой
Дитя из чрева недоношенное выскребала.
А мамочка моя заботилась о Граньке часто.
Все понимая, что нужда не позволяет сохранить дите.
Когда в крови и без сознанья заставала,
И в «Скорую» звонила, чтоб спасти ее.
Кончалось детство – девятнадцать стало,
Вдруг кончился Палач, и стало вдруг светло.
Страна стонала, корчилась от плача,
А я смеялся про себя, и это было хорошо.
Слезами радости я тайно отомстил Злодею
За мать измученную, дядю и отца,
Слезами радости – другого не имея,
А чем еще я мог им отомстить тогда.
Как много лет прошло – я поседел совсем,
В воспоминаниях мне дней прошедших жалко.
Ведь там была неповторимой юности весна,
В ней с счастьем прожил бы опять, и даже в коммуналке.
12.04.2009
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.