Текст книги "Жизнь – не рай. Жизнь лучше рая (сборник)"
Автор книги: Георгий Баженов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Он стоял у окна, не говорил ни слова, потом повернулся и вышел из комнаты. И из квартиры тоже ушел, будто во сне, тихо закрыл за собой дверь.
Дома его не было три дня и две ночи.
Пьянствовал с кем попало, а спал – где подвернется.
Работа у него была завидная на взгляд человека, привыкшего вскакивать по будильнику, быстро проглатывать завтрак, мчаться в метро, а потом в точно положенный час вставать к станку или садиться за канцелярский стол. Он работал в свободном режиме, искал себе тему, героя, адрес, согласовывал материал с начальством и уезжал на десять дней в командировку. Иногда тему выбирало начальство, но в любом случае, приезжая на место, он был хозяином собственного положения. Собирать материал было для Валентина самой сложной частью работы, человек – герой – нередко ускользал от понимания, а расшевелить его у Валентина не было особого таланта, в нем с детства прижилось уважение к внутренней независимости человеческой души, и если человеку не хотелось открываться, Валентину не хотелось его «открывать»: каждый имеет право на свою тайну, при чем тут свалившийся с неба журналист? Но писать очерк было для Валентина более легким (и честным, и интересным) делом, чем вырывать у «героя» признания и биографические данные. И все же человек в жизни – это одно, а в опубликованном материале – другое: подогнан под трафарет. Вот нужна нам такая-то идея – и мы ее быстро выразим с помощью этого человека. Что-то не подходит – уберем, чего-то не хватает – добавим, но герой обязательно выполнит навязанную функцию. Выходит, и написать по-настоящему не получалось.
Как он жил? Десять дней – в командировке, десять дней по возвращении – «отписывался», как говорится, создавал очередной очерк, а еще десять дней в месяц болтался между домом и редакцией: подчищал материал, устранял замечания, переписывал, менял, пока очерк наконец не засылали в набор. Потом картина повторялась: снова уезжал в командировку, и так далее.
Образ жизни довольно свободный.
И у Любы тоже. В Центре научно-технической информации, где она числилась старшим инженером, но где, по существу, работала графиком-редактором, ей нужно было появляться раз в неделю. Чаше всего на долю Любы выпадал понедельник. Приезжала, делала срочную текущую работу, набирала всевозможных графиков, схем, чертежей на неделю и уезжала. Так называемая «надомная» работа.
Вот почему, когда они остались с ребенком одни – то есть совершенно без посторонней помощи, – они кое-как, но все же обходились своими силами. Труднее, когда Валентин уезжал в командировки. А в остальное время они распределяли дни так, чтобы можно было попеременно то сидеть с ребенком, то заниматься каждому своим делом.
Так что Валентин мог позволить себе пропасть на три дня, на работе его не хватятся, а дома…
А что там дома – лучше не вспоминать. Оттого он и не выдержал, сбежал: высказать всю правду не смог, но и находиться рядом с ними тоже было выше его сил.
Вдруг обнаружилось, что у него, как и у Любы, почти нет друзей. Оба работали дома, не в коллективе, постоянно ни с кем не общались. Плохо жить без друзей.
Они были, в общем-то, довольно одиноки.
Там, в роддоме, когда Люба требовала, чтобы ее увезли домой, она не думала о доме как таковом. Просто ей невыносим был вид больничных палат, где совсем недавно она счастливо родила мальчика, которого уже забрала судьба.
Ее привезли домой; вернулся Валентин и снова ушел; мать сидела рядом; но ей было все равно.
Через некоторое время, когда солнце взошло высоко и ярко осветило ковер на стене, Люба как будто впервые внимательно вгляделась в его рисунок, и он теперь только поразил ее, вошел в душу. Ковер привезла когда-то Вероника из-за границы, и с тех пор лет десять уже он висит на стене. Что там на нем? Высокая гора, в долине скачет всадник, похитивший девушку то ли насильно, то ли с ее согласия (она сидит боком, впереди всадника, в глазах у нее испуг), за всадником – вдалеке, в глубине долины – мчатся преследователи, молодые джигиты. Ковер выделан в ярких, сочных красках, девушка необыкновенной красоты, изящна, стройна, всадник – молод, горяч, отважен, – и так вдруг захотелось Любе, чтобы кто-нибудь тоже похитил ее из этой жизни, увез в тридесятое царство, за высокие горы, где бы она ничего не знала, не помнила, где ничто не связывало ее, даже воспоминания, с тем, что так нежданно навалилось на нее, чтобы началась какая-то иная, не тревожная, без боли, без потерь, без ругани и ссор, красивая свободная жизнь, в изобилии, довольстве и достатке, чтобы она была молода, счастлива, богата друзьями и добрыми родственниками, чтобы не было никогда ни горечи, ни разочарований, и самое главное – чтобы ее окружали дети, не один, не два, а пять или шесть мальчишек и девчонок, сыновей и дочерей, чтоб любили ее, понимали, жалели…
И опять вдруг ей вспомнилась Любина роща, детство, множество ребятишек в лесном санатории, игры, забавы, веселье и счастливое, самозабвенное лицо воспитательницы: «Это твоя роща, Люба! Когда тебе будет плохо, тяжело – приезжай сюда, и роща вылечит тебя!» Почему она так говорила тогда? И почему Люба никак не найдет эту рощу? Почему не поедет, не разыщет ее? Почему?!
Она смотрела на ковер расширившимися глазами, перед глазами было одно, а думала она о другом, картина уносила ее в мечту, которую она видела реально, осязаемо, не как сон, а как явь; взгляд у нее был неподвижен, рот слегка приоткрыт.
Мать осторожно положила руку на край одеяла:
– Тебе не плохо?
Люба не ответила; взгляд ее потух, дыхание стало ровным, почти неслышным.
– Принести тебе чего-нибудь? Может, бульона немного?
При этом слове – «бульон» – Любу замутило; она отрицательно покачала головой.
Она не просила мать уйти, не прогоняла, она даже ответила на вопросы матери, когда на «скорой» Любу привезли из роддома, – она не молчала, отвечала, говорила, но скорей машинально и потому еще, что сил больше не хватало ни на какую борьбу, мать не представлялась ей больше ни близкой, ни чужой, ни враждебной, она просто была существом, которое сидит рядом и спрашивает, а Люба отвечает, потому что ей все равно; у нее как будто выжглась сердцевина, а осталось одно безразличие, – что мать, что Валентин, который приходил, спросил о чем-то и ушел, ей было все едино, и даже больше того – мать не раздражала ее, настолько опустела и охладела душа ко всему постороннему, вся ее жизнь сосредоточилась внутри, в себе, хотя там и задержаться было нечему, и оттого так притягательна была мечта – чтоб кто-нибудь похитил ее из этой жизни – в тридесятое царство, в далекие края, за высокие горы…
И тут внезапно она провалилась в сон.
Только что лежала с широко открытыми глазами – и вот уже спит. Дыхание еле слышно, на щеках яркий болезненный румянец.
Она очнулась – рядом никого. На ковре опять джигит увозит девушку в иные края, но солнце уже не освещает ковер, как утром, и картина не блистает той поэтичностью и сказочностью, которые так поразили Любу недавно; она смотрит на картину почти равнодушно, успокоенно и даже с некоторым удивлением: отчего так взволновал ее бесхитростный арабский сюжет?..
Она лежит и чувствует – ей хорошо под одеялом, тепло и уютно, и не тянет низ живота, и не так странно уже, что живота, по сути дела, нет, снова она, как пустыня без влаги, девственна и безродна. Эти два слова – «девственна и безродна» – она произносит не только с внутренним удивленным чувством, но и вслух, как бы пробуя их на звуковосприятие, они кажутся ей бессмысленными, но точными, в голове у нее что-то происходит – как бы мольба против бессмыслицы, которая наваливается на нее, приходит к ней, давит, но тут же она спрашивала себя: я же нормальная? Ты способна это почувствовать – нормальная ты или бредишь? И отвечала себе: конечно, нормальная, вон мне как хорошо, уютно, тепло… я нормальная…
И опять уходила в сон.
Когда она очнулась во второй раз, она вспомнила, что краем глаза видела, как ушел Валентин, но совсем не встревожилась. Только еще раз теперь подумала: его нет, и это хорошо. Мне никто не нужен.
Она вслушивалась в свое состояние и почти с укором сказала себе: а ведь ты совсем не думаешь о детях. Ты не вспоминаешь Сережу. Ты не переживаешь за девочку. Ты жестокая, бездушная мать. Ты вообще не мать. Ты не вспоминаешь их, не жалеешь и не любишь. Тебе безразлично. И если всем матерям так безразлично, то где же правда? Вот в этом и есть твоя правда: ты не страдаешь. И не ждешь сострадания. Тебе все безразлично.
И снова Люба провалилась в сон.
Вечером приехала Вероника. Утром звонила ей мать: Любу, оказывается, ночью увезли на «скорой», а утром привезли обратно, Люба в ужасном состоянии, Валентина нигде нет, мать одна, чувствует себя отвратительно, слабость, сердце готово остановиться… И вот Вероника едет к ним домой (приедет и Саша, только позже, под самую ночь), полная не столько жалости и сострадания к Любе, сколько растерянности и смутного, саднящего душу чувства вины, хотя – в чем она виновата? Ни в чем.
Тогда почему же, хотела она спросить, она ехала туда, будто ее собирались просвечивать рентгеном, почему на душе неудобство и гнет, а не разом обнявшее ее горе?
Она приехала нахохлившаяся, напряженная, а увидела Любу, неожиданную ее худобу, сосредоточенное нахмуренное лицо, заострившийся нос, почти безумные, а точнее – отрешенные глаза, смотревшие непонятно куда – в никуда, увидела ее безразличие ко всему – и, может быть, впервые за долгие годы так жизненно остро и чувственно испытала Вероника боль за сестру, душа переполнилась состраданием, пониманием и приятием всего ее существа разом, без всяких оговорок.
Она смотрела на сестру, забыв о мелких душевных истязаниях и сомнениях: виновата она или нет; эти мысли, по сути, были настолько жестоко-эгоистичны, что затмили в ней даже гибель Сережи, словно его смерть вогнала в нее страх: не обвинят ли ее, Веронику, в чем-то, не разразится ли скандал, не случится ли с Любой истерики, в которой всем достанется с такой силой и откровенностью, что невозможно и представить, что будет дальше… И вот смерть прошла, прошли похороны, ничего не случилось, внутренне (а кто туда заглянет?) Вероника вздохнула с облегчением: пронесло, слава Богу, а там как-нибудь уладится все потихоньку, теперь помирились все, снова жизнь пойдет добропорядочно и в рамках семейных приличий, а это главное… Сережа? – ну что ж теперь поделаешь, от случайностей никто не застрахован, хотя это ужасная, конечно, трагедия, но видит Бог – у Любы с Валентином еще будут дети, как-нибудь, возможно, и выкарабкаются из горя…
Но теперь шелуха всяких посторонних мыслей слетела, ведь перед нею лежала полубезумная, но кровная ее сестра, безмерно несчастная и невезучая, и Вероника наконец ощутила в себе горячий ток одной с ней крови и ужаснулась той бездне, которая открылась не для кого-то, а для ее родной, любимой сестры…
Сколько себя помнила, Вероника никогда не существовала сама по себе, всю жизнь ей приходилось о ком-то заботиться, ради кого-то жить, поступать так, а не иначе, ради определенной цели, которая не была ее собственной целью, – ей приходилось смладу до зрелости нести крест старшей сестры, исполнять роль няньки и воспитательницы.
Не в переносном, а в буквальном смысле Вероника для Любы была больше матерью, чем сама мать (одной, без мужа, матери нелегко было добывать средства к существованию, забот и тревог и без Любы хватало), Вероника отдала сестре свое детство, юность, зрелые девичьи, а потом и ранние женские годы, и от этого, именно от этого она так болезненно реагировала на все, что представлялось ей неблагодарностью Любы, особенно – в зрелом возрасте, когда, казалось бы, Люба была достаточно взрослой, чтобы понять, как много себя и своей жизни принесла Вероника в жертву младшей сестре.
Это чувство было сродни обиде любой матери: я столько сделала для своего ребенка, а он так и не оценил ничего… Сама того не подозревая, Вероника внутренне требовала от Любы не сестринской, а дочерней благодарности, и в этом, возможно, была отгадка их постепенного взаимного охлаждения: Вероника не получала того, что ждала, – слепого подчинения и благодарных чувств, а Люба, в сущности, не понимала, чего от нее хотят… В то же время Вероника была сестра, а не мать, и поэтому не могла вечно оставаться снисходительной к Любе, прощать ее грубость и нетерпимость к замечаниям и поучениям.
Если б та и другая могли понять друг друга вовремя!
Когда-то (это поныне считалось семейной тайной) Вероника бросала Сашу. В родственных кругах ходили слухи, что причиной всему была Люба. Мол, чтоб матери легче жилось с Любой, чтоб был в семье достаток, покой, а не продолжалась эта бесконечная круговерть и пьянство, Вероника бросила Сашу, сошлась с другим – человеком солидным, непьющим, некурящим, по имени Франц, он-то и должен играть в семье роль отца, раз это оказалось не под силу Саше.
А дело было так. Саша окончил академию внешней торговли, что-то там не сошлось где-то наверху, какие-то цифры оказались лишними, и весь Сашин выпуск, не долго думая, распределили не по заграницам и прочим хорошим местам, а по обыкновенным мебельным магазинам. Сначала Саша (как и его друзья-однокурсники) переживал. Но потом вдруг настало такое время – мебельный бум. Всем нужна мебель – самая лучшая, самая шикарная, самая современная. Ребята решили: раз так – лети все к черту! Короче говоря, посыпались им в карман деньги. Ты мне устраиваешь мебель – я тебе в карман наличные. Шальные деньги, когда ты молод, – это пьянство. Саша (к тому же и совесть побаливала, и обида брала за судьбу) запил вместе с дружками. Пьянство это продолжалось не месяц, не два, а больше года. И больше года шла борьба. Вероника устала – устала внушать взрослому человеку избитые истины. И устала бояться – исходить страхом за Сашу, за себя, за всю семью, что когда-нибудь темные дела откроются, и что тогда? Подумать страшно… Как бы ни было трудно, особенно в последнее время, когда мать лежала парализованная, никогда в этой семье не пользовались нечестно добытой копейкой, это считалось самым большим грехом: не трудом, а обманом добывать себе на хлеб насущный.
– Да пойми ты, – внушал Саша Веронике, – никакого тут обмана нет. Я же не ворую, не обвожу никого вокруг пальца, мы честно, по-деловому договариваемся: я достаю нужную мебель (а ведь это тоже труд), мне платят за услуги. Я государство не обманываю? Нет. Покупатель? Тоже. Он ведь не из государственного кармана со мной расплачивается, из своего, и если у кого-то есть деньги, чтоб отблагодарить за услугу, – при чем тут воровство?
Но Вероника и слушать ни о чем не хотела. И мать тоже. Саша не сдавался. Во-первых, привык. Во-вторых, хоть зажили по-человечески, не только он и Вероника, но и вся семья. Выбросили наконец к чертовой матери сундук, на котором спали со дня свадьбы. Саша ненавидел этот сундук лютой ненавистью (а мать боролась за него до последней минуты) – и все-таки настоял, чтобы выбросить на свалку.
– Стыдно! – говорил он. – Стыдно в наше время такой хлам хранить! – И выбросили, будто не было никогда послевоенных трудностей, никогда как будто не оставлял, не обкрадывал семью Василий Егорович, отец Любы, никогда добрая бабка Лжедмитрия не дарила им этот сундук.
С некоторого времени Саша заметил: мать восстанавливала Веронику против него. И у матери была тайная причина. В квартире у них, в бывшей комнате бабки Лжедмитрия, поселился новый жилец – инженер Франц Иосифович Петкер с маленькой дочкой на руках – Зосей. Жена Петкера, как выяснилось, умерла от туберкулеза, сам он тоже был некрепкого здоровья, но моложавый, спокойный, простой человек, непьющий, некурящий, в общем-то, он нравился и Саше, нормальный мужик, за дочкой следит, иной раза Саша подвыпьет, так еще и на философские разговоры вызовет Петкера:
– Вот ты человек холостой, а я женатый, тоже женись – и будешь счастливый. И Зося твоя человеком станет, расцветет, как маковка. А то киснешь тут, как мымра за чайником, – неужто у тебя кошки на душе не скребут?
Франц Иосифович только усмехался. А Саша, сам того не зная, хворосту в жар подбрасывал…
Мать органически не переносила пьянства; насколько раньше она уважала Сашу, настолько теперь терпеть его не могла. Странно, но у нее возникла тяга к Францу Иосифовичу, то ли она жалела его, то ли жалела Зоею, или просто он ей нравился как человек, но все чаще и чаще, к слову или ненароком, она упоминала о Франце Иосифовиче, ставила его Веронике в пример, а то и прямо заявляла: вот такой тебе нужен муж, порядочный, непьющий, – но Любе надо подумать, не может ведь она расти среди пьяной пошлости и бесконечной хвастливой болтовни о деньгах…
– Мама, ну о чем ты говоришь?! – возмущалась первое время Вероника горячо и искренне. – При чем тут Франц Иосифович? Саша – мой муж, и какой бы он ни был – он останется моим мужем…
– А для чего? Для кого и для чего эта жертва? – не отступала мать. – Пока у тебя нет детей, задумайся хорошенько, позже рвать будет тяжелей…
Внушение – странная вещь. Сначала слова кажутся смешными, глупыми, невероятными. Потом невольно задумываешься. Отмахиваешься. Но опять задумываешься. Что-то уже кажется справедливым. И не лишенным оснований. Вглядываешься в Сашу. Действительно, что в нем? Ну, любила. Ну, вышла замуж. А теперь что? Пьет. Спутался со спекулянтами. Огрубел. Для чего, действительно, он нужен такой? Или Франц Иосифович… Ну, есть, конечно, в нем квёлость какая-то. Но добрый. Непьющий. А как за дочкой следит!.. И к тому же – по всему видно – неравнодушен к Веронике. Так иной раз взглянет – и жалобно, и внимательно, и нежно, – что дышать трудно становится. (Позже выяснилось: Вероника напоминала ему умершую жену, особенно они были похожи в профиль). И разговор у Франца Иосифовича – интеллигентный, спокойный, культурный. Не то что у Саши: бу-бу-бу! Откуда в мужчинах, в мужьях эта беспардонная и наглая уверенность, что им все дозволено, – и грубость, и вольность, и хамство? От одной мысли, что ли: раз жена – никуда не денется? Или просто от внутренней распущенности, которая до поры до времени глубоко спрятана в них?
И вот, кажется, не только под влиянием матери, но и сама Вероника почувствовала тягу к Францу Иосифовичу, однажды на кухне произошла даже странность одна: Вероника влетела на кухню, а Франц Иосифович в это время выходил оттуда, и не то что бы они столкнулись, хуже – Вероника словно упала в его объятия, руки у него были горячие, сильные, уже давно не держал он никого в объятиях, и ток его крови, горячей и взволнованной, вдруг передался ей. Саша с пьянством своим постепенно стал терять искренность и страстность в любви, Вероника подзабывать начала, что это такое – подлинная страсть, а тут внезапно на нее накатило, задрожали ноги, дыхание перехватило…
– Ну пустите же! – сказала она требовательно, но ослабевшим голосом, а Франц Иосифович, вместо того чтоб послушаться, еще крепче сжал ее в руках и не поцеловал, не обнял, а просто привлек Веронику к себе, она почувствовала под тонкой его рубашкой упругое жаркое тело, в вороте рубашки виднелись густые черные волосы; в сознании Вероники что-то помутилось, она разом ослабла, навалилась всем телом на Франца Иосифовича и только прошептала умоляюще:
– Не надо. Прошу вас. Ничего не надо…
И то, что Франц Иосифович послушался ее, а не стал ни целовать, ни обнимать ее больше, – тоже сыграло свою роль, так она ему была благодарна позже за эту мягкость, ненавязчивость, интеллигентность в любви, когда на тебя не набрасываются, будто с цепи сорвавшись, а берут в объятия нежно, осторожно, как драгоценный сосуд, и в этом сосуде сама собой просыпается ответная страсть, и горячая нежность, и самозабвенное желание отдаться этим рукам, этим объятиям, любить долго, нескончаемо, что у них и было позже…
Но тогда, в тот момент, он отпустил ее, она осталась на кухне, глядя сомнамбулическими глазами в окно, ничего не понимая, слыша усиленный ток крови, а Франц Иосифович направился к себе в комнату и с того времени уже не мог выносить пьяную философию Саши, не потому, что ему было противно (он был во всех отношениях терпимый к людям человек), а потому, что ему было стыдно перед Сашей за ту тайну, которая появилась у них с Вероникой.
Сама Вероника так толком и не поняла, полюбила она тогда или нет, скорей всего – нет: просто появилось в жизни неодолимое искушение, которое томило ее, больше того – мучило, и, подогреваемая материнскими внушениями, она все сильней склонялась к мысли, что их пути с Францем Иосифовичем неизбежно должны пересечься. Искушение было не столько чувственное, сколько сознательное: изменить разом всю жизнь.
С Сашей у Вероники был последний, какой-то приблизительный, невнятный разговор, он ничего не понял, а она до конца не решилась признаться. Сказала только:
– Если не бросишь пить… и все такое… – вместе нам не жить.
– Как это? – удивился Саша.
– Как не живут вместе? Разойдемся – и все.
– Ну, это ты брось! – рассмеялся Саша. – Я развода не дам – точка. И куда ты денешься?
– Так просто уйду. Без развода.
– Ну-ну, не темни давай… Перевоспитать решила? Так из этого ничего не выйдет…
Получилось так: как-то вечером Саша занимался «халтурой», и Вероника пришла к Францу Иосифовичу. Девочка долго таращила на нее глаза, никак не засыпала. А когда заснула, любовь у них случилась какая-то скомканная, не нежная и не страстная, как мечталось обоим, а ворованная, спешная. Так и было по сути дела. Вероника не могла до конца раскрепоститься, все ей думалось: вот сейчас вернется Саша – и разразится пьяный скандал. Но она пришла к Францу не на ночь, не за случайной любовью – навсегда. Поэтому, хоть и боялась скандала, надеялась: Франц ее защитит. А он, хоть и обрадовался, что она пришла не просто, а насовсем, навсегда, но и удивился немало.
– Как это ты решилась? – шептал он, гладя ее смолянистые на ощупь, густые черные волосы, и такая в них была пушистость, паутинность и легкость.
– А ты против? – спрашивала она. – По-другому я не могу. Или с тобой, или с ним. С двумя сразу у меня не выйдет…
– Да нет, что ты, я не против…Наоборот, – шептал он, – но ведь с Сашей тоже надо уладить…
– Боишься? – усмехнулась она.
– Тебе хочется обидеть меня?
– Если ты боишься, – повторяла она, – тогда не надо ничего.
– Я люблю тебя… – прошептал он.
…Саша вернулся ночью и спьяну не разобрал, дома Вероника или нет. Плюхнулся одетый на кровать – и сладко храпел всю ночь, эту первую ночь любви его жены и соседа Франца Петкера.
Утром, спросонья, Саша с характерной для него хрипотцой в голосе поинтересовался у матери:
– А Вероника где, а?
– Ушла от тебя, вот где, – с долей гордого испуга и одновременной радости объяснила мать.
– Куда это она могла уйти от меня? Вот я ее счас…
– Давай, давай, погрозись… встать вон не можешь, а туда же…
– Да где она?! – не в силах и в самом деле подняться, разозлился Саша.
– Замуж вышла, – просто сказала мать.
– Ха-ха! – отчетливо и раздельно сказал Саша. – Не смешите меня, а то рассыплюсь… Я у ней муж, понятно?
– Был. А теперь другой муж будет…
– Любка! – зарычал Саша. – Любка, где Вероника?
– К дяде Францу ушла, – пискнула та испуганно.
– Во-он оно что-о… – протянул Саша и, обхватив голову руками, сел наконец на кровати. – Ишь, прикидывался святошей… Я им покажу! Ну-ка беги к ним, тащи Веронику сюда! – снова прикрикнул он на Любку.
– Ты на нее не покрикивай! – заступилась за Любу мать. – Ишь, разошелся тут… А то и милицию вызвать недолго!
– Я знаю, – с обидой и злобой зашептал Саша, – это вы все подстроили… старая ведьма… не выйдет! Я вам всем покажу!..
– Да пойми ты, дурья твоя голова, – попробовала мирно урезонить его мать. – Она к нему насовсем ушла. Замуж за него вышла.
– Как это замуж вышла, когда я у нее муж? Не умер еще, кажется? Не провалился сквозь землю? Чего темните тут, а?
– Пойди умойся лучше… а то совсем никогда ничего не поймешь. Понять он не может… – проворчала мать. – Ну, был муж. Спился? Воровством занялся? Вот и пожинай теперь плоды…
– Так ведь ради вас все делал! Ради нее! Чтоб нам жилось лучше, по-людски!
– А нам этого ничего не нужно. И вообще у меня к тебе просьба: будь человеком, оставь нас в покое, не затевай скандал. Все равно Вероника не вернется.
– Ну, нет! – Саша поднялся с постели, но его изрядно мотануло в сторону, и он плюхнулся на табуретку. – Чтоб я же еще и молчал? Вы мне пинка под зад – а я спасибо вам?! Хорошее же у вас обхождение с человеком…
В этот момент в комнату вошла Вероника. И сама она, у порога, и все на своих местах – замерли. Саша подумал: «А может, разыграли меня? Черт их знает, этих баб…» Вероника, оправившись от испуга и минутной растерянности, обратилась к матери так, будто никого больше в комнате не было:
– Мам, я постельное белье тоже заберу, ладно?
– Забирай, забирай, доченька, – запела мать. – Все, что считаешь нужным, забирай…
– А меня с собой не возьмешь? – злобно-многообещающе усмехнулся Саша.
– Может, ты нам и этажерку отдашь, а, мам? А то у него книг много, а ставить некуда… – продолжала Вероника, словно не слыша слов Саши.
– Да берите, конечно, берите, нам она все равно без надобности…
– У него, значит, книги девать некуда? – угрожающе ухмыльнулся Саша. – А совесть он куда денет? Под этажерку спрячет?
– И еще… можно, я старые Любины платьица возьму? Она из них все равно выросла, а Зосе пригодятся…
– О чем разговор… – начала мать.
– Не дам! – вдруг закричала Люба, почти на ноте истерики. – Это мои платья, вот так! Они мне самой нужны! – Она говорила захлебываясь, дрожа. – Я их куклам подарю, вот так. Это мои платья. Я их перешью, я сама перешью, они куклам моим… – и в довершение всего расплакалась.
Мать с Вероникой недоуменно переглянулись. А Саша обрадованно прокричал:
– Так их, так, Любка! А то, ишь, обнаглели – муж посреди комнаты сидит, а они барахло делят! Ничего, у меня с этим Францем Перефранцем еще свой разговор будет!..
– Да тебе что, Люба, – мягко заговорила Вероника, подходя к сестренке, – разве жалко для Зоей?
– Жалко! – И Люба, бросившись к платяному шкафу, загородила дверцы маленькими детскими ручонками.
– Ну, не ожидала от тебя… – растерялась Вероника. – Ну и ладно, и пожалуйста… – тоже как будто обиделась Вероника. – Подумаешь…
Люба смотрела на мать и на старшую сестру потемневшими, непримиримыми глазами и готова была, кажется, драться, лишь бы отвоевать свои платья.
Как ни странно и ни дико все это выглядело, вскоре Саше пришлось поверить: дело серьезное. На второй же день, столкнувшись в коридоре с Францем Петкером, он схватил его рукой за волосы и ударил головой о колено (кровь так и брызнула из носа), – но от этого тоже ничего не изменилось. И самое страшное, понял Саша, измениться не могло. Петкер хоть и харкал кровью, но сказал с достоинством, выпрямившись: «Подлый ты человек. Свинья. И правильно она сделала, что ушла от тебя!» – «Но-но, поговори мне…» – пригрозил Саша, но не Петкер, а он перед Петкером стоял растерянный и раздавленный – потому что не знал, что делать дальше. А Вероника, защищая Петкера, в бешенстве сказала ему: «Если ты еще хоть пальцем тронешь его, я тебя в тюрьму засажу! Понял?» – И влепила ему пощечину.
И на какое-то время Саша потерял ориентиры в жизни. Вроде похоже на комедию или на сон, но, как ни вглядывайся, а все правда: Вероника перешла к Петкеру, живет с ним, а он, Саша, законный муж, каждый день возвращается с работы, видит в комнате тещу, Любку, сидит тут, пьяно покачиваясь на табурете, или лежит в постели, хрипло, тяжко дыша от хмеля и ярости, и чувствует здесь себя не то что лишним, а прокаженным, чужим. Косые быстрые взгляды матери источают, кроме ненависти и брезгливости, еще и немой вопрос: «Ну скоро ты, пьяный пень, провалишь отсюда? Или не понимаешь, что отныне ты здесь никто, бесплатный квартирант, а на черта ты здесь нам такой нужен?»
Единственной, кто не то что терпел, а стоял, наоборот, на его стороне (он это чувствовал и знал), была глупая несмышленая Любка, и выражалось это вовсе не в словах, а в поступках и жестах, – чем нетерпимей мать относилась к Саше, тем яростней было ее молчаливое упрямство и явное непослушание. У Саши, впрочем, с давних пор отношения с Любой были не похожи на отношения с другими людьми, даже самыми близкими и родными. То ли в Саше скрывался какой-то неизвестный талант, то ли причина заключалась в самой Любке, но их отношения без всякой натяжки и фальши строились так, будто они всю жизнь росли близнецами, не было среди них ни старшего, ни младшего, а было равенство, хоть в словах, хоть в поступках. Любку он знал с пеленок, выгораживал и спасал от наказаний (когда с ней расправлялась Вероника), баловал ее, давал деньги на мороженое и сладости и даже сам, бывало, участвовал в ее маленьких праздниках: сядут где-нибудь в сторонке, купят мороженое, болтают ногами, хихикают и посмеиваются – весело и чудесно! И вообще ему по характеру больше Люба нравилась, чем Вероника, и не будь она такой маленькой, женился бы, конечно, на ней, а Любка бы, конечно, пошла бы за него с радостью, он был самый потешный, добрый, незащищенный и настоящий. Когда он начал пить, то, как ни странно, именно она, Любка, поняла все как надо, ни один взрослый не оправдывал его, все ругали, а она понимала: интересно, как же человеку еще жить, у него мечта была, учился, старался, а окончил учебу – его заткнули в дыру и даже не сказали: временно, мол, поработай, осмотрись, покажи себя, наоборот – уверили: мало ли кто где учился, государству вы нужней здесь и будете работать как миленькие! Любка чувствовала: Саша слабый человек, верней – мягкий, податливый, сказали ему: становись здесь – он встал, а чтобы бороться, убеждать, ниспровергать – это не в его характере, вот он и запил, загулял… Так если ты жена настоящая, думала про себя совсем несмышленая девчонка, так не кори и не ругай и не корчь из себя барыню, а лучше помоги человеку, а то тоже, пока он в институт не поступил – замуж за него не выходила, все выкаблучивалась (так думала Любка), а как поступил – сразу: «Ах, я ваша!» Ну, не стал он шишкой или кем там еще, стал мебельщиком (а ты-то кто? – думала Любка), ты его поддержи в первое время, скажи: «А, Сашуля, брось переживать, все еще наладится в жизни!» – а то начала кукситься да ныть, вот он и загулял, запил, и все равно еще можно было остановить его, не топтать с грязью, а просто оттащить от друзей да собутыльников… А теперь он, конечно, плох стал (думала глупая Любка), вон Франц твой лучше, конечно, чистый, благородный, скажи на милость, а может, у него просто организм водку не принимает, а в душе он еще горше пьяница? Если не так, что же он угрюмый и мрачный всегда, хоть и правильный, а Саша – тот живой, добрый и всякие глупости всегда говорит весело, с шуткой, с прибауткой – эх, то ли дело Саша наш! А что там у Франца вашего (думала Любка) дочка на руках, а у Саши нет, так сама же Вероника и виновата, еще неизвестно, будь у Саши дочка, какой бы он стал, может, в тыщу раз умней и чище Петкера, а у него дочки нет (ему детей хочется, он говорил Любке, много-много ребятишек, да Вероника все никак не решится: «Какие условия для жизни-то, ты только посмотри! Нищету с тобой плодить? Оборванцев? Нет уж, уволь!») – вот и получается: он тоскует и переживает, а вы только коситесь да ругаетесь. Эх вы, люди вы, люди!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.