Электронная библиотека » Георгий Баженов » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 10 апреля 2019, 10:40


Автор книги: Георгий Баженов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Понимаешь, мама, – Вероника сразу переключилась на ее вопрос, – может, Наташку все-таки лучше оставить здесь?

– То есть со мной? – напрямую спросила мать, и в уголках ее губ как будто скользнула горькая усмешка. Но это была не усмешка, а напряжение, которое само собой возникло вместе с ее откровенно, прямо поставленным вопросом.

– Видишь ли… – замялась Вероника. – Мы понимаем, тебе тяжело… больное сердце. Но ведь она уже взрослая. Может сама себе и постирать, и еду немудрящую приготовить, и в квартире убрать. Нужно только одно – присмотреть за ней, добрый глаз нужен, строгое слово…

– Не знаю… – задумчиво проговорила мать, достала таблетку из пузырька и запила ее чаем.

– В крайнем случае, здесь же всегда рядом Люба с Валентином, помогут, если что. Особенно теперь, когда они остались одни.

– Нет, не знаю… – все в той же задумчивости повторила мать. – Это вы нелегкую затею придумали…

– Перебралась бы к нам, жили бы вдвоем с Наташкой. Да и Люба с Валентином остались бы здесь одни, тоже, глядишь, отношения быстрей наладятся, когда врозь живешь.

Вероника облегченно вздохнула, перевела дух: самое трудное было сказано.

– А если со мной что? – Мать смотрела на Веронику без укора, но требовательно и серьезно. – Схватит сердце или еще что похуже – как тогда Наташка?

– Да, наоборот, ты у нас дома в себя придешь, отдохнешь, успокоишься. В крайнем случае, телефон всегда под рукой. Наташка может куда угодно позвонить, Любе хотя бы.

– Им теперь только до меня и дела!

– Не век же они будут горевать! – с той же интонацией, что и мать, проговорила Вероника.

Мать тоскливо задумалась… Была бы здоровьем посильней! А так – ну какая на нее надежда? Такое плохое самочувствие последнее время, такая слабость, никогда раньше ничего похожего не было. Когда сердце болит – даже и не в том дело, что начинаешь чувствовать его отдельно от всего организма. Отдельно – это полбеды. А чувствуешь, будто оно, как птенец, бьется в сетке, и нитей, скрепляющих его тонкими паутинками с твоим телом, становится все меньше и меньше, паутинки рвутся одна задругой, ты немеешь от ужаса, покрываешься липким потом… и сердце начинает как бы заваливаться, повисать в пустоте и тут же стремительно падать в бездну, как падает, наверно, парашютный груз, отрезанный от строп острым лезвием.

Но как передать это здоровым – а потому эгоистичным – людям? Как рассказать об ощущении, что жизнь в тебе нередко держится на тоненьком, невидимом волоске?

– Что-то мне нехорошо… Пойду, прилягу… – вместо ожидаемого ответа сказала мать и, встав из-за стола, сторожким шагом пошла к себе в комнату.

Вероника смотрела ей вслед со смешанным чувством недоумения и неверия. Она, конечно, не в пример Любе, всегда верила матери, но сейчас ей показалось: мать немного схитрила, решила избежать окончательного разговора.

Мать ушла, Вероника с Сашей переглянулись.

– Говорил тебе, не заводи этот разговор, – сказал Саша, потянувшись к графинчику.

Вероника перехватила его руку:

– Ишь, какой умный! А когда еще было говорить, ну?

– Дай налить-то.

– Хватит! – отрезала Вероника. – Сидишь тут, пользуешься моментом, пьешь под шумок. Да меня же еще и критикуешь.

– Надо тоже понимать, когда о чем говорить! – разозлился Саша, отдернул ее руку от графина и, прежде чем налить в рюмку, закончил зло: – Мать переживает, плохо ей сейчас, не видишь, что творится здесь, а ты все о себе!

– Мать он пожалел! – всплеснула руками Вероника. – С каких это пор ты о ней заботиться стал?! – И усмехнулась кривой усмешкой.

– С тобой говорить… – махнул рукой Саша. – Иди лучше посмотри, как там Люба у себя в комнате.

– Чтоб ты тем временем весь графин опустошил? Спасибо!

– Что ты привязалась к этому графину?

– А то! Надо думать о семье, о Наташке, о том, что нам скоро уезжать – а у тебя только выпивка на уме.

– Может, это тебе, а не мне приходится вкалывать за границей? Знаю я, где вы вкалывать мастера… В магазинах…

– А ты забыл… – начала Вероника (она хотела сказать: «А ты забыл, кому ты обязан этой заграницей? Или, может, тебе напомнить, господин заграничный работник?!»), но тут вдруг в комнате матери раздался глухой стук, как будто упало на пол что-то тяжелое.

Вероника с Сашей растерянно замерли.


Мать полулежала на полу, одна рука была на диване, второй она из последних сил упиралась в пол, скорей всего – бессознательно, чтобы не завалиться и не удариться головой о паркет. Видимо, она присела на край дивана, чтобы потихоньку прилечь, но тут схватило сердце, мать резко съехала с дивана, чуть сдержав падение руками. Голова ее запрокинулась назад, губы крепко сжаты, веки прикрыты со страдальческим выражением на лице, кровь схлынула, от подбородка до самых корней волос – землистая синева, кое-где переходящая в желтизну, – и, похоже, дыхание еле-еле давалось ей, воздух не проходил в гортань. Вероника сумела сразу взять себя в руки, на смену испугу (он был, конечно) пришла неожиданная собранность и отчетливость мыслей, она не ахнула, не закричала, а строго, почти раздраженно из-за нерасторопности Саши (он растерялся) приказала ему:

– Ну, чего стоишь? Скорей… подхватывай под руки… вот так.

Вдвоем они осторожно уложили мать на диван, Вероника с ходу влила ей сердечные капли в рот, расстегнула ворот платья, распахнула окно, крикнула Саше: «Воды дай!» – и, когда он принес полный стакан, стала брызгать, как из пульверизатора, на лицо матери водой, на секунду оторвалась и чуть не с ненавистью прикрикнула:

– Чего стоишь как истукан? Звони в «скорую», вызывай врача – ну!

Саша не обиделся, все было правильно.

Мать не приходила в себя: глаза закрыты, зубы стиснуты, лицо строгое, брови сдвинуты к переносице, лежит без движения, а дыхания почти не слышно, редко-редко то поднимается, то опускается грудь.

– Вызвал? – бросила Вероника через плечо, когда Саша вошел в комнату.

Он ответил:

– Сейчас выезжают. Только, сказали, не трогать, не шевелить.

– Что же делать? – разговаривала Вероника сама с собой. – Она не приходит в себя…

И хотя «скорая» приехала быстро, им показалось – прошла целая вечность. Мать не открывала глаза, пульс еле прощупывался, а дыхание было легче, чем у спящего ребенка. Приехавший врач, высокий худой мужчина с густыми, желто-обкуренными усами, которые он машинально обкусывал, как будто все время что-то жевал, в задумчивости произнес: «Придется везти в стационар». «Что? Зачем?» – испугалась Вероника. «Вы же видите…» Он хотел сказать: «Видите, ни укол не помогает, ни кислород…» – но, мельком взглянув на Веронику, махнул рукой. «Беги за санитарами!» – послал он медсестру.

Мать осторожно переложили на носилки и понесли из квартиры. От шума проснулась Люба. «Что такое? Что там?» – громко, насколько могла, спросила из своей комнаты. Саша заглянул к ней.

– Что там? – переспросила Люба, приподнимаясь над подушками.

– С матерью плохо, – сказал Саша.

– А, – только и обронила Люба.

– Увозят на «скорой», – добавил Саша. – Я сейчас… спущусь только, а потом к тебе… ладно?

Люба кивнула. Глаза у Саши были виноватые, взгляд бегающий какой-то, и пока он еще не вышел, Люба спросила:

– Что-нибудь произошло у вас?

– Да нет, ничего. Сидели, разговаривали. Мать ушла к себе, потом слышим: бух! – упала. Прибежали – лежит…

– Ну, это с ней бывает. Ничего, пройдет… – равнодушным, пресным тоном проговорила Люба.

Вероника внизу уговорила взять ее с собой (она могла уговорить кого угодно, в ней была особая, яркая женская красота, которая заставляла мужчин уступать ей).

Саша проводил «рафик» глазами и поднялся наверх.

Люба, оказывается, встала с постели. В длинном, до пят, домашнем халате, держась руками за стены, она, как привидение, шла по коридору в материну комнату, когда Саша появился в квартире.

– Ты чего это? – обомлел он, не на шутку испугавшись за Любу.

Она не ответила, толкнула дверь в большую комнату. Все тут было впопыхах разбросано, смято. Люба присела на диван, тяжело вздохнула. Она сидела, чувствуя легкое, почти приятное головокружение, приятное потому, что реальность представала не то туманной, не то воздушной, – и вот Люба сидит на краю дивана, голова кружится, руки и ноги дрожат от слабости. Она думает: «Что происходит? Что такое? Ничего нельзя понять…» – а к какому событию или факту обращает свой вопрос, к своим горестям или материнским, осознать не в состоянии, эти вопросы – просто непонимание: и жизни, и судьбы, и даже почему она здесь и почему в дверях стоит Саша.

– Ты что так странно смотришь на меня? – потерялся от ее взгляда Саша. – Что с тобой?

Люба нахмурилась, сделала движение рукой: а-а, так, ничего, ерунда, и отвела глаза, увидела подушку, одеяло, ничего нельзя понять, одно ясно – страшно жить в этом мире, страшно и одиноко… Эта мысль неожиданно привела Любу в детское жалостливое умиление собственными страхами, за которыми стоят грозность и неотвратимость жизни и смерти.

Но ведь зачем-то же она пришла сюда?

Она забыла.

Когда вставала и шла, еще помнила, а теперь – нет.

Она решила встать, и Саша, предугадывая ее желание, метнулся к ней, поддержал под руку, она благодарно кивнула, вдруг посмотрела на Сашу глубокими, огромными, выжелтевшими от горя глазами и со стоном спросила его:

– Нет у меня больше никого, ни Сережи, ни дочери, понимаешь? Никого!

Он не выдержал ее взгляда, опустил глаза:

– Ну, ничего… это… ты знаешь, Люба, ты держись… ничего, еще будет праздник и на нашей улице… Ты же молодая, еще родишь… Все нормально будет, я тебе говорю…

– А будет? Ты веришь в это? – И по лицу ее побежали тени.


На третий день явился Валентин.

Люба уже более или менее двигалась по квартире, понемногу приходила в себя. На возвращение Валентина она не обратила никакого внимания, как будто он пропал не два дня назад, а ушел из дому на десять минут. Люба жарила на кухне яичницу, когда щелкнул замок входной двери. Она поняла – пришел Валентин. И не то что была зла на него или обижена, нет, просто внутреннее опустошение с такой силой парализовало все ее чувства и ощущения, что мир казался ей не более реальным, чем светящийся экран телевизора: что-то происходит, кто-то двигается, куда-то спешат, зачем-то живут – даже странно, настолько все призрачно и непонятно. И жила она теперь, третий день уже, тоже машинально, как во сне: надо есть – она ела, надо лежать – лежала, надо спать – спала (весь день вчерашний рядом с ней провела Вероника, она так и внушала Любе: надо жить – есть, пить, спать, но надо жить, и Люба послушно жила), и только в глубине где-то, на самом донышке, вызревало в ней новое, непонятное зерно, в котором невозможно было пока отдать себе отчета. Люба поставила яичницу на стол, села, взяла в руку вилку и надолго задумалась, выпав из времени, а когда очнулась, не могла сообразить, зачем ей вилка. Логическая связь вещей распалась для Любы, не хватало сил продлить логикой и смыслом одну вещь в другую.

С вилкой в руке над остывшей яичницей и увидел ее Валентин, когда решился наконец войти на кухню.

Он не поздоровался. Как это с ним бывало, чувство вины проявлялось в нем грубостью.

Люба даже не посмотрела на него.

– Ну что, я же еще и виноват? – Слова его звучали вызывающе.

Она наконец скосила на него глаза, медленно проговорила, словно не понимая его:

– В чем?

– Что – в чем? – смешался он от детской наивности вопроса.

Люба снова отвела глаза в сторону и именно как девочка, несмышленая, обиженная, маленькая, не вопросительно, а почти утвердительно произнесла:

– Ты больше меня не любишь?

– Только о любви сейчас и говорить…

Люба согласно кивнула головой: да мол, это так, но в глазах ее застыла такая тоска и пустота, что до Валентина наконец стало доходить, что дело совсем не в нем, никто его тут особенно не ждал, не ругал, зря он хорохорится. И чтоб окончить этот дурацкий разговор о любви, он ухмыльнулся:

– А чего это у вас тишина такая? Мать где?

– Вот, кстати, хорошо, что ты пришел, – как в бреду, заговорила Люба (Валентин даже вздрогнул). – Сходи к маме, отнеси передачу, ее в больницу положили…

– У вас что теперь, любовь с ней? – усмехнулся Валентин.

– Что? – не поняла Люба. – У нее приступ случился. Вчера Вероника ходила, а сегодня ты. Пожалуйста, я пока не могу… – И говорила она осмысленно, но словно не вслушиваясь в слова, почти без интонации, единым ровным и бесстрастным тоном.

– Ничего, оклемается, как всегда, – небрежно обронил Валентин. – Ей не привыкать. – И без всякого перехода добавил: – Жрать охота.

– Ты есть хочешь? Вот, пожалуйста, ешь, – пододвинула ему яичницу. – Я не хочу. А ты ешь, ты мужчина, тебе надо сильным быть…

Бровь его опять круто изогнулась вверх. Что с ней? Или она в самом деле чокнулась тут немного? Но Люба смотрела на него кроткими, добрыми (и пустыми в глубине) глазами: непохоже, что она спятила или что-нибудь с ней не так.

Валентин стал есть прямо со сковородки. Он три дня не брился, нос опух, как припухли и веки, волосы на голове нерасчесаны, грязные и сальные. Она смотрела на него, ничего не чувствуя, хотя со стороны могло показаться, что взгляд у нее жалостливый, и прощающий, и добрый.

– Вкусно, – похвалил Валентин, за одну минуту уничтожив яичницу. – Сейчас бы еще пивка!

– Посмотри в холодильнике. Может, Саша оставил тебе, он вчера пил, жалел, тебя не было, говорит, сейчас бы Валентина сюда… – Тон у Любы был прежний, бесстрастный, Валентин уже стал привыкать к нему. Он открыл холодильник:

– В самом деле бутылка! Вот так Саша, молодец! – И, единым движением руки выхватив бутылку из ячейки, вторым движением открыл ее о край стола, налил полный, пенящийся стакан густо-темного пива.

Он выпил два стакана без передыха, пил стоя, потом сел, перевел дыхание.

– Так сходи к маме, – продолжала как ни в чем не бывало Люба, – отдашь передачу, напишешь там что-нибудь. Мол, у нас все в порядке, как ты, мама, не надо ли еще чего принести?.. – И голос, как прежде, звучал у Любы сонно, дрябло, безжизненно.

– Ладно, об этом потом! – опохмелившись, Валентин почувствовал в себе деловитость и даже долю какого-то красивого, нравящегося ему самому мужественного самообладания. – Ты лучше скажи: как сама себя чувствуешь?

– Все хорошо, – поспешно ответила Люба. – Хожу вовсю, даже бегаю. Ничего, поправлюсь, наше женское дело такое, раз только – и все, и мы уже бегаем, суетимся…

– Ты не очень-то! – с внешне красивой озабоченностью в голосе проговорил Валентин. – Лучше больше лежи. Сама должна понимать…

– Нет, наоборот, мне нужно больше двигаться, ты не знаешь просто, щадить себя вредно, и врачи так говорят…

– Врачи – они скажут. Им-то что. Им бы только побыстрей разделаться с вашим братом, а там хоть трава не расти…

Странно, у них тянулся беспредметный, беспомощный, чудовищный разговор, который как будто устраивал их обоих, словно не было смерти Сережи, не было болей, страданий, словно и не пропадал Валентин неизвестно где три дня и две ночи, – говорили о чем угодно, только не об их истинной жизни.

– Так сходишь к маме? – снова спросила она безжизненно. Но Валентин неожиданно разозлился:

– Да что ты о ней печешься сегодня? Она о нас много пеклась?

– Плохо ей очень, плохо, очень плохо, – как заведенная продолжала Люба. – Сходи попроведай…

– Да и что я возьму с собой? Надо же купить… – уже миролюбивей проговорил Валентин.

– Сообразишь что-нибудь… Зайди в магазин, купи яблок, конфет…

– Во, есть идея! – Валентин открыл кухонный шкаф. Как он и ожидал, пакет с гостинцами, который он безуспешно носил Любе, лежал на месте. – Видишь, вот и передача! – Валентин вытащил пакет, слегка прокручивая его перед собой, будто просвечивая на свет. – Где она лежит?

Люба так же бесстрастно, как разговаривала недавно, объяснила. Валентин выслушал и почти кокетливо сказал:

– Ладно, так и быть, схожу к ней. Попроведаю. – И через две минуты был на улице, шел к трамвайной остановке.


И только в трамвае он вдруг запоздало сообразил: Люба ведь была, как прежде, обыкновенная, похудевшая, без живота, – а он и не обратил внимания, как будто все это естественно и нормально, – что это с ним?..


Как только он ушел, Люба стала собираться на кладбище. С самого прихода Валентина она сразу захотела, чтобы он скорее ушел, и теперь поняла почему. Увидев его, как укором кольнула себя: они здесь сидят, мать и отец, а Сережа там, один, и никто о нем не вспомнит, Валентин даже имя его не произнес ни разу… Она отправила его к матери – искренне и неискренне, пусть сходит, в самом деле, попроведает, а она тем временем успеет добраться до кладбища… Валентин бы не разрешил, если б остался дома, почему-то для всех главное, чтоб она не волновалась, не переживала, забыла все, успокоилась, – но как это? Это невозможно.

Она еще не сумела отметить в себе одну странность, которую позже познает сполна: она думает обо всем, да и обо всем переживает, но только в мыслях, а в душе и сердце ледяное спокойствие. Даже не спокойствие, а безразличие, вялость, заторможенность; осторожно ступая по ступенькам (все-таки тянуло еще низ живота, нет-нет да и пригвоздит болью к месту), выбралась на улицу.

Ни погоды, ни яркой зелени акации, ни солнечных бликов, ни людей – ничего не замечала. Пришла на кладбище, села на скамейку, а не упала, как прежде, на Сережину могилу; задумалась. И вот тут-то, может быть, впервые за последнее время, не услышала в себе ни печали, ни горя, ни тоски и даже насторожиться не сумела, потому что не сразу осознала происходящее в душе.

Сидела, смотрела на портрет Сережи, не плакала, не стонала, не причитала, только смотрела и думала: ну вот я и здесь, Сереженька, вот пришла к тебе, вот сижу… И не мыслями, нет, а душой была где-то не здесь – душой вообще нигде не была. Тут-то она и спросила себя: что это со мной?


Валентин приехал к матери в больницу, отдал передачу. Ему не было стыдно, что мать может узнать пакет с гостинцами, которые сама когда-то укладывала для Любы; с какого-то времени он перестал испытывать чувство стыда перед матерью Любы – как будто раз навсегда уяснил, что она ни в коей мере не может быть ни его, ни чьим-либо судьей, – недостойна она судить, карать или прощать.

Он чувствовал: все нити порвались окончательно. Половина жизни для них с Любой кончена, надо только выкарабкаться со дна пропасти, очухаться, встать на ноги. Он знает: с Любой еще долгая жизнь впереди, и, несмотря ни на что, он, конечно, любит ее, для него она – и боль, и надежда, и радость, и в каком-то смысле та безысходность, которая лучше любой свободы.

Уже вторые сутки мать почти ничего не ела, не могла, лежала неподвижно на кровати, выделяясь среди женщин, лежащих в палате, ненарушаемым молчанием. Она старалась отогнать от себя мысли о смерти, но сердце, каждую секунду готовое провалиться в неведомую яму, зыбко-зыбко, будто на легких паутинках, покачивалось в разверзшейся пустыне тела, и порой казалось: достаточно хотя бы чуть-чуть пошевелиться – и сердце вырвется из своей зыбки навсегда.

Временами она почти твердо знала: на этот раз здесь будет все. Но тут же спохватывалась, говорила себе: нет, нет, только не сейчас, не в этот раз, в другой; одиноко и горько было лежать в больничной палате, среди чужой жизни, не в своем доме, не в собственной постели, а черт знает где, как будто ты самая последняя сиротская душа, хотя в действительности, может, так оно и есть… Но нет, судьба не может посмеяться так безжалостно и сурово, должна дать еще пожить хотя бы немного, год, несколько месяцев, потому что теперь мать все поняла: нельзя и не нужно было жить так, как жили они последнее время, им всем надо было переступить через себя, через свою гордость, самолюбие, эгоизм, через свою натуру, наконец, чтобы, помогая друг другу, выкарабкаться из самых худших бед, а не идти за бедами вслед, разрозненно и до жестокости разобщенно.

Нет, мать не винила себя, но поняла, что она, как самая мудрая и старшая и сильная, должна была взять бразды правления в свои руки, взвалить на себя ответственность за все, что делается в семье – и подлое, и хорошее, и святое, и безнравственное, иначе цепь родства рвется не где-то в середине семейного клана, а в самом начале его, у истоков рода.

Она должна выбраться отсюда, думала она, чтобы все исправить, но с ужасом чувствовала, что даже самые праведные мысли покидают ее, накатывает такой страх, что невозможно уже жалеть ни о чем постороннем, ведь смерть и страх смерти – это полный разрыв с людьми, ради которых, казалось, еще совсем недавно только и жила.

Ей принесли передачу, сказали: это вам. Она кивнула, даже не взглянув на тумбочку.

Если б взглянула, она бы поняла, что пришел не кто-то, а Валентин, и, может быть, для нее стало бы невозможным впадать в иллюзии насчет возрождения семьи – потому что пакет с гостинцами, которые она сама когда-то готовила для Любы, должен был резануть ей по сердцу, заблуждавшемуся по поводу будущего.

Она думала: главное – ей надо выйти отсюда.


Валентин так и не дождался от матери ответа. Сестра сказала: пакет передала, а если хотите о состоянии здоровья узнать – вон табель висит, можете сами посмотреть… Валентин подошел к табелю – температура нормальная; значит, жива, дышит потихоньку. Пускай и дальше дышит, а я пошел, подумал Валентин.

Он вышел из больницы с одной надеждой: выпить еще где-нибудь пивка. Ему повезло: недалеко от трамвайной остановки гофрированно желтела пивная будка, и народу не так много, меньше десятка жаждущих мужиков – окраина все-таки. Валентин купил две кружки, сдул пену с первой и выпил ее всю до дна, залпом. Заторможенность его продолжалась. Он знал – в жизни его случились одна за другой беды, но он как будто держал их сейчас на расстоянии от себя, не подпускал близко.

А иначе, думал он, не знаю, как и жить дальше, что делать, как быть… И стоял, пил пиво, и думал: ну а сейчас поеду домой…


Вернувшись с кладбища, Люба зашла в ванную, пустила теплую воду. Немного постояла, завороженно глядя на тугую струю воды: закружилась голова, и Люба вышла из ванной. Посидела на стуле в прихожей, отдышалась, отошла. Выдвинула из платяного шкафа нижний ящик, достала Сережины вещи – ползунки, распашонки, байковые и шерстяные костюмчики, шапочки, рубашки, косынки. Уткнулась в ворох белья, даже и в чистоте его учуяв неуловимо тонкий запах, оставшийся от живой плоти Сережика, закрыла глаза. И предстал перед ней, как живой, Сережка – на кривых ножках, тянувшийся к ней руками как раз в тот день, когда сделал свой первый шаг в жизни. Но как и на кладбище, в чувствах Любы не было ни остроты, ни особенной боли. Она еще там в какой-то миг сообразила, что не может вполне горевать только по нему одному, она должна была горевать еще и о девочке, вовсе не родившейся на белый свет, должна была, но не горевала, словно запуталась и в том, и в другом своем горе, как будто брела по нескольким душевным дорогам одновременно и потому не знала, какая из них единственная и нужная.

Она достала из книжного шкафа семейный альбом: мать, сестра, Саша, Валентин, родственники, друзья. Ага, вот и Сережа. И опять, глядя на него, не испытала боли, а только грусть и тоску, и не сжалось сердце, как сжималось прежде, а только застучало быстрей и напряженней. Она вглядывалась в лицо Сережи, но не могла понять, был ли он в самом деле когда-то живой. Она отложила альбом в сторону, вышла в коридор и встала напротив платяного шкафа. Посмотрела на себя в зеркало и догадалась только об одном: надо раздеться. Сняла платье, комбинацию, осталась в нижнем белье, которое когда-то, еще до свадьбы, подарил ей Валентин и которое значило для них обоих очень многое – тогда у них только-только начиналась любовь.

Люба слышала по звуку – воды в ванной набежало уже достаточно, вернулась в комнату и, взяв карандаш и не видя листа бумаги, написала Валентину небольшое письмо прямо на странице семейного альбома.

В ванной она выключила воду – вода была приятная, теплая, Люба даже улыбнулась растерянной, туманной улыбкой – самым краешком губ. С полки достала блестящую, будто перламутр, коробочку, в которой Валентин хранил принадлежности для бритья, развернула красивую английскую этикетку и, не раздумывая, взяла лезвие. Прибор положила на место, встала на колени перед ванной на мягкий коврик…

…И опять забрезжила перед ней вожделенная Любина роща. И не яркий березовый лес, не пушистая зеленая лужайка, не горячее утреннее солнце засияли в ее памяти, а тот густой куст сирени, подле которого она нашла когда-то желторотого, с надломленным крылом птенца синицы. Она бережно подхватила его в две ладошки, птенец вовсе не испуганно, а доверчиво, скорее даже – обреченно прижался к ее теплым ладоням, закрыв, будто в умиротворении и покое, сизовато-морщинистыми веками грустные свои, отрешенные глаза. Бережно и нежно Люба принесла птенца в с вою палату, и воспитательница, сама такая юная, загорелая, красивая, обрадованно воскликнула:

– Вот, ребята, смотрите, какая у нас Люба молодец! Мы вылечим птенца, вырастим и отпустим в лес. И пусть живет он в Любиной роще. Пусть поет и поет в лесу. Правда, ребята?

– Правда! – закричала детвора.

И синица эта, может быть, до сих пор поет в Любиной роще. Поет, свищет, зовет и славит свободу, счастье, любовь, жизнь…


Валентин вернулся домой к вечеру, размягченный от пива – выпил не одну-две, а пять кружек. В прихожей увидел открытый нижний ящик платяного шкафа, разбросанное детское белье. «Что это она, сдурела, что ли?» – вяло подумал он.

– Люба! – крикнул из прихожей.

Она не отозвалась. Валентин толкнул дверь в комнату. На диване валялся раскрытый семейный альбом, с фотографий смотрел Сережа. Валентин подошел поближе, взял в руки альбом, и вдруг кровь у него застучала в висках. Он читал Любину записку и глазам своим не верил:

«Валечка! Любимый мой! Прости меня, но жить больше не могу. Что же случилось? Не могу большеРади Бога, прости меня, глупую.

Пожалуйста, похорони меня рядом с Сережей. Это моя последняя просьба. Прощай».

Валентин отшвырнул альбом в сторону и бросился из комнаты. Где она? В материной комнате нет. На кухне? Тоже нет. Где? Рванул дверь в ванную – и перед глазами у него поплыло.

Он пересилил себя, подхватил Любу на руки, голова ее резко запрокинулась назад, рот чуть приоткрылся, обнажив на зубах пенистую застывшую массу – видимо, умирая, она хрипела горлом. Она была легкая, как маленькая девочка, он нес ее на руках в комнату, капая слезами на ее иссиня-мглистое тело, ничего не понимая, шел, еле передвигая ногами. Положил Любу на диван. Вены на руках, которые она перерезала лезвием, были еле видны, и только небольшие запекшиеся капли крови, как ртутные шарики, как янтарные серьги в ушах, зримо выделялись на руках.

Все было кончено. Валентин опустил голову и зарыдал.


На Любины похороны мать не отпускали. Главврач больницы прямо сказал Веронике: «Хотите, чтобы одним покойником стало больше?» Слова жестокие, но отрезвляющие. Собственно, Вероника и сама не хотела, чтобы мать отпустили, она просила врачей, потому что об этом умоляла мать. «Иначе мне никогда не будет прощения», – говорила мать. И это были страшные слова, и говорила она их тихо, еле ворочающимся языком, и лежала совсем угасающая, в один день – в день жуткого известия – окончательно поседевшая; к тому же, как в далекие годы, с матерью случился частичный паралич, левая рука перестала действовать, а левая нога с трудом сгибалась в колене. «Но это ничего, – шептала мать, – ты забери меня. Я выдержу. Я должна быть с ней. Должна, иначе мне никогда не будет прощения…» Как могла, Вероника уговаривала главврача, но после его отрезвляющих слов оставила эту затею. Матери сказала так:

– Это невозможно, мама. Пойми.

– Ты не добилась? – всполошилась мать, и в глазах ее застыли страх и ужас.

– Ну кто тебя может выпустить отсюда в таком состоянии? Не может же главврач взять на себя личную ответственность. А если что случится? Его будут судить.

– Ты дай расписку.

– Пойми, мамочка, все бесполезно. Не нужны им расписки. Они несут за больных ответственность и не могут переступить через закон. Это преступление.

В какую-то минуту до матери наконец дошло: в самом деле, сколько ни проси, не отпустят, и в ней вдруг затаился маленький хитрый зверек: ну ладно, ладно, таинственно думала она, я сама, вот только они уйдут все, уснут, я сама… Она верила: сбежит отсюда тайком. Но затаившись, она неожиданно и разом прекратила просить Веронику о чем бы то ни было, и Вероника, удивленная про себя подозрительной сговорчивостью матери, посматривала на нее с некоторой опаской: уж не задумала ли чего мать? Но вид у нее был настолько жалкий и беспомощный, что Вероника отчетливо поняла: ничего у матери не выйдет.

И в самом деле, когда Вероника ушла, мать с нетерпением стала ждать вечера, чтобы ни врачей, ни сестер не было, одна ночная няня, с которой, верила мать, она уж как-нибудь договорится, няня поймет, в возрасте, у самой, наверное, взрослые дети и внуки… Но когда вечер настал и мать попробовала подняться, ничего у нее не вышло. К вечеру, чего уж она никак не ожидала – не ожидала от своего организма такого подлого предательства, – у нее не только рука, но и левая нога перестала слушаться, перестала совсем сгибаться в колене. Еще с рукой как-нибудь справилась бы, Бог с ней, с рукой, пусть болтается или висит, а вот нога не слушается – это все, конец надеждам…

Потом она лежала и не могла ни о чем думать, могла только вспоминать, и вспоминала, конечно, Любу, которую мертвой представить никак не могла, не хватало фантазии да и не верила до конца, что Люба мертва, не могла поверить… Люба вспоминалась в разные годы, особенно маленькая, и сейчас, в больнице, мать понимала, что любила ее больше других детей (включая и маленькую, умершую в войну Аню) и поэтому, возможно, спрашивала с нее строже, откуда в конце концов и выливались эти бесконечные ссоры и размолвки. А может, думала мать, это вовсе не ссоры были, наоборот – стремление к взаимной близости, пониманию и любви… И продолжая думать так, мать постепенно теряла контроль над памятью, забывала, как оно все было на самом деле.


Когда она упала затылком на станину громоздкого строгального станка, вспоминала мать, и потом ее частично парализовало, крестная устроила Любу на лето в лесной санаторий. Вернувшись оттуда, Люба взахлеб рассказывала про какую-то рошу.

«Да что за роща?» – лежа в постели, удивлялась мать, про себя радуясь за девочку, полную детских восторгов и впечатлений.

«Ну как ты не понимаешь, – говорила Люба взрослым тоном, – это Любина роща, название такое…»

«Твоя роща?» – продолжала удивляться мать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации