Текст книги "Украина и соседи: историческая политика. 1987-2018"
Автор книги: Георгий Касьянов
Жанр: Политика и политология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
2) реституцию и материальную компенсацию как физическим лицам, так и институтам (например, церквям и религиозным общинам). В большинстве восточноевропейских стран, вступивших в Евросоюз после 2004 года, тема реституций и компенсаций распространялась и на жертв Холокоста. В некоторых странах для реализации политики компенсаций создавались специальные агентства (страны Балтии). В некоторых странах, например в Польше, политика компенсаций и социальных благ распространялась и на тех, кто подпадал под статус борцов за независимость;
3) судебные процессы над деятелями коммунистического режима. Самый короткий судебный процесс (трибунал), закончившийся немедленным расстрелом подсудимых, состоялся 25 декабря 1989 года – были казнены Николае и Елена Чаушеску. Самые громкие процессы – суд над Эрихом Хоннекером и пятью другими высшими чиновниками ГДР (1992–1993), так и не закончившийся из-за смертельной болезни Хоннекера и его переезда в Чили (остальные подсудимые получили разные сроки), и суд над Войцехом Ярузельским (2008, 2011), также не закончившийся ничем из-за болезни подсудимого. В Германии до 2000 года состоялись судебные процессы по 23 тысячам дел, связанных с нарушениями прав человека в ГДР, более 16 тысяч судов завершились приговорами[147]147
Bruce G. East Germany // Stan L. (ed.). Transitional Justice in Post-Communist Romania: The Politics of Memory. Cambridge; New York: Cambridge University Press, 2013. Р. 27.
[Закрыть]. Судебные процессы над работниками репрессивных органов и работниками советских органов власти состоялись в Латвии[148]148
Самый нашумевший процесс – над В. Кононовым, советским партизаном, обвиненным в убийстве гражданских лиц, подозреваемых в сотрудничестве с нацистами, в 1944 году. Решение латвийского суда, приговорившего В. Кононова к шести годам тюрьмы, было опротестовано Европейским судом по правам человека.
[Закрыть], Литве[149]149
Здесь было вынесено не менее девяноста судебных решений по обвинениям в репрессиях против литовских граждан, самым скандальным стало обвинение, выдвинутое Генеральной прокуратурой Литвы по подозрению в убийстве литовских граждан против Ицхака Арада, гражданина Израиля, известного историка, отставного генерала израильской армии, во время войны вступившего в советский партизанский отряд.
[Закрыть] и Эстонии[150]150
Тут наиболее известный процесс (2007) – над Героем Советского Союза, председателем Антифашистского комитета Эстонии Арнольдом Мери; ему инкриминировалось участие в организации депортаций эстонцев в 1949 году. А. Мери не дождался окончания процесса, скончавшись от тяжелой болезни в 2009 году.
[Закрыть] – как правило, по обвинению в преступлениях против человечности или в геноциде (убийства и депортации);
4) запреты на публичное использование коммунистической (и нацистской) символики. В Венгрии с 1990-х запрещено публичное использование нацистской и коммунистической (серп и молот, красная звезда) символики. В Литве с 1993 года (с дополнениями в 2008-м) запрещено публичное использование нацистской и советской (включая символы Литовской ССР) символики. В обеих странах наказанием за такое деяние является денежный штраф. В Польше с 2009 года распространение продукции с упомянутой символикой карается конфискацией продукции и заключением на срок до двух лет. В Румынии с 2002 года тюремным заключением (до трех лет) карается распространение фашистской, расистской и ксенофобской символики. В Эстонии попытки ввести подобные ограничения (2006) были отвергнуты как ограничивающие свободу слова и самовыражения. В Словакии Уголовный кодекс (2005) запрещает публичные высказывания в поддержку движений, которые несут насилие и угрозу правам человека, наказание – от шести месяцев до трех лет тюрьмы[151]151
Study on how the memory of crimes committed by totalitarian regimes in Europe is dealt with in the Member States. Submitted by Prof. Dr. Carlos Closa Montero Institute for Public Goods and Policy Centre of Human and Social Sciences CSIC Madrid. Spain, 2008. Р. 302–305 (http://ec.europa.eu/justice/fundamental-rights/files/totalitarian_regimes_final_study_en.pdf).
[Закрыть];
5) запреты на публичное отрицание преступлений коммунистического и нацистского режимов. Такое законодательство существует в Польше (с 1998 года), Чехии (с 2010 года), Венгрии (с 2010 года) и Литве;
6) «мемориальные» законы. Наряду с уже упоминавшимися практиками политического регулирования публичных интерпретаций и репрезентаций прошлого на общеевропейском уровне, а также законами, устанавливающими запреты (см. пункты 4–5), стоит упомянуть о законах и других актах, формирующих официальное пространство памяти. В Болгарии, например, 9 сентября, дата установления власти коммунистов, отмечается как день памяти жертв коммунизма, а 10 марта – как день Холокоста и день спасения болгарских евреев; дни памяти жертв коммунизма отмечают в Литве (14 июня – память о жертвах депортаций, 15 июня – память о жертвах оккупации и геноцида, 13 января – день памяти погибших в 1991 году), Латвии (14 июня и 25 марта – дни жертв коммунистического террора, память об оккупации и депортациях), Венгрии (25 февраля). Во многих «восточноевропейских» странах помимо общеевропейского дня памяти жертв Холокоста установлены национальные памятные даты, посвященные этому событию. Иногда они связаны не только с жертвенным, но и с героическим нарративом (например, в Польше это день восстания в варшавском еврейском гетто, 19 апреля);
7) люстрации[152]152
Кроме упомянутого здесь исследования Лавинии Стан обзор и анализ политики люстраций можно найти здесь: Dvořáková V., Milardović A. Lustration and Consolidation of Democracy and the Rule of Law in Central and Eastern Europe. Zagreb, 2007; Williams K., Fowler B., Szczerbiak A. (eds.). Explaining Lustration in Central Europe: A «Post-Communist Politics» Approach // Democratization. 2005. Vol. 12. № 1. Р. 22–43.
[Закрыть]. Люстрационные законы были приняты в Албании (1995, 1998), Болгарии (1992), Венгрии (1994, 1996), Восточной Германии (1990), Латвии (1994), Литве (1991, 1999), Польше (1997, 2006), Румынии (2006), Словакии (1991), Чехии (1991), Эстонии (1995). Лавиния Стан обращает внимание на то, что сфера применения и жесткость этого законодательства были разными. В Польше и Венгрии, например, первоначально люстрации распространялись только на тех, кто сотрудничал с репрессивными органами. Более того, они не касались выборных должностей. В Чехии и Словакии поначалу речь шла и о лицах, занимавших «номенклатурные» посты в партии, и о сотрудниках органов госбезопасности. В Болгарии круг лиц, подпадавших под люстрации, был ничтожно мал, поскольку «запрет на профессии» касался только научных институций, а в Албании люстрационный закон действовал всего несколько лет, до перевыборов[153]153
Stan L. (ed.). Transitional Justice in Eastern Europe and the Former Soviet Union. Reckoning With The Communist Past. Routledge, 2010. Р. 248–254.
[Закрыть].
Все перечисленные явления не всегда имеют прямое отношение к исторической политике, однако очень важны для понимания политического контекста, в котором она разворачивалась. «Национализация» истории и коллективной памяти проходила на фоне политической декоммунизации, имевшей разную интенсивность и разные результаты, но общая тенденция к вытеснению «коммунистического» нарратива истории и памяти присутствовала везде, даже там, где коммунистические партии или реорганизовались, или трансформировались в движения разной степени «левизны»[154]154
См. исследования на эту тему: Bozóki А., Ishiyama John T. (eds.). The Communist Successor Parties of Central and Eastern Europe. M. E. Sharpe, 2002.
[Закрыть].
Стоит заметить, что уже в 1990-е наметилось расхождение, все более углубляющееся, между профессиональной историографией и политикой в сфере истории и памяти. 1990-е вполне вписываются в понятие «национализация прошлого» («национализация истории»), сводящееся к реставрации стандартных национальных мастер-нарративов, осуществляемой ими идеологической и политической легитимации восточноевропейских стран в качестве суверенных субъектов мировой истории и политики. Приблизительно с середины 1990-х возникает тенденция к ревизии этих мастер-нарративов – в основном на уровне аналитической историографии, осуществляются попытки или обновить и разнообразить традиционные национальные нарративы, или вообще выйти за их рамки, или даже поставить под сомнение их познавательную и воспитательную ценность.
На уровне профессиональной историографии наблюдалось нарастающее противостояние между «ревизионизмом» тех, кого не устраивали тесные рамки национального нарратива, и теми, для кого этот нарратив является альфой и омегой национальной идентичности. Во всех «посткоммунистических» странах возникли дискуссии об ограничениях национальной оптики. Везде его сторонники и промоутеры выступали как защитники «базовых ценностей» и хранители «национальной традиции»[155]155
См.: Kopeček М. Past in the Making. Historical Revisionism in Central Europe after 1989. CEU Press, 2007.
[Закрыть]. Используя предложенные ранее классификации, можно охарактеризовать этот процесс как противостояние аффирмативной и аналитической историографии[156]156
Довольно подробное описание этих процессов в Венгрии, Польше, Словакии, Чехии, Румынии и Болгарии в 1990-е: Antohi S., Trencsényi B., Apor P. (eds.). Narratives Unbound Historical Studies in Post-Communist Eastern Europe. CEU Press, 2007. Сборник статей на эту же тему на материалах Юго-Восточной Европы (Албания, Болгария, Босния и Герцеговина, Греция, Косово, Македония, Хорватия, Черногория, Румыния, Сербия, Словения) см.: Brunnbauer U. (ed.). (Re)Writing History: Historiography in Southeast Europe after Socialism. Munster: LIT Verlag, 2004.
[Закрыть], причем аффирмативная версия явно доминировала в публичных дискурсах и дискуссиях.
Если же обратиться к теме репрезентаций прошлого в области коллективной/исторической (или культурной) памяти, то как о центральной теме можно говорить о противостоянии инклюзивной и эксклюзивной моделей. «Амбивалентная» модель была представлена слабо, прежде всего потому, что в противостоянии национального/националистического нарратива памяти и коммунистического последний изначально был нейтрализован и/или заклеймен как несовместимый с национальной идентичностью. Речь идет не только об этических аспектах (признание коммунизма формой абсолютного зла), но и о вполне конкретных практиках.
А. Миллер предлагает различать пять видов таких практик (он называет их методами): создание специализированных институтов, призванных «навязывать определенную интерпретацию событий прошлого, выгодную [определенной] политической силе»; политическое вмешательство в работу средств массовой информации (тут речь идет не столько о прямой цензуре, сколько о подтасовках фактов); манипуляции с архивными документами и архивами; давление на историков, как моральное, так и материальное, через щедрое финансирование нужных той или иной политической силе интерпретаций прошлого (добавим сюда и политическое давление, например через «мемориальные законы»); политическое вмешательство в содержание школьных курсов и учебников по истории[157]157
Miller A. Introduction // Miller A., Lipman M. (eds.). The Convolutions of Historical Politics. CEU Press, 2012.
[Закрыть]. А. Миллер указывает на то, что схожесть этих практик является результатом заимствования и копирования.
Разумеется, можно говорить и о том, что сходство вызвано и определенной общностью исторического опыта – ведь все перечисленные практики присутствовали, правда в иных масштабах, при коммунизме.
В принципе перечисленные методы не были изобретением адептов исторической политики в рассматриваемом нами регионе: все эти практики хорошо известны со времен становления национальных государств[158]158
См., например: Wilson K. (ed.). Forging the Collective Memory. Government and International Historians through Two World Wars. Oxford: Bergahn Books Providence, 1996.
[Закрыть]. Что действительно отличает современную историческую политику (кроме уже упомянутых в первой главе новых технологических, политических и культурных условий), так это создание специализированных институций.
Последние вообще можно считать квинтэссенцией исторической политики: здесь четко артикулируется идеологическая и политическая направленность институций и без обиняков определялись способы политического употребления истории. Наиболее показательные примеры – это «комиссии правды» и родственные им учреждения, а также «профильные» места памяти (мемориалы и музеи).
Говоря о первых, в качестве наиболее выразительного примера стоит упомянуть польский Институт национальной памяти, который в своей деятельности объединяет исследовательские, просветительские, пропагандистские, прокурорские, люстрационные и архивные функции[159]159
См. статью об этом институте: Stola D. Poland’s Institute of National Remembrance: A Ministry of Memory? // Miller A., Lipman M. (eds.). The Convolutions of Historical Politics. CEU Press, 2012. Р. 45–58.
[Закрыть] и, видимо, является едва ли не единственным институтом подобного рода, получающим мощную и стабильную финансовую и политическую поддержку государства.
Все остальные подобные институты и учреждения функционировали по-разному. В одних случаях (Эстония, Литва, Германия) они практически исчерпали свои первоначальные полномочия и прекратили деятельность в 1990-е – начале 2000-х. Их функции перешли к другим институциям (без изменения инструментальной направленности). В других – они в принципе возникли как временные образования, ставшие жертвой политической конъюнктуры (Молдова, Российская Федерация). В третьих случаях – фактически превратились в просветительские и архивные проекты (Чехия, Словакия). Тем не менее все они объединяются одной общей чертой – политическая мотивация в разбирательствах с прошлым, четкий политический заказ на переформатирование прошлого в интересах текущей политической конъюнктуры.
В общую линейку специализированных институтов вписываются также новые мемориалы и музеи, имеющие «узкую специализацию»: здесь привычно доминирует тема «жертвы-борца»; как правило, эта тема связана с коммунистическим режимом. Крайними формами репрезентации этой темы можно считать музеи в Будапеште (Венгрия) и Сигете (Румыния). Говоря о них, Петер Апор заметил: «Речь идет не о том, чтобы продемонстрировать жестокость и варварство коммунистического правления в этих странах, а скорее о том, чтобы представить эти режимы таким образом, как будто они возникли и удерживались исключительно внешней силой и масштабным принуждением. Власть коммунистических партий, таким образом, представляется как нечто чуждое этим обществам, как результат действия внешних сил, за которые нации не несут ответственности. Из этого проистекает то, что диктаторские режимы противоречили истинному духу этих наций, ведь коммунистические режимы были им навязаны методами, которым невозможно было противостоять. Коммунизм представлен как фатум, трагическое историческое явление, вызванное неподконтрольными силами: Советами, великими державами, коммунистами. История коммунизма в этих музеях обрастает мифологическими чертами, становится бедствием, остающимся за пределами человеческих (национальных) возможностей и понимания»[160]160
Apor P. Eurocommunism. Commemorating Communism in Contemporary Eastern Europe // Pakier M., Stråth B. (eds.). A European Memory? Contested Histories and Politics of Remembrance. Р. 236.
[Закрыть].
Таблица 1. Специализированные институты и комиссии в «Восточной Европе»
В принципе эта характеристика вполне применима ко всем музеям подобного рода; разумеется, в первую очередь к тем, где тема преступлений коммунизма является главной. В этот ряд вписываются и музей жертв геноцида в Вильнюсе, и «Тюрьма на Лонцкого» во Львове, и мемориал жертв голодоморов в Киеве. Тема уравнивания комунизма и нацизма в подобных институциях, как правило, отвечает уже упоминавшейся формуле «коммунизм = нацизм». Последний здесь присутствует в основном как фон для главной темы: схожесть практик используется для усиления негативного отношения к первому.
В то же время, как заметила украинская исследовательница Валентина Хархун, способы репрезентации коммунистического/советского прошлого со временем меняются. Например, концепция некоей тотальной «Берлинской стены» как символа страдания может смениться идеей репрезентации стены как символа сопротивления (преодоления). Стоит обратить внимание и на «консюмеризацию» репрезентаций памяти о коммунизме (превращение музеев коммунизма и «парков советского периода» в источник дохода)[161]161
Хархун В. Війна пам’ятей в музеях комунізму (http://uamoderna.com/md/memory-wars-muzeum-of-communism).
[Закрыть].
В некоторых случаях устроители музеев коммунизма отходят от идеи тотальной прямолинейной стигматизации коммунистического прошлого. В таллинском музее значительная часть экспозиции представляет историю повседневности советского периода. В берлинском «музее ГДР» в части, посвященной повседневности, можно даже обнаружить ностальгические нотки, посетители могут отдохнуть на диване в интерьере 1970-х, посмотреть передачи того времени по черно-белому телевизору. В пражском музее критическое отношение к коммунистическому прошлому формируется через показ эстетической и материальной убогости коммунизма, а экспозиция имеет откровенно иронический характер.
Таблица 2. Специализированные места памяти: музеи, мемориалы
Заметим, что центральная тема исторической политики «Восточной Европы» – «преступления коммунизма», в рамках которой столь комфортно помещается синтетический образ жертвы тоталитаризма и борца с ним, – ставит и другие неудобные вопросы, в частности все о том же (со)участии представителей собственной нации в коммунистическом проекте[162]162
Blacker U., Etkind A., Fedor J. Introduction // Blacker U., Etkind A., Fedor J. (eds.). Memory and Theory in Eastern Europe. Palgrave Macmillan, 2013. Р. 8.
[Закрыть]. Пока что ответ на этот неудобный вопрос решается достаточно просто: коммунизм представлен как результат импорта, как нечто навязанное извне, как идеология и практика, чуждая национальным традициям и национальной идентичности.
Эта тема несколько парадоксальным образом сочетается с другим вопросом: насколько борьба с коммунистическим наследием воспроизводит культурные паттерны и практики самого коммунизма? Не напоминает ли антикоммунистический иконоклазм и переформатирование символического пространства памяти действия самих коммунистов?[163]163
Вопрос, конечно, риторический. Совсем недавно состоялось довольно представительное собрание польских историков, целью которого было обсуждение правоконсервативного поворота в исторической политике Польши. В частности, обсуждалась и проблема схожести нынешних практик в сфере исторической политики с теми, что были характерны для коммунистических правительств: административное давление, идеологическое регулирование, кадровые чистки. См.: Porter-Szűcs B. Historians and the politics of memory (http://porterszucs.pl/2016/12/10/historians-politics-memory/).
[Закрыть] Не является ли историческая политика в некоторых своих наиболее драматических сюжетах проявлением тех самых культурных форм, которые отрицают плюрализм и навязывают идеологическое единообразие? И наконец, не является ли историческая политика «восточноевропейского образца» возвратом к идеологическим формам и культурным практикам докоммунистического периода? Не имеем ли мы дело с удивительной ностальгией по статусу «неисторических» наций – только уже в другом историческом контексте?
Воображаемая география «постсоветского пространства» охватывает государства, образовавшиеся после распада Советского Союза, – за исключением стран Балтии, успешно «вернувшихся» в Европу в 2004 году. Если следовать логике политической географии, то эта территория распадается на «новую Восточную Европу», куда можно включить страны, вошедшие в программу Восточного партнерства ЕС (Азербайджан, Армения, Беларусь, Грузия, Молдова, Украина), Среднеазиатский регион (Казахстан, Таджикистан, Узбекистан, Кыргызстан, Туркменистан) и Россию, которая, традиционно пребывая «между Востоком и Западом», претендует на особый путь и миссию в рассматриваемом регионе и мире.
Несмотря на очевидные различия в политическом, экономическом и культурном развитии после 1991 года, все страны постсоветского пространства вписываются в некий общий сценарий переоценки, переосмысления и переписывания прошлого[164]164
Многолетний интерес к этой теме, вылившийся в целую серию коллективных трудов, проявляли ученые Ассоциации исследователей российского общества (АИРО – XXI). См. их издания: Национальные истории в советском и постсоветских государствах. М., 1999; Бомсдорф Ф., Бордюгова Г. (ред.). Национальные истории на постсоветском пространстве – II. М.: Фонд Фридриха Науманна, АИРО-XXI, 2009; «Войны памяти» на постсоветском пространстве. М.: АИРО-XXI, 2011; Бордюгов Г. А., Бухараев В. М. Вчерашнее завтра: как «национальные истории» писались в СССР и как пишутся теперь. М.: АИРО-XXI, 2011.
[Закрыть], достаточно близкий к «восточноевропейскому», что объясняется как общим наследием и общей логикой «возвращения к корням», так и заимствованиями дискурсов и практик.
Назовем его «национализацией» истории: отделение «своей», национальной истории от ранее описываемого как общее прошлого, воображаемое превращение «своей» нации из объекта истории в ее субъект. В данном случае происходило отделение от общей истории – имперской или советской. Во многих случаях (Украина, Беларусь, Армения, Грузия) к 1991 году уже существовала более чем столетняя историографическая традиция изучения «своей», национальной истории, возникшая на рубеже XIX–XX веков. Однако в советское время все национальные истории были унифицированы в рамках «Истории СССР», а национальные нарративы, созданные до революции 1917 года, объявлены «националистическими» и запрещены. Эти нарративы выжили или в диаспорах, или в малодоступных специальных фондах библиотек. Диссертации в национальных республиках, посвященные проблемам национальной истории, также защищались в рамках специальности «История СССР». Школьные и вузовские курсы по истории национальных республик подверстывались под общую историю, где телеология предполагала движение к бесклассовому обществу, лишенному национальных границ, к «новой исторической общности – советскому народу». Научные исследования национальных историй в национальных республиках СССР осуществлялись в рамках «классового подхода» и должны были обосновать на «местном материале» идею слияния наций в упомянутой «новой исторической общности».
Таким образом, «национализация» истории была одновременно и процессом политической суверенизации. Не случайно «вопросы истории» в период перестройки стали неотъемлемой частью дискуссий относительно полномочий союзного центра в Москве и использовались местными элитами сначала в интересах собственной легитимации как элит национальных, а затем и для политической легитимации государств, возникших на месте бывших советских республик после 1991 года. Стоит упомянуть о том, что практически везде после 1991 года у власти удержалась партийно-советская номенклатура (за исключением коротких перерывов в Армении и Азербайджане), охотно поддерживавшая «возвращение к корням».
«Национализация» истории развивалась по стандартному сценарию.
Во-первых, осуждение преступлений сталинского режима, с которого везде начиналась «национализация», во многих случаях перетекало в предельно критическую оценку, идущую вплоть до отрицания всего советского периода. Нередко это отрицание обрамлялось постколониальными дискурсами, в рамках которых советский период представлялся как продолжение имперского. Во-вторых, суверенизация «своей» национальной истории и обращение к историческим «корням» провоцировали «национализацию» далекого прошлого в буквальном смысле этого слова – происходил поиск (всегда успешный) национальных черт в донациональных эпохах. В-третьих, обеспечивалась воображаемая целостность национальной истории: заполнение так называемых белых пятен – возвращение в национальный нарратив забытых или ранее запрещенных имен, событий, фактов. С этим была связана и общая тенденция поисков «исторической правды» в паре с «исторической справедливостью». В-четвертых, обязательным ритуалом было обращение к уже существующим нарративам, которые получили статус классических канонических текстов как в силу их соответствия задачам «национализации», так и благодаря «реабилитационному синдрому» – все, что было запрещено «коммунистическим режимом», обретало силу авторитета.
В результате в большинстве постсоветских государств в официальной историографии и политике памяти / исторической политике установился канон репрезентации прошлого, основанный на этноцентрическом, или, употребляя предложенную нами типологию, национальном/националистическом нарративе, истории и памяти, его эксклюзивной модели. Фактически сформировался (или возродился) метанарратив, устанавливающий общие правила описания, интерпретации и объяснения. Далее мы опишем его основные, «родовые» черты, понимая, что интенсивность их проявления и сочетание в каждом конкретном национальном нарративе варьируются.
В Беларуси сформировалась амбивалентная модель коллективной/исторической памяти, сочетающая национальный/националистический и советско-ностальгический нарративы; в Молдове этнонациональный нарратив поделен между «молдованистами» и «румынистами»; на Украине довольно выразительно были очерчены региональные границы доминирования национального/националистического нарратива и территории его конкуренции с советско-ностальгическим нарративом памяти. В Центральной Азии метанарратив «истории-памяти» получает дополнительный культурно-религиозный ресурс в сочетании с вполне обоснованными постколониальными моделями. Россия представляет особый случай, поскольку здесь этот нарратив прописался в национальных республиках – субъектах Федерации. Нарратив памяти, предлагаемый федеральным центром, – это инклюзивная модель советско-ностальгического (который дополняется имперско-ностальгическим) нарратива.
Каковы же его основные, базовые, родовые черты?
Прежде всего, он основан на телеологической конструкции, в которой целесообразность «своей», «национализированной» истории обусловлена необходимостью существования «своей», уникальной нации и соответствующего государства. История представлена как онтологически предопределенное движение к некоей высшей цели – возникновению национального государства, которое является высшей формой жизнедеятельности нации. Цель (или следствие) прямо или имплицитно отождествляется с причиной, в результате сама собой появляется идея естественности, природности, органичности нации и национального государства. Последние не могут не возникнуть, посему задача историка – не обосновать факт их присутствия в общей истории человечества, а правильно объяснить факт их отсутствия в определенные периоды этой истории.
Описываемый нарратив предполагает такую познавательную, интерпретационную и пояснительную стратегию, в которой нация признается неким органичным явлением, существующим «объективно», вне усилий историков. Задача историков сводится к тому, чтобы «адекватно», правильно описать бытие этой нации во времени и пространстве, правильно идентифицировать и продемонстрировать сущностные характеристики нации, подтвердить их наличие в прошлом с помощью верно найденного понятийного инструментария и фактов, соединить это прошлое с настоящим. Такой подход естественным путем обосновывает (а уже потом объясняет) историческую необходимость и неизбежность существования конкретной нации, сущностные свойства которой идентифицированы в «исторической реальности», а еще лучше – в «исторической правде».
Возможно, поэтому категории идеологических и политических практик в «национализированной» истории/историографии довольно легко получают статус научно-аналитических. В таком качестве они возвращаются в идеологический обиход и своей «научностью» легитимируют политический язык. Идеальным примером могут служить категории «национальное возрождение» или «пробуждение нации», одинаково интенсивно используемые как в идеологическом, так и в научном языковом пространстве. Такой подход обуславливает и обязательное наличие антропоморфизмов (нация отождествляется с живым существом, которое борется, страдает, засыпает и пробуждается, умирает и воскресает) и анахронизмов («нацию» могут обнаружить и в самых давних исторических периодах, вплоть до тех, которые описываются лишь с помощью археологии).
Не менее важным является то обстоятельство, что в этой схеме память отождествляется с историей. Трудно найти стандартный нарратив национализированной истории, в котором прямо или имплицитно не содержалась бы идея о том, что национальная история – это форма коллективной памяти нации. Уже упомянутый термин «национальное возрождение» («пробуждение») прямо предполагает, что написание истории – это возвращение памяти нации.
Главным субъектом истории является народ, который отождествляется с одним или группой генетически родственных этносов и субэтносов. Содержание «национализированной» истории в научном варианте – превращение этого народа (этносов) в нацию. В таком способе пояснения и объяснения неизбежным будет отождествление понятий «народ», «этнос» и «нация» как в научном, так и в публичном дискурсе.
С этим будет неразрывно связан еще один важный компонент канонического нарратива «национализированной» истории-памяти – уже неоднократно упомянутая культурная эксклюзивность. Нарратив памяти, основанный на этноцентрической версии, по определению эксклюзивен. Это же относится и к историческому/историографическому нарративу, который сам претендует на то, чтобы быть формой исторической памяти. Тут возможны радикальные версии, где вообще игнорируется присутствие других этносов и наций в «своей» истории/памяти или отрицается целая система взаимных влияний и взаимодействий с Другим.
Эксклюзивный нарратив памяти, как уже говорилось, может допускать факт присутствия Другого, прежде всего как фона собственной национальной исключительности или самобытности. Тут можно найти разные оттенки – Другой может служить нейтральным фоном, он может присутствовать как в границах «своей» территории, так и вне их. Разумеется, кто-то из числа Других обязательно будет играть роль врага, мешающего объективному ходу истории – нормальному развитию «своей» нации, и таким образом будет нарушать «историческую справедливость». Наиболее выразительно эксклюзивность (этническая, культурная), как правило, представлена в школьных учебниках, которые превращаются в своего рода «места памяти».
Все перечисленные базовые черты «национализированной» истории-памяти реализуются в таких чертах, как линейность и абсолютизация континуитета в истории «этноса – народа – нации». Наиболее показательный пример – схема «перетекания» национальной истории то ли через различные формы государственности, то ли через наличие автохтонного народа и присущих ему культурно-антропологических особенностей. Как правило, такая схема предполагает нечто вроде «национального миллениума» – непрерывной, целостной тысячелетней (а в некоторых случаях многотысячелетней) национальной истории.
Практически все национальные истории на постсоветском пространстве претендуют как минимум на тысячелетнюю или многотысячелетнюю «биографию»: некоторые украинцы готовы вести свою этнонациональную генеалогию от Трипольской культуры (3-е тысячелетие до н. э.)[165]165
См. обзор: Кузьмук О. Псевдонаукові теорії етногенезу українців та їхній вплив на суспільну свідомість // Стратегічні пріоритети. 2009. № 2 (11). С. 110–116.
[Закрыть], отдельные исследователи в Казахстане претендуют на пять тысяч лет непрерывной истории казахов[166]166
Масанов Н. Э., Абылходжин Ж. Б., Ерофеева И. В. Научное знание и мифотворчество в современной историографии Казахстана. Дайк-Пресс, 2007. С. 61–62.
[Закрыть], белорусы ищут начала своего этноса в «балтском субстрате» и железном веке[167]167
Дзермант А., Санько С. Этнагенэза беларусаў: навука і ідэалёгія // ARCHE. 2005. № 5 (https://arche.by/item/2046). См. также: Lindner R. Besieged Past: National and Court Historians in Lukashenka Belarus // Nationalities Papers. 1999. Vol. 27. № 4. Р. 633–637.
[Закрыть], народы Кавказа готовы искать корни своей истории в библейских временах и, конечно же, претендовать на арийское происхождение[168]168
Шнирельман В. А. Войны памяти. Мифы, идентичность и политика в Закавказье. М., 2003.
[Закрыть].
Нетрудно заметить, что описанный метанарратив прекрасно вписывается в стандартную схему национальной истории, сложившуюся во второй половине XIX века и вполне успешно дожившую до наших дней на страницах школьных учебников многих стран[169]169
См.: Ferro M. The Use and Abuse of History, Or how the Past is Taught to Children. Routledge, 2003.
[Закрыть].
Канон «национализированной» истории и памяти предполагает наличие базового набора исторических мифов, символов и мемориальных практик. Логика этносимволизма диктовала приблизительно одинаковый алгоритм и выбор тем. Перечислим их.
1) Миф о происхождении. Он, как правило, связан со стремлением доказать древность своей нации и ее цивилизационное превосходство. Одним из самых популярных вариантов является происхождение от ариев (Центральная Азия, Северный Кавказ, Украина, Россия) или какого-нибудь иного древнего (тюрки, булгары) народа.
2) Миф о наследии. Самыми яркими примерами может служить оспаривание наследия Киевской Руси между Украиной и Россией, дележ наследия Великого княжества Литовского между литовцами и белорусами, выяснение принадлежности средневековых городов-государств между узбеками и таджиками.
3) Миф о «золотом веке». Как правило, этот миф связан с донациональными формами государственности и представлениями об экономическом процветании и высоком культурном развитии.
4) Миф о цивилизационном (культурном) первенстве. Здесь стоит упомянуть популярную в украинской истории идею об Украине как родине первой в Европе Конституции (гетмана Пылыпа Орлика, 1710), или о претензиях литовцев и белорусов на то, что Литовский статут XVI века является самым передовым юридическим документом своего времени, или споры о том, где раньше появилось книгопечатание или к какой нации принадлежит Иван Федоров и Франциск Скорина.
5) Миф об особой исторической миссии. Наиболее популярная форма здесь – это представление собственной нации в качестве цивилизационного барьера или форпоста. Армения представляется как форпост христианства на «Востоке» и барьер между «Востоком» и «Западом». В Беларуси и на Украине можно идентифицировать разные варианты: от «барьера» до перекрестка цивилизаций, от культурного моста между «Востоком» и «Западом» до «пограничья». Россия после недолгих колебаний избрала привычную с конца XIX столетия роль особой цивилизации, идущей «особым путем».
Этот перечень не исчерпывает всего списка этнонациональных мифов, он приведен здесь с целью указать на их похожесть и одинаковый алгоритм восприятия в разных обществах.
Воображаемое прошлое своей нации, представляемое как борьба с экзистенциальными угрозами, программирует конфликт между носителями такого взгляда, особенно если это прошлое в силу обстоятельств было общим или представлялось как общее. Для примера достаточно вспомнить затяжной конфликт между Таджикистаном и Узбекистаном, Арменией и Азербайджаном, использование исторических аргументов в грузино-абхазском и грузино-осетинском конфликтах[170]170
Шнирельман В. А. Войны памяти. Мифы, идентичность и политика в Закавказье. М., 2003.
[Закрыть], «войны памяти» между Россией и странами Балтии[171]171
Berg E., Ehin P. (eds.). Identity and Foreign Policy: Baltic-Russian Relations and European Integration. Ashgate, 2009.
[Закрыть], конфликты по поводу оценок прошлого внутри Украины с четким региональным делением сторон конфликта.
С точки зрения конфликтогенности особое место принадлежит отношениям бывших республик СССР с Россией. Практически во всех репрезентациях прошлого, основанных на этнонациональном каноне, Россия играет роль конституирующего Другого – преимущественно в рамках постколониального дискурса. Россия в этой версии – вечный угнетатель, колонизатор, нарушивший естественный порядок развития той или иной нации, преследователь ее культуры, языка, самобытности. И если в европейской части региона Россия – это препятствие на пути европейского развития, то в азиатской – гонитель самобытности и древних традиций. Исключением можно считать Беларусь, где ренессанс этнонационального нарратива начала 1990-х был остановлен после прихода к власти А. Лукашенко (1994)[172]172
В случае с Беларусью можно говорить о постоянных колебаниях между амбивалентной и инклюзивной моделями коллективной/исторической памяти в исторической политике. Этнонациональный нарратив в официальной версии прошлого присутствует в своих базовых элементах, уживаясь с советско-ностальгическим. См. специальный выпуск журнала «Архе», посвященный политике памяти в Беларуси.
[Закрыть], и Армению, где конфликт сфокусировался на выяснении отношений с Азербайджаном и Турцией, а Россия достаточно часто фигурирует как дружественный Другой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?