Текст книги "Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи"
Автор книги: Фоско Марайни
Жанр: Зарубежные приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
Снаружи царило безграничное молчание Азии и гигантские вершины льда и камня, поднимавшиеся до звезд, а внутри палатки был прелестный уголок провинциальной Европы.
Лачунг: ведьмы Джампела
Спуск с перевала Тангкар казался бесконечным. Мы все шли и шли вниз, как будто спускались в недра земли. Сначала был лед, потом снег и морены, еще более древние и разъеденные стихиями. Потом мы вышли к большим рекам, лугам, первым зарослям рододендронов, первым деревьям. Потом мы спускались среди ельников и вышли к первым признакам тропической растительности среди постоянного тумана и дождя, причем пиявки кусали нас за щиколотки. Мы спустились с 5000 до 2300 метров и наконец-то добрались до Лачунга. Мы совершенно вымотались и спали как убитые.
Лачунг – единственная крупная деревня в этой части Сиккима. Самое примечательное, что в ней есть, – это, конечно, настенная роспись в местном монастыре. Она новая, работа художника, которого, как я узнал после долгих расспросов, звали Джампел Траши, и он умер около 1940 года. Танцующие ведьмы грандиозного видения мертвых (шитрё) отличаются не только феноменальным физическим восторгом с буйными и пульсирующими движения танца, но и волей, индивидуальностью, явным отношением к зрителю. Каждая наделена собственной душой, проклятой или насмешливой, свирепой или чувственной, жестокой или комичной.
Глядя на них, я как бы слышал рядом с собой ламу Нгаванга из Киримце, который говорил: «Оэ! Смотрите хорошенько! Однажды вы тоже их увидите! Но помните, что это всего лишь привидения, иллюзии, ничто, и вы спасетесь!»
Гангток: приветствие от Скарлатти
Из Лачунга мы спустились в Цунгтанг, в полудне пути по величественной долине с огромными водопадами по обеим сторонам и лесами, которые жались к вертикальным каменным стенам. Мы увидели лилии и первых бабочек и услышали первых сверчков. Мы прошли через последние деревни бхутия (тибетского народа) с яблоневыми садами и крытыми соломой домиками. Девушки там прекрасны, высокие, стройные, здоровые, сочные, как спелые персики. Потом мы постепенно спустились в район, населяемый лепча, робкими, скрытными людьми, которые почти никогда не ходят по ослиной дороге. Они прячутся среди деревьев или в кустарнике и потом осторожно переходят ее, как подозрительные пугливые животные.
Из Цунгтанга до Сингхика был еще день пути через лес, уже тропический. Мы оставили Сингхик сегодня утром, а вечером добрались до Гангтока – почти сорокакилометровый путь по ослиной дороге, который начинается на высоте 900 метров и поднимается почти до 1500 метров. Это был убийственный день под дождем, в проклятой сырой жаре леса. Тьма спустилась, пока мы еще были на дороге, но, когда мы добрались до Гангтока, как там было светло! Конечно, от электрического света, я почти его забыл!
Таким образом, в каком-то смысле это было настоящее возвращение на Запад, возвращение к «нормальной» жизни, переход из Средних веков в век спичек, бензина, угля и медной проволоки. К счастью, цивилизация, к которой я принадлежу, поворачивается не только, как это обычно бывает на периферии, своими мелкими материальными сторонами. Дойдя до бунгало, я нашел письмо от Пемы Чоки, которое ждало меня вместе с корзинкой фруктов, и граммофон с музыкальными пластинками. Какое удовольствие! Кто еще бы подумал о таком очаровательном приветствии? Отдыхая, я слушал Брамса, Моцарта, Скарлатти. Я словно искупался в свежей, ясной реке, вспотевший и усталый. Нет ничего в мире более успокаивающего и прелестного. Никогда я так живо не ощущал, что вернулся домой, не в Италию, где я по случайности родился, а в мой настоящий большой дом, в Европу.
Может быть, в будущем ученые будут ожесточенно спорить о том, превосходит ли искусство Востока искусство Запада. Глядя на них в целом, нужно признать, что в скульптуре и живописи Востока есть гораздо более тонкое и экзальтированное духовное качество, чем в соответствующих искусствах Запада, занятого, как всегда, мифами «истины». Но есть одно искусство, одно наивысшее исключение, и это музыка. В музыке превратности и борьба человеческой души передаются абстрактным, почти математическим языком, который тем не менее способен выразить их, как ничто другое. Что касается музыки, то нет сомнений; это преимущественно европейское искусство, и в ней дух всей цивилизации достигает самых головокружительных высот. Все мучение, страсть, сердце Европы содержится в ней, как и героический разум, гордый дух анализа, благодаря которому Европа воздвигает к небесам незримые дворцы.
Шартру, Кельну, Парфенону, Пизе можно противопоставить Хорю-дзи, Агру, Пекин, Ангкор-Ват. На трон Людовизи, Алтарь Мира, скульптуры Якопо делла Кверчи можно ответить Буддой в Сарнате, Майтрейей в Корю-дзи или барельефами в Боробудуре. На Помпеи, Сикстинскую капеллу и Боттичелли – Аджантой, работами Гу Кайчжи или Сэссю. Но музыка возвышается одна великолепным и несравненным цветком нашей цивилизации; невидимым цветком, который воспринимается самой аналитической, самой одинокой, самой благородной из способностей человека. Ничто нигде и никогда не было создано, что могло бы сравниться с незримыми соборами Моцарта, Вивальди, Бетховена.
Когда я читаю Данте или Блейка, когда меня трогает Пьеро делла Франческа или Мазаччо, я, конечно, горжусь тем, что я европеец. Но когда я слушаю Палестрину или Баха, к моей гордости прибавляется чувство изумления; сознание, что ни одна другая цивилизация никогда не достигала таких высот и не оставляла таких даров всем будущим векам и народам и что, даже если Европа пройдет через какой-то страшный катаклизм, музыка останется, чтобы сказать о ее величии.
Таиш-бабу: древности и революции
Весь сегодняшний день я ходил с визитами. После недель одиночества приятно находиться в обществе. С утра я пошел повидать начальника политдепартамента, который как раз собирался ненадолго уехать по делам в Калькутту. Я пошел его повидать не потому, что он начальник политдепартамента, а потому, что он мне нравился.
– Мой дорогой друг, – сказал он, когда мы шагали к деревне, – настали трудные времена для всех нас, и мне придется искать работу. Что можно сделать, когда тебе почти полвека и ты провел лучшие годы жизни среди официальных документов? Я знаю несколько индийских языков, я знаю тибетский, но что толку? Как вы думаете, у вас в Италии не найдется для меня место учителя английского, например? Только посмотрите, до чего нас довели, а ведь нам принадлежала половина мира! К тому же я чувствую себя старым. Понимаете ли, Индия – великая дама, но она высасывает из тебя всю жизнь; ты еще не успел заметить, а с тобой уже все кончено. Впрочем, так уж устроен мир. Ты приходишь в него, пляшешь под его дудку, а потом тебе пора убираться восвояси. Это касается и империй, и людей.
Прожив почти тридцать лет на Востоке, начальник политдепартамента приобрел широкий, спокойный и скромный взгляд на вещи, такой взгляд, который может быть у китайского мудреца. Он засмеялся, остановился и зажег потухшую сигару, ответил на приветствие каких-то проходивших мимо крестьян и продолжил:
– Работа? У меня больше нет никакого желания работать, вот в чем дело. Не потому, что это беспокойное дело – вообще-то мне это нравится, – но потому, что теперь все кажется относительным и бесполезным. По-настоящему я хотел бы уйти в отставку в восточном смысле слова. Вы понимаете, что я имею в виду?
– По-моему, да.
– На Западе, помимо всего прочего, какое-то помешательство на молодости. Даже Христос умер молодым, в тридцать три года; но мудрецы Азии – Будда, Конфуций, Лао-цзы – все они достигли старости перед тем, как ушли со сцены. На Западе стариков еле-еле терпят. Старики пытаются имитировать юность – дескать, в сорок жизнь только начинается и так далее. Только на Востоке понимают искусство жить. У каждого возраста свои идеалы, мифы и церемонии. Я не стар годами, но Индия состарила меня духом. Вы знаете, какой точный признак старости?
– Нет… Или это чувство, что в конце концов ничто не имеет особого значения?
– Точно. Когда ты начинаешь убеждаться, что мало что в мире имеет значение, добро пожаловать в ряды мудрецов. Но у нас не имеет смысла уходить в лес и медитировать под деревом. Про тебя скажут, что ты сошел с ума или струсил. У нас отшельники – комические персонажи, мизантропы или те, кто презирает мир. Но в Азии удалиться от жизни и провести последние годы за написанием стихов, сочинением религиозных гимнов, паломничеством по святым местам или к гробницам старых куртизанок – это общепризнанный обычай. Да, мне бы хотелось провести остаток дней вдали от суеты жизни, но не вдали от аромата жизни. Вы понимаете?
За этой беседой мы дошли до деревни. Почтовый поезд в Силигури уходил только через полчаса, поэтому мы зашли в лавку, где Таши-бабу продавал «Древности и предметы из Тибета». Таши-бабу – тибетец. Это человек лет пятидесяти, коренастый и сильный, он производит впечатление человека действия. У него стриженые волосы, хотя он не лама. Наоборот, он единственный коммунист в этой части света. Он возглавляет парады и демонстрации против махараджи и читает левые калькуттские газеты. Он революционер скорее по характеру, чем из материального интереса, потому что достаточно богат.
Он появился из задней комнаты, пока мы рассматривали и обсуждали тибетскую картину. После обычных приветствий он долго и неглупо расхваливал картину в надежде убедить одного из нас купить ее.
– Я предпочел бы видеть все это уничтоженным, – сказал он. – Это же чистый мусор, вот это все! Я даже не знаю, в чем тут смысл. Вы, кажется, понимаете в этом больше меня. Но я буду рад продать ее вам, потому что вы повесите ее на стену для украшения. Я бы ни за что на свете не продал бы ее этим идиотам в Гангтоке, которые верят в нее и понесут домой, чтобы жечь под ней масло… Ха! Священники, капиталисты и вы, англичане! Но вы же уезжаете, не так ли?
– Да, – сказал начальник политуправления со вздохом, очевидно думая о собственных делах. – Вы рады?
– Боже упаси! Против вас лично я ничего не имею! Разве мы когда-нибудь с вами ссорились за все эти годы?
– Кажется, нет… Или, может, мы ссорились пару раз из-за того, что вы безбожно дерете за ваши древности… Таши, старина, может, вы с виду и невинны, как младенец, но вы такой же прожженный хитрец, как…
– Ну, надо же как-то жить… К тому же у вас всегда есть деньги. Я ненавижу систему. Англичане поддерживают богатых, богатые поддерживают лам, и все они поддерживают друг друга… Пускай ламы идут и работают в полях, вместо того чтоб распевать молитвы с утра до ночи. Вы можете сказать мне, что сделали ламы за последнюю тысячу лет? Я верю в науку, а не во всю эту чепуху на картинке!
В это время одна из жен Таши позвала его, и он снова исчез в задней комнате. Не знаю как, но мы опять заговорили об отшельниках; может быть, потому, что рассматривали тибетскую картину, на которой несколько аскетов медитировали в горных пещерах среди воображаемых камней, нарисованных с самой восхитительной непосредственностью.
– Как жаль, что наш мир потерял традицию уединения, – посетовал чиновник. – Отшельник воплощает идеал индивидуального совершенства; он победитель, но в плане духа; он человек на короткой ноге с богом. Он противоядие, которое нам так нужно в этот век, помешанный на массах… Только посмотрите на эту изысканную отделку золотом, как она освещает пейзаж! Какое чувство волшебства и прозрения!.. Но о чем я говорил? Ах да, о массах. Человек в массе становится нулем. Конечный результат – человек-формула, как у Хаксли, альфа-плюс или бета-минус. Он отождествляет себя со своим положением. Честно говоря, малопривлекательная перспектива.
– Да лучше умереть.
– Не преувеличивайте, будьте разумны. Препятствия скорее внутри, чем снаружи.
Проводник почтового вагона появился в дверях лавки.
– Поезд отходит, сэр, – сказал он.
Тогда я попрощался с начальником политдепартамента и пожелал ему счастливого пути.
– Постарайтесь сфотографировать древовидные папоротники в саду резиденции, – сказал он. – Мне бы очень хотелось иметь снимок.
На обратном пути в деревню, когда я возвращался домой, я встретил молодого индийца, с которым недавно познакомился. Он сын индийского специалиста, который недавно здесь поселился, и изучает медицину в одном из больших университетов рядом с Дели. Его отличает вся ужасающая узость мышления варваров будущего века. Он отмахивается от любой традиции одним словом: «Чепуха!» С этого нулевого уровня (а это не нулевой уровень Декарта, такой чувствительный и живой и готовый уцепиться за самое несовершенное предложение) он реконструирует мир, используя в качестве материала механику XIX века. Как обычно бывает с теми, кто недавно обратился в новую веру, он делит все на черное и белое. Все, что связано с волшебным словом «индустриализация», – белое, а все, что связано с «феодализмом», – черное. Юноша говорит по-английски достаточно хорошо, и он, безусловно, может выразить себя, но постоянно сводит разговор к одному и тому же. Как индустриализация идет в Италии? Мусульмане не понимают индустриализацию. Тибет феодальный, поэтому он не цивилизован. Что касается Европы, то, по его словам, с ней все кончено.
Принцесса читает стихи отшельника
Поэтому записка от Пемы Чоки по возвращении в бунгало стала большим утешением. Она спрашивала, где я буду днем, потому что она хотела заскочить на минутку, чтобы привезти мне несколько книг. Мысль о ней – такой культурной, утонченной, готовой отозваться на красоту в любой форме – казалась почти священной в этом мире ненависти, расовой борьбы, религиозной нетерпимости, политической ярости и бесконечного нового варварства, блестящего варварства нашего атомного века, испускающего гамма-лучи, века, чьи драгоценные камни – уран и плутоний, века, который готовится к межпланетным боям и научному уничтожению целых народов.
Я сразу же послал помощника за цветами, пока прибирал комнату. Ровно в четыре длинный блестящий лимузин остановился у бунгало. Личный секретарь махараджи Цетен открыл дверцу, Пема наклонилась, чтобы выйти, высунулась крошечная ножка в сандалии – боже мой, ее ногти были выкрашены красным лаком! – и она выпрыгнула, маленькая, легкая и аккуратная. Ее также провожал Энче Каси, худощавый человек в очках, лет тридцати пяти, с умным лицом и ироничным взглядом наблюдателя; говорят, что он самый образованный человек в Гангтоке.
Мы вошли и сели кружком у открытого окна, глядевшего на долину. Пема в ее тибетской одежде и украшениях казалась невозможно хорошенькой. Некоторое возбуждение сияло в ее глазах и делало ее неотразимой. На ней была темно-синяя чуба, красный жилет и пангден (передник) таких цветов, которые могли бы ужасно диссонировать, если бы их не выбрали с воображением и глубоким вкусом. Ее черные волосы были собраны в обычную толстую косу, извилистую, как змея, у нее на плече. На ней были большие, круглые, плоские серьги и кольцо с бриллиантами на пальце; ее пальцы были как маленькие мясистые стебельки, на которых держался ярко-красный плод ее ногтей.
Сначала разговор был очень официальный, но не в плохом смысле. Формальность отвратительна, когда это пустая оболочка, но там, где за ней стоит настоящее чувство, оно может стать еще значительнее, если облачить его в формальную оболочку; так же, как движение можно сделать более значительным, если превратить его в танец, или звук, если превратить его в музыку. Нужно помнить, что мы в Гангтоке, где Пема Чоки – «принцесса» и что лишь несколько дней назад она обручилась с сыном тибетского сановника. В сопровождении своей небольшой свиты и отрицая многие предрассудки, она пришла нанести визит иностранцу, включив его в категорию проезжающих ученых, которых ей было можно навестить ради самообразования.
Она принесла мне в подарок несколько книг. Я принял их, по обычаю подняв ко лбу.
– В этой книге собрание стихов Миларепы и описание его жизни, – сказала она, тщательно расправляя складки своего пангдена.
Я поблагодарил ее. Потом она продолжила, теперь уже с полной естественностью, с которой говорила о волшебстве и ядах несколько месяцев назад в Чангу:
– В книгах, которые я вам отдаю, весь Тибет. Мы так отличаемся от того, что воображают о нас люди, вы знаете. Часто, когда я читаю книги, написанные о нас иностранцами, я думаю, что они совсем нас не понимают. Страна святых и аскетов, которым нет дела до мира, да уж! Ах, вы обязаны прочитать о жизни Миларепы, если хотите нас понять. Жадность, заклинания, месть, преступления, любовь, зависть, пытки… Кроме того, зачем нужно было бы проповедовать нам закон, если бы мы и так всегда были добрыми и благочестивыми?
– Но именно поэтому Тибет так и увлекает, – ответил я. – Были бы тибетцы такими интересными, если бы они остались только фигурами на гобелене или в литературной миниатюре? Что очаровывает в Тибете, это его восхитительная, убийственная, несокрушимая человечность. Может, когда-нибудь я напишу книгу и назову ее «Тайный Тибет». Тайной, которую она откроет, будут не странные, а обычные вещи – реальные люди, из плоти и крови, любовь, желание, раскаяние, гордость и трусость. Вы понимаете, что я хочу сказать?
– Да, но вы должны не забывать, что религия и боги имеют огромное значение в нашей стране.
– Боги никогда не обедняют народ, но всегда обогащают его. Невидимое придает видимому смысл и глубину. Человек живет по-настоящему, только когда живет в космической драме.
– Тогда, чтобы подвести итог, если нас так мало и мы создали так много красивых вещей, можно ли сказать, что тибетцы – самый великий маленький народ на свете?
Пема подняла голову и гордо засмеялась; она была в восторге от своей идеи. Потом она снова посерьезнела. Она развязала книгу, сняла ее лакированную и позолоченную «обложку», развернула ткань, которая защищала ее, и наконец раскрыла страницы. Ее нервные ухоженные руки с религиозным почтением коснулись грубой, старинной бумаги, напечатанной методом гравюры в каком-то далеком тибетском монастыре. Я попросил ее прочесть мне какое-нибудь стихотворение. Она стала листать книгу. Я видел, что она ищет. Я слышал, как она бормочет под нос какие-то фразы, но потом она снова стала переворачивать страницы. Она никак не могла решить и хмурила брови. Наконец она нашла что хотела и стала читать с текучей и плавной интонацией. Она выводила интонацию так выразительно и с такой змеиной непрерывностью, что тибетский язык у нее был очень похож на китайский. Потом мы вместе перевели стих, начинавшийся со слов:
Я старик, я как сундук со стихами…
То и дело Энче Каси помогал нам перевести какое-нибудь слово, предварительно шепотом посоветовавшись с Цетеном. Миларепа образно описывал свои ощущения отшельника в ночи, в холодной пустыне, и картины постепенно ожили передо мной.
– Чудесно, не правда ли? – воскликнула Пема. Потом она продолжила: – У вас есть такие поэты, как Мила? В школе нас заставляли читать Теннисона, но я его терпеть не могла. Такая скука! Полно сложных слов, никакого безумия… Я всегда слышала, что европейцы и американцы отлично управляются с машинами и лекарствами, но не очень хорошо со всем остальным. Скажите-ка мне по секрету, это правда?
Она улыбнулась, наклонила голову набок и полузакрыта глаза. Она отлично знала, что повторяет несправедливую банальность, в которую сама не верит, так же как она отлично знала, что часто ведет себя фривольно, тщеславно или зло, и это так и было; она была восхитительна, будучи такой и зная это.
Желая ответить ей, я подумал о Вийоне, Рембо, Блейке, Лорке, но в конце концов прочел ей одно из немногих стихотворений, которые знал наизусть:
– Наверное, виновата моя гувернантка, – продолжила Пема. – Годами она внушала мне мысль, что все люди на Западе целомудренные, хорошо воспитанные, неэгоистичные, набожные, исключительно преданные долгу, которым предназначено вывести нас, бедных, безбожных и некультурных варваров, к свету. Вы знаете, это стало для меня настоящим шоком, когда я первый раз посмотрела кино в Даржилинге! Я за один час узнала, что вы, можно сказать, хуже нас, тибетцев! Скажите, а в Италии интересно? Больше всего мне хотелось бы увидеть Египет, не знаю почему. И потом Грецию. Я обожаю греческие храмы. Я ни одного не видела, но они должны быть очень красивые. Это правда, что они белые, как сахар? Тогда мне хотелось бы увидеть и Италию. Когда брат услышал о вашей экспедиции, он сказал: «Ах, это итальянцы, ты услышишь, как они поют! У нас будет много музыки!» И вместо этого… вы знаете, вы нас по-настоящему разочаровали!
Тихий свист заставил меня выглянуть наружу. Это был Сёнам, помощник, который делал мне знаки. Я подал ему ответный знак, которым, как мы условились заранее, я покажу, что пора нести чай, сладости и угощение. Мы все подготовили очень тщательно, но я дрожал от опасения, что Сёнам что-нибудь забудет, или опрокинет чайник, или не сообразит, как подать лепешки. Однако он принес поднос в самой выдержанной манере и все сделал быстро, умело и молча. Он был босиком, но умудрился найти пару белых хлопковых перчаток – неслыханное дело! Молодчина, Сёнам!
Пока мы пили чай, Пема Чоки просмотрела несколько вещей, которые я привез из Тибета.
– Это красивое кау. Где вы его нашли? – спросила она. – Вы знаете, что это очень необычные кау, их благословил лама, который умер много лет назад, и они защищают от ножевых ран и даже от пистолетных выстрелов?
– У нас тоже, – не мог я не перебить ее, – есть некоторые изображения некоторых святых, которые считаются непробиваемой защитой от опасностей; от вулканической лавы, например.
– Правда? Потом вы обязательно должны мне рассказать о вулканах. Какие это, должно быть, ужасные горы! Но они, наверное, очень красивые! Может, чем вещь ужаснее, тем она красивее, или я ошибаюсь? Позвольте мне рассказать вам историю про чудотворное кау. Несколько лет назад жил один разбойник, которого никто не мог поймать. Он убивал, грабил и мародерствовал на дороге из Лхасы в Китай и творил все, что ему вздумается. В конце концов его секрет раскрыли. У него было очень сильное защитное кау – пули просто отскакивали от него, как от железного. Он стал таким самоуверенным, что однажды даже приехал в Лхасу, слез с лошади и пошел на рынок прямо в толпу. Его узнали, но никто не смел до него дотронуться. В конце концов кто-то попытался схватить его, но он защищался и стал стрелять. Другие тоже стали стрелять, но не могли причинить ему никакого вреда; пули только соскальзывали с него, как с ледяного. В конце концов один лама прочитал магическое заклятье. Бандит вдруг раскаялся и увидел безумие своих поступков. Он снял кау, поцеловал его и тут же упал, пронзенный уж не знаю сколькими пулями!
– А что сделалось с кау?
– За него случилась страшная драка. Многие были ранены или раздавлены в потасовке… Вот вам Тибет! Мы вам все еще нравимся? Ах, мы такой странный народ!
Солнце быстро заходило за лесистыми горами за Гангтоком. Я заметил, что Энче Каси и Цетен смотрят на часы. Пема встала, нам было пора прощаться.
– Не забудьте про танцы лам на следующей неделе. Мы будем вас ждать, – сказала она, садясь в машину, черную и торжественную, как мавзолей.
Я вернулся в комнату и поставил стулья на место. Маленький красный платок лежал на земле. Я подобрал его. В уголке я увидел написанное слово jeudi (четверг). Это была простая забывчивость, не послание. Но все равно это было очень мило.
«Зачем мне подписывать свою работу?»
Гангток – маленькая деревня, изолированная в горах, но, когда его узнаешь поближе, он оказывается гораздо интереснее, чем можно подумать при первом взгляде. Он находится на границе между Индией и Тибетом, и это значит, что там встречаешь самых разных людей. По утрам в праздничные дни базар представляет собой живую антропологическую галерею. Радостные крупные тибетцы, созданные для просторов своих огромных пустынных равнин, проходят, как кони, сквозь толпу крошечных непальцев и сталкиваются плечами с молчаливыми индийцами и мусульманами с северо-запада, тоже высокими и мужественными; но мусульмане такие гордые, что, кажется, готовы оскорбиться в любой момент.
Религии там, где встречаются две и больше цивилизаций, всегда дают много материала для наблюдений. Здесь Запад (латинский алфавит, механические изобретения, христианство, брюки и сутаны, моногамия, гигиена, художественный реализм и так далее) вступает в контакт со множеством других комплексов: с тибетским (буддизм, экономический и социальный феодализм, длинные волосы у мужчин и женщин, масло); с непальским, индуистским и другими. Как эти цивилизации взаимодействуют и реагируют друг на друга? На первый взгляд очевидно, что материальные заимствования – самые простые и быстрые, тогда как нравственное и духовное влияние проявляется гораздо медленнее или не проявляется совсем. Запад неоспоримо властвует над головами и ногами. В фетровые шляпы и кожаные ботинки переоделись почти все. Значки (британско-индийское военное влияние), сигареты, велосипед и перьевые ручки очень распространены. Кроме того, как мне говорят, все шире распространяется обычай жениться по романтической любви.
Ввиду больших культурных традиций азиатских народов в основном они стремятся перенять у Запада только его технические преимущества. Их отношение к нашему духовному посланию остается решительно критическим. В XIX веке Запад внушал уважение силой и успехом. От них осталась только жалкая тень, и теперь послание должно отвечать само за себя. Восток говорит на него, что, если за две тысячи лет христианство не сделало нас ничуть лучше их, не смогло принести нам мир даже в собственном доме, какие такие особые достоинства у этого учения, которые возвышают его над их учением? Отношение многих жителей Востока к нам превосходно выражено в одной из книг Линь Юйтана: «То обстоятельство, что у жителей Запада тоже организованная общественная жизнь и что лондонский полицейский поможет пожилой женщине перейти улицу, не зная конфуцианского учения об уважении к старости, неизменно становится для китайца большим или меньшим шоком» («Моя страна и мой народ»).
Игра влияний всегда особенно раскрывается в сфере искусства. Поэтому сегодня я с большим любопытством пошел посмотреть на Ригзина, лучшего тибетского художника южнее Шигадзе, во всяком случае по мнению Энче Каси и некоторых других людей в Гангтоке. Ригзин живет в доме лепча на холме за базаром. На самом деле он больше похож на лачугу, чем на дом; он стоит на сваях и построен из камня и дерева. Когда я пришел, двое его детей на улице лепили пироги из грязи, а жена сидела у окна и кормила ребенка грудью. Она поздоровалась со мной и проводила в студию мужа – крохотную комнатку, заставленную рамами, коробками, священными картинами и свитками ткани для живописи. Он работал над большим «Колесом жизни», которое заказал Пьеро Меле в апреле и которое он должен был передать мне через несколько дней. Он работал над картиной месяц, и ее осталось только слегка отретушировать. Это была большая картина в традиционном тибетском стиле; единственное личное нововведение Ригзина состояло в трех фигурах, которые он вставил в часть «Жизнь людей», которые изображали индийца, европейца и китайца. Кстати, эти три фигуры и по очертанию, и по композиции единственные не гармонировали с картиной, которая в остальном была поистине совершенна.
Ригзин – маленький человечек тридцати семи лет, не очень приятный, хотя в нем чувствовался характер и необычайно богатая личность. Он трудоголик; он не отложил кистей, но продолжил рисовать, пока мы говорили.
– Кто вас учил? – спросил я.
– Я несколько лет учился у чемо (главного художника) Вангду в Шигадзе, – ответил он, не поворачивая головы, но наклоняясь вперед, пока его голова чуть не коснулась ткани, как будто он старался сделать наилегчайший штрих кисти с как можно более близкого расстояния. – Вангду сейчас живет в Калимпонге, ему шестьдесят три. Он великий мастер. Вы слышали о нем? Но он уже старик, он очень мало пишет.
– И сколько картин вы пишете в год?
– Какая разница? Не знаю. Может, двадцать, может, тридцать. У меня много работы. Грех жаловаться. За мной присылают со всего Сиккима, из Даржилинга и из Гьянце и Шигадзе. В следующем месяце я собираюсь расписывать новый храм в Даржилинге. Если бы только меня не беспокоило зрение! Знаете, глаза устают, слезятся и болят. Может, вы посоветуете мне лекарство?
– Может быть. Я пришлю вам его завтра. Но скажите, когда вы пишете большую, трудную и сложную картину, как это «Колесо», вы делаете все по памяти?
– Я написал столько «Колес жизни», что могу писать их по памяти. Но сначала я учился у мастера. И еще есть книга, знаете, со всеми подробностями: отделами, персонажами, животными, святыми, демонами, даже с цветами. У каждого цвета есть значение.
– Значит, вы ничего не можете поменять?
– Кое-что могу. Фон, пейзаж, положения второстепенных персонажей, некоторые детали, некоторые цвета.
– Но есть очень красивые «Колеса», а есть очень плохие.
– Конечно. Можно отличить хорошего художника по тому, какую жизнь он вкладывает в фигуры. Они должны летать, прыгать, бегать! Вот что важно.
В конце концов Ригзин повернулся, снял очки и минуту смотрел на меня. Он человек полностью отданный работе; спокойный, тихий, упрямый, преданный. Когда он рассмотрел меня достаточно, чтобы измерить и классифицировать, то опять надел очки на нос и продолжил свою трудоемкую и кропотливую работу.
– А много времени уходит на картину? Как вы начинаете?
– Очень просто. Сначала берешь холст, разрезаешь его, расправляешь на раме. Потом тщательно покрываешь грунтовкой и свинцовыми белилами. Потом, когда фон готов, ты делаешь углем набросок. Потом разводишь краски, растворенные в смоле. В конце добавляешь света золотом, и картина готова. Вот и все!
– А потом что? Вы отдаете ее заказчику?
– Да, если он платит. Время от времени кто-нибудь не платит, но я все равно умудряюсь пристроить то, что написал.
– Скажите, вы когда-нибудь думали о том, чтобы подписывать свои картины?
– Писать на них мое имя? Что за мысль! Зачем мне подписывать свою работу? Это у вас такой обычай?
Ригзин на минуту прекратил работать и посмотрел на меня поверх очков. Я думаю, он передвинул меня на другое место в своей мысленной классификации. Потом продолжил писать.
Он поменял кисть, взял очень тонкую, подправил фоновый пейзаж и полностью ушел в свою микроскопическую работу. В комнате были другие его картины. В них неизменно было особое мастерство, спонтанная и убедительная жизнь, но иногда просто отвратительные цвета. Когда-то художники сами готовили себе краски, смешивая разные минералы. Сегодня они идут в магазин и покупают химикаты. Это не так хлопотно и дешевле, но результат преступен. Я так и сказал Ригзину.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.