Текст книги "Старый тракт (сборник)"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Все вышли из комнаты предельно подавленные происходящим, сурово молчаливые, с повисшими руками.
Войдя в фойе снова, я не мог ни обратить внимание на пропускной пункт. Там теперь было не два человека, а по крайней мере, десять, и почти все в форме НКВД. Возможно, и другие это тоже заметили, но в суете, в смятении, в ожидании справедливого решения каждый был занят собой прежде всего. Светилась еще надежда: а вдруг решение будет справедливым, мало ли что можно наговорить, секретарь мог и попугать запросто.
Вот тяжелая дверь открылась, и послышался тонкий голосок Ивана Ивановича:
– Объявляется решение партколлегии: В итоге изучения материалов и очного разбора персональных дел партколлегия исключает из рядов ВКП(б) следующих лиц…
И началось новое перечисление тех же фамилий и тех же мотивировок, которые были уже выслушаны в кабинете заседания.
Едва чтение списка поголовно исключенных закончилось, раздались выкрики негодования: «Насилие!», «Антипартийное безобразие!», «Мы будем жаловаться товарищу Сталину!».
В этом шуме и гвалте я не сразу понял, что кто-то тянет меня за рукав.
– Уходи, скорее! Ты ни в чем не виноват! Уходи через запасной ход! – это шептала мне, толкая уже в бок кулаком, партследователь Малышева.
Теперь только я сообразил, о чем идет речь. Сейчас пикет сгруппировавшихся на проходном отсеке развернется, все исключенные будут задержаны и поедут в тюрьму.
Я кинулся по коридору и через тридцать шагов нырнул в проем, освещенный красной лампочкой с надписью «Запасной выход». Этот выход хорошо мне был известен. Иногда мы задерживались в Оргбюро ЦК ВЛКСМ до глубокой ночи, обычные выходы из здания замыкались до утра, и в этом случае мы выходили по запасному выходу, который примыкал не то к гаражу, не то к мастерской текущего авторемонта.
Мне повезло. Я вошел во двор, забитый машинами и опустевший до утра, пересек его и оказался на улице. Никто, ни один человек, меня тут не видел. Я уходил от тюрьмы, не зная еще, правильно ли поступаю, уходил, как зверек, которого охотники могли настигнуть каждую минуту.
«Надо немедленно покинуть Омск, немедленно. Тут так же далеко до справедливости, как до неба», – подстегивала меня тревога. Мой романтический иллюзорный замок, возведенный мной в раздумьях о верности товарищей партийному долгу, преданности духу товарищества, закончился в моем сознании, вызывая приступы острого головокружения.
Я выбежал на самую людную улицу города, смешался с потоком прохожих и, задыхаясь от волнения, заспешил к вокзалу.
Там в камере хранения лежал мой чемоданчик с вещами. Я положил его в камеру дня три тому назад просто потому, что хранить вещи в другом месте у меня не было возможности. Квартиры у меня не было, а навязываться к другим со своими докуками я опасался. Недаром же сказано в народе: нежеланный гость, как чума, радости не принесет, а затащить заразу может.
Всего лишь вчера один мой товарищ по совместной работе в редакции, увидев меня, поспешил перейти на другую сторону улицы. Да разве он был такой один? Многие поклонялись в те дни истине: «Береженого – бог бережет».
Выждав, когда камера хранения опустеет, я заскочил в нее, судорожно сунул кладовщику рублевку с квитанцией, схватил чемоданчик и поскорее смешался с толпой пассажиров.
Возможно, я бросил бы чемоданчик, пусть он остается на веки вечные на полке камеры хранения вокзала, но в нем лежали такие вещи, которые были мне бесконечно дороги. Нет, не оружие, не золотые изделия, не валюта, полученная от зарубежных резидентов, как потом навязывали каждому подозреваемому в измене. В нем лежали пять общих тетрадей в коричневом коленкоре: две из них были с первыми, еще совсем ученическими, наивными набросками задуманного романа, а три остальных тетради были заполнены моими рефератами к будущему экстернату.
Отсюда я поспешил в кассовый зал. К сожалению, поезда в восточном направлении прошли. Ближайший поезд ожидался в четыре утра. Это был курьерский поезд «Москва – Владивосток». Мало того, что билет на него стоил в два раза дороже обычного, пассажирского поезда, на него чаще всего вообще свободно билетов не продавали.
Все-таки, оглядываясь по сторонам, я занял у кассы очередь с намерением купить билет, сколько бы он ни стоил. Вдруг повезет: места в поезде окажутся, касса откроется и рано утром, никем не обнаруженный, я покину Омск, чтобы, может быть, никогда в него не возвращаться.
Часа в два ночи, устав от долгого стояния, я решил побродить по вокзалу, посмотреть, не происходит ли чего-нибудь тревожного. Возбуждение, вселившееся в мою душу после побега через запасной выход, не проходило окончательно, и каждый человек, внимательно смотрящий на меня, представлялся мне из той команды, от которой я ушел.
И вдруг в толпе мелькнула знакомая фигура: кожаное пальто пилота с голубыми петлицами, форменный шлем с окулярами, черные рукавицы, в которые вправлены рукава. Шунько. Откуда он здесь? Может быть, с аэродрома, с ночных занятий?
Он ходил между скамеек, забитых спящими и полуспящими пассажирами, присматривался к ним. Мне показалось, что он кого-то ищет. То, что он искал меня, об этом мне и в голову не пришло. Сегодня нас жизнь развела так далеко друг от друга, что предполагать иное было бы немыслимо. Искать у него сочувствия я не хотел, и был убежден, что и он не испытывал желания выражать такое сочувствие мне.
Я сделал попытку глубже забиться в угол и основательнее скрыться за высокой спинкой скамьи. Походит-походит и уйдет. Но именно в этот момент он увидел меня.
– Подвинься, Георгий, – сказал он, скрипя кожей своего пальто, втиснулся, прижимая меня к стене. Он был доволен, что мы оказались с ним в таком укромном местечке, отгороженном от людских глаз. – Я знал, где тебя искать. Ты поступил правильно. Происходит что-то невообразимое. Сегодня утром на Оргбюро исключены из партии и отданы под суд сразу десять директоров МТС и начальников политотделов. Не понимаю, обвинение одно: контрреволюционный саботаж и антипартийный заговор. Ты знаешь, у меня вдруг шевельнулась мысль – не измена ли где-нибудь вверху? Ведь так от наших кадров мокрого места не останется. Не решились ли тайные враги погубить нашу революцию? И ты не осуждай нас, друг. Может статься, что наша судьба будет еще горше. – Он попытался обнять меня, но я решительно отвел его руки. – Я понимаю тебя, – смиренно сказал он.
Ах, Володя, Володя, если б тогда я знал, какая горькая судьба выпадет на твою долю, я б ни за что не отвел твоих рук. Всего лишь после этого разговора год с небольшим член бюро ЦК ВЛКСМ, генеральный комиссар Центрального авиационного клуба В.Н. Шунько был арестован вместе с другими деятелями комсомола и отправлен на долгие годы в лагерь строго режима, в Иланский район Красноярского края.
Узнал я об этом в Иркутске уже в 1940 году: на газетном обрывке было написано: «Иркутские почтовики, умоляю, доставьте эти строки писательнице Агнии Кузнецовой», а далее шел краткий адрес и поставлены только его инициалы. И послание это дошло! Я сразу узнал Володину руку. У него был своеобразный почерк: кудрявый, с нажимом на окончании слов.
Первое, что мы сделали с женой, – купили на рынке три шматка соленого сала, пять пачек папирос «Казбек» с всадником на коробке, которые неизменно курил Володя, запечатали в ящичек и сдали на почту. Сообщения о получении не поступило. И все-таки мы еще отправили три посылки через небольшие промежутки времени. Обитатели лагеря не имели права переписки. Мы это знали, но верили в чудо.
И представьте себе, по какому-то действительно необъяснимому чуду одна из посылок дошла до Шунько. Об этом он рассказал мне сам, когда в 1956 году мы встретились с ним все на том же Омском вокзале.
Но я забежал вперед и вернусь на Омский вокзал не 1956 года, а тех, более далеких, лет…
– Достань мне билет на курьерский поезд, иначе настигнут они меня. – Я сунул ему деньги в карман форменного пальто.
– Жди меня здесь. Попробую сделать это через дежурного военного коменданта. – И он ушел, ухитряясь шагать между мешками и чемоданами, узлами и корзинами, телами пассажиров.
Шунько долго не возвращался. Я уже начал сомневаться, придет ли он, не раздумал ли пособить мне в моей беде. Наконец он пришел и показался мне еще более мрачным.
– Что, билета нет? – обеспокоенно спросил я.
– Есть билет! Возьми! – он подал мне билет, влажный от его руки. – Худые вести, Георгий. Застал самого коменданта. Рассказывает такое, что мурашки по спине бегут. В штабе СибВО арестованы заместитель командующего и два комдива…
За стеной загрохотал курьерский поезд. Я что-то сказал бессвязное и поднял свой чемоданчик. Все дремавшие пассажиры встрепенулись, дрожали и стены и пол от тяжести паровоза и вагонов.
– К поезду не выходи. Так будет лучше и тебе, и мне.
Он ничего мне не ответил и продолжал стоять в позе человека, пришибленного страшным известием. Я оглянулся, а он все стоял и стоял, как окаменевший, в сумраке ожившего, разворошенного вдруг пассажирского зала.
Через сутки с небольшим я приехал в Томск. Приютился у среднего брата, работавшего механиком на грузовом катере. У них на речном флоте пока было спокойно, но вот по Нарымскому краю, еще с месяц тому назад, произошли перемены.
Всех ссыльных, имевших сроки высылки по 58-й статье, переселили в самые дальние населенные пункты – фактически в остяцкие юрты. Прожить там более или менее нормально невозможно. Ханты, по-старому остяки, не живут в своих избах, так как в поисках зверя кочуют из урмана в урман, и только на период самых сильных морозов приходят в свои юрты, чтобы перекоротать стужу в тепле.
Стало также известно, что часть ссыльных вывезена в Новосибирск, Намень, Бийск, Барнаул, где тюрьмы забиты этим людом до отказа.
Катер брата, находившийся в устье Васюгана, был снят с перевозки леса и направлен в Каргасок, откуда приплавил в Томск баржу с арестантами, которых передвигали на Колыму.
Сотрясение почвы происходило и здесь, в Томске. Это и значило, что оно явление далеко не Омское, а общее, распространившись повсюду.
Нет, Томск не подходил для меня, слишком тут было все на виду.
Я ведь все еще был убежден, что происходящее не надолго, вот-вот все разъяснится, и люди, попавшие под несправедливый и скорый суд, обретут спокойствие.
Решение пришло само-собой: «Поеду к отцу». Попутчиков найти не удалось. Надвинулось самое напряженное время в деревне: мужики домолачивали в овинах хлеба, били масло из конопли и кедрового ореха, подвозили с лугов сено. Одним словом, не до поездок в город. И пошел я пешком. Сто двадцать километров, конечно, не пустяки-вареники, но и бездействие, сидение на месте, тоже не радость.
Пришел я в Ново-Кусково поздним вечером во второй день пути. Огни в избах уже погасли, село притихло, пригорюнилось в вязком сумраке. Если б не потоки искр, вылетавших густыми стаями из труб, вполне можно было вообразить, что село обезлюдило. Вечер стоял холодный, ветреный, на заборах дворов, на крышах, прорываясь сквозь темноту, поблескивали пятна плотного инея. Вот-вот и на просторы Причулымья примчится с севера зазимок – гонец самой матушки-зимы.
Мой родной дом стоял на самой кромке сельской улицы, на берегу речки Соколы, в окружении ветвистых берез. Отцовы охотничьи собаки вяло полаяли, я посвистел им, и они, признав меня, дружественно повизжали.
Чуть я постучал в дверь, отец тут же отозвался:
– Ты что ль, Федюшка? – отец назвал имя брата, жившего в Томске.
– Готястый, – ответил я. Так называл меня отец с раннего детства.
– О! Откуда ты? – удивился отец и торопливо загремел железным крючком.
Пока мы снова запирали дверь в сенях, мать вздула лампу, потом кинулась ко мне. В отпуск я всегда приезжал летом, а тут вдруг явился в канун зимы. Ясно, что произошло что-то недоброе. Родители смотрели на меня с тревогой, не чая скорее услышать, чем это вызвано.
– Сбежал от тюрьмы, – сказал я и кратко объяснил все происшедшее со мной.
– Ох, боюсь я за Ванюху нашего. В Новосибирский поехал. Все правду доказывает. А она, вишь, правда-то, как топор, все норовит на дно лечь. – Мать всхлипнула, взглянула на иконку, висевшую в уголке избы, мелко перекрестилась.
Ванюха был мой старший брат, участник Гражданской войны, член ВКП(б) с 1921 года, учитель географии, в последнее время работал штатным пропагандистом райкома партии. Несколько месяцев тому назад его исключили из партии якобы за троцкистские вывихи в работе.
– А у нас тоже затрясло! На прошлой неделе собрали всех административно-ссыльных, а в Ежах партизана убили, председателем тайного ревкома был при колчаковской власти… А тут еще в Пышкиной Троице утопшего попа выловили. Тоже, видать, кто-то снасильничал, – рассказывал отец.
Мы просидели за шумящим самоваром всю ночь. Разговор шел тревожный, будущее казалось каким-то неопределенным, смутным. Отец несколько раз повторял одно и то же:
– Нет, нет, Ленин такое не наказывал. Не затем народ на революцию подымал, чтобы жилось людям в страхе.
Дня три я не выходил на село, сидел в избе, решив пока ни с кем не встречаться.
Возможно, мои предосторожности были излишними, но один факт вызвал у меня беспокойство. В Ново-Кусково нагрянул сам районный уполномоченный НКВД. Он вызвал отца в сельсовет и, выдворив из комнаты председателя и секретаря, устроил ему допрос с пристрастием:
– Куда твой сын Иван уехал? В Новосибирск? В Москву? Где он хранит оружие и антисоветскую литературу? Где он проводил подпольные собрания?
Отец взъярился, резко сказал уполномоченному: «Ты что, провокатор или чекист? Вас этому учил Дзержинский?»
Уполномоченный еще больше остервенел, заявил отцу, что упечет его на Березовую гриву. «Ты меня Березовой гривой не стращай. Я там охотился, когда тебя еще на свете не было», – ответил отец.
И тут отец ничего не преувеличивал. На старой губернской карте неподалеку от Березовой гривы, на которой в тридцатые годы размещалась комендатура поселка выселенных кулаков, значилось урочище Марково. Это и был охотничий стан моего отца, на котором он обитался в молодости.
Дома мы подвергли разговор отца с уполномоченным РайНКВД тщательному анализу и пришли к выводу, что моя омская история пока до них не дошла.
– Завтра уйдем на Чулым, за Старо-Кусковскую курью. Недели три там поживем. Если они спохватятся, мать скажет, был да сплыл. В Томский уехал. – Так решил отец, и мне ничего больше не оставалось, как признать его решение правильным.
Мы ушли с отцом заполночь, никто нас не видел. На Чулыме у него было несколько избушек: на деревенской курье, на протоке Бахгол и на курье Лангуше. Так назывались эти местности в обиходе.
Охотники и рыбаки, конечно, знали его излюбленные плесы, и потому по исстари заведенному порядку не стремились вторгаться в угодья, занятые другим.
Избушки у отца на станах имели свою довольно замысловатую конструкцию. В ярах были вырыты вместительные убежища. В эти углубления вставлялся каркас из краснотала. Слегка обмазанный тиной он хорошо сдерживал осыпи.
Внешняя, лобовая, часть избушки делалась из бревен, поэтому и дверь, и окно, и выходное отверстие для трубы железной печки были по размеру почти нормальными, как в обыкновенной избе.
Тут даже в бураны и морозы было тепло и светло. Внутри избушки, кроме железной печки, был из плах сбит стол и во всю ширину избушки тянулись нары. Из сухостойной сосны были нарезаны чурбаки, которые заменяли стулья. Возле печки, по стене, тянулась полка для посуды и шест, на котором сушилась одежда, а при необходимости и сетевая ловушка.
Освещались жировиком: консервная банка наполнена рыбьим жиром, в банке плавает жестяная пластинка, сквозь которую продернут тряпочный фитилек. Света маловато, но ведь и помещение, которое освещается, – пять шагов вдоль и четыре шага поперек.
Мне и раньше, в детстве, приходилось жить в таких избушках. Отец умел всюду, где бы он ни появлялся, создавать удобства и даже уют. И в этот раз мы, прежде всего, накололи дров, обогрели избушку, привели в порядок нары, надергав из ближайшего стога на лугу две-три охапки сена для постелей.
– Ну а дальше будем промышлять еду, – сказал отец. Из дома мы захватили с собой только хлеб и соль. Остальное нам должна была дать мать-природа. У нас было ружье с припасами, блесна, проволочная сетка для черпака. А уж за остальным дело не стало. Отец хорошо знал, где и что можно добыть.
К ужину у нас было на выбор – свежие окуни и серые куропатки. А дня через два-три, когда мы уже имели прочный запас питания на целых две недели, мы начали кое-какие заготовки для семьи.
Недели через три в наше убежище нагрянул брат Иван. В крае решение райкома об исключении его из партии было отменено, обвинение его в антипартийных действиях признано ошибочным, а райкому указано на необходимость более тщательного подхода к персональным вопросам. Казалось бы, на этом можно было поставить точку.
Мне это решение тоже открывало путь к восстановлению. Единственное обвинение, которое оставалось в моем деле, – это исключение брата из партии за троцкистские вывихи. Теперь и оно опровергалось самым убедительным образом. Но не все так складывалось просто, как казалось.
– В Новосибирске прошли новые аресты, – с мрачным видом рассказывал брат. – Сажают и коммунистов и беспартийных – без разбору. Раньше членов партии предварительно хоть исключали из партии, отбирали партбилеты в райкомах, теперь же дано право НКВД забирать коммунистов, не обращая внимания ни на партийный стаж, ни на должность. Рассказывают, будто арестовано несколько ответработников в самом крайкоме партии…
– Обошлись с тобой милостиво, разобрали дело, вернули партбилет, – заметил я.
– Да вот надолго ли?! Такое кругом происходит, что в глазах темнеет.
Мы долго обсуждали, как жить дальше, что делать мне: продолжать ли быть на нелегалке или выходить на белый свет и начинать борьбу за восстановление, если из Омска не приведут в исполнение чье-то решение об аресте.
Было и еще одно обстоятельство во всей ситуации: мы были с братом зависимы друг от друга. Его мне уже «пришивали» как исключенного, теперь могли «пришить» ему меня по этому же мотиву.
Конечно, сидеть здесь в избушке можно и дальше, пока тут безопасность стережет наступившая зима, со своими буранами и морозами. Но весь вопрос в том, может ли сидение принести какой-нибудь реальный, удовлетворяющий меня, результат.
В конце концов решили: надо ехать в Томск и попробовать там устроиться на работу. Естественно, на работу в газете или в каком-то ином идеологическом учреждении я претендовать не мог. Знал, что меня туда не возьмут.
В Томске начал внимательно читать объявления в газете о наборе рабочей силы. Читал объявления, расклеенные на афишных досках и тумбах.
Томск в те годы развивался слабо, и объявления преимущественно зазывали на работу в города и поселки Кузбасса и на Дальний Восток.
И вдруг однажды узнаю, что директором спирто-водочного завода работает мой товарищ по комсомолу Пешнин. Направился к нему. Он уже, конечно, знал о моей беде, знал о многочисленных посадках в городе и районах. Помочь мне согласился охотно.
– Но учти, у меня по культурно-просветительной части никакой работы нет, а вот на склад могу направить. Будешь расставлять по ящикам бутылки с водкой, выписывать фактурные листы на райпотребсоюзы и краской на ящиках писать адреса получателей. Понимаю, что тебе по профилю твоей подготовки не очень это подходит, но ничего иного предложить не могу.
– Ну и на этом спасибо, – ответил я Пешнину.
Склад стоял в глубине заводского двора. Это был старый склад, еще времен купцов, сложенный добротно из красных, хорошо прокаленных кирпичей. Несколько мужиков в телогрейках копошились в нем при тусклом свете двух маленьких электрических лампочек.
– Значитца, новичок, одно тебе хочу сказать, – обратился ко мне кладовщик в черной мохнатой шапке из собачины. – Иногда у нас тут случай происходит несчастный – вдруг бутылка скок и об пол. Ну, мы, понятно, актируем, списываем. Директор хоть и поругивается, а куды ж денешься, – стекло – не железо. А то, вишь, тут какая прохлада. Без этого дела – околеешь! – он подмигнул мне глазом, дескать, понимай, о чем идет речь, щелкнул по горлу прокуренным пальцем.
Я, конечно, понял, о чем он беспокоится, сказал:
– Как заведено, так и делайте. Я пока этому делу не обучен. – Для наглядности я по его примеру щелкнул пальцем по горлу.
– Не из староверов?
– Из них, – ответил я, чтобы скорее закончить разговор.
– Сурьезные люди! Убей, а от своего устава не отступят, – пояснил с видом знатока кладовщик остальным мужикам, окружавшим меня.
– А мы, язьви ее, любим ее, холеру! – воскликнул второй кладовщик, и мужики дружно рассмеялись, хитровато переглядываясь.
Потом все молча разошлись, приступили к работе. Я тоже подошел к свободной стойке с ящиками, в ближнем углу, у двери. Тут уже заранее положили мне тетрадь с фактурными листами, банку гвоздей, мотки мелкой проволоки, чтобы обматывать готовые ящики с водкой, два молотка, плоскогубцы.
– Давай вкалывай, новичок! Чего не разберешь – спрашивай, – напутствовал кладовщик в черной шапке, и я понял, что он на складе за старшего.
А веку мне, на этом складе, было отпущено судьбой – три дня.
На четвертый день утром произошло вот что: только кладовщики разошлись по своим местам, в склад вошел наш директор, он подошел ко мне вплотную и торопливо сказал:
– Улепетывай, Георгий. Сейчас на завод прибудет комиссия горкома ВКП(б) и НКВД. Кто-то «настучал» на меня, будто я засорил коллектив бежавшими кулаками и исключенными из партии. Тебе там за три дня немного натекло, но лучше б не оставлять следов. Связчикам твоим скажу, что рассчитал тебя. В Кемерово мать умерла.
– Понял. Будь здоров, Алеша. Спасибо тебе. – Я выскочил из склада и поспешно свернул в первый же переулок.
Период, начавшийся этим безрадостным происшествием, был в моей жизни, пожалуй, самым изнурительным. Я ждал. Я бесконечно ждал. Мне думалось, что вот-вот должны произойти какие-то перемены во всей нашей жизни и, естественно, в моем положении, но время текло, а перемен не наступало.
Исключенных из партии становилось в городе все больше и больше. Уже десятка два моих товарищей, из числа бывших комсомольских работников, ходили без партийных билетов. Были и такие, у которых партбилеты изъяли, хотя в партии они числились. Поступить на работу исключенному стало решительно невозможно. Даже бежавшие из деревень недовыселенцы (это те крестьяне, которые уходили из родных мест, не дожидаясь, когда их официально выселят, бросая хозяйство на произвол судьбы) имели приоритет перед исключенными.
Кадровики объяснили это явление так: «От мужика, что можно ждать? Ничего! Он как был темным работником у себя, таким и остался в государстве. А вот исключенный из партии – опаснейший элемент. Он политик, он активный, он может и листовку подбросить, и антисоветскую речь сказать, а то и взрыв устроить».
Кадровики намертво оберегали любые подступы к работе, не допускали исключенных даже на самые безобидные должности. Они головой отвечали за малейшее нарушение этих установок. Конечно, среди кадровиков было немало честных коммунистов, и сотни, и тысячи из них пострадали по клеветническим доносам сверхбдительных карьеристов и проходимцев.
Собираться большими группами мы боялись, но все-таки временами под видом рыбалки где-нибудь на берегу реки, в незаметном, тихом местечке, можно было встретить человек пять-семь, погруженных в откровенную беседу.
Иной раз рассуждали так: а не пойти ли нам самим в НКВД? Пусть забирают! Ведь невинного не осудят. Зато будет внесена ясность, можно будет начать нормальную жизнь.
И некоторые шли, просили посадить их и, наконец, разобраться. Но эта наивная вера в то, что «невинного не осудят, разберутся» продолжалась недолго.
Как ни оберегали свои тайны НКВДешники, вскоре поползли слухи, что арестованных бьют, истязают ночными допросами, подвергают изощренным пыткам и заставляют подписывать такие показания на себя, что кровь стынет в жилах.
Мне верилось и не верилось в это. Верилось потому, что говорили об этом серьезные люди, а не верилось потому, что это разрушало до основания, до самого корня представление о чистоте наших карательных органов, о их человечности и благоразумии, в которое мы все верили убежденно и незыблемо.
И вдруг иду однажды по улице… Весенний день играет всеми красками цветущей земли. Ах, как бы радостно жилось, если б не случилось этой беды, не было этой проклятой затравленности, от которой голова кружится, сердце ноет и ноет тупой болью.
Иду… А навстречу шагает, тяжело постукивая палкой о деревянный тротуар, человек. И есть в его нескладной, перекошенной фигуре что-то знакомое, более того, очень знакомое, напоминающее кого-то из близких. Да нет, лицо человека, неизвестное мне, – рот перекошен, веки опустились, одна щека дергается. Инвалид… глубокий инвалид. Человек все ближе и ближе ко мне…
– Георгий! Ты не узнаешь меня?! – слышу возглас, и в ту же секунду бросаюсь к человеку, хватаю его за свободную руку.
– Семен Петрович! Кто тебя так?
Это был действительно близкий мне человек – Шпаков Семен Петрович, Семушка, Семяка. Почти мой земляк из-за Чулымья, секретарь Пышкино-Троицкого райкома комсомола, а затем секретарь райкома партии этого же района, сын командира партизанского отряда, сам юный партизан, парттысячник с химического факультета университета, мой преданный старший друг (на семь лет старше меня), мой добровольный учитель по химии и физике.
Он прижал меня к своей груди, всхлипнул, рыдания вырвались из его горла.
– Отойдем в сторону, на нас смотрят, – сказал он, так как несколько прохожих уже остановились и с любопытством смотрели на двух мужчин, тискавших друг друга в объятиях.
– Куда пойдем, Семяка? – спросил я, называя Шпакова самым дружеским именем, каким называл его когда-то в дни его молодости.
– Только на остров, Георгий! Здесь нас могут услышать, – он обеспокоенно посматривал на прохожих, говорил вполголоса.
Переулком мы спустились к Томи, по узкому тесовому настилу перешли на островок возле устья Ушайки и забились в самые густые заросли тальника.
– Все, что расскажу, Георгий, тайна. Я дал пять подписок. За разглашение все может быть, вплоть до расстрела… Там фашисты, там изменники. Они обманывают партию, обманывают Сталина. Не верь ни одному слову, будто кто-то там озабочен истиной. Меня терзали долго и изощренно. Я наговорил на себя горы лжи. Я шпион и немецкий, и французский. Я племянник японского микадо… В моей подпольной десятке склад оружия на целый взвод… Почему выпустили? Загадка! Какой-то новый зловещий расчет. А может быть, потому, что я уже не человек. Я весь кровоточу. У меня отбиты и почки, и селезенка, и печень. Жить мне несколько недель…
Семяка рыдал. Слезы текли по его вздрагивающим щекам, капали на рубаху. Вместе с ним плакал и я – не верить Семяке, сомневаться в том, что он говорит правду, я не имел никаких оснований. Это были часы горького и окончательного прозрения, крах последних остатков сомнений.
Мы просидели с ним на островке пять часов. А когда, наконец, решили разойтись – сделали это по одиночке, по разным тропам, как делали в годы царизма революционеры-подпольщики, создавшие целую школу методов и приемов подполья.
Первое, что мне сказал Семяка на следующей встрече, были слова, выстраданные им в подвале томской тюрьмы:
– Не медли ни дня, отправляйся в Москву. Чем скорее узнают там о наших доморощенных фашистах, чем скорее дойдет вся правда до Сталина, тем скорее будет положен конец безумию изменников революции.
«Отправляйся в Москву»! – легко сказать. А на какие шиши? До нее четверо суток пути, да и там где-то надо приютиться, иметь хоть самую скудную еду.
Но Семяка был прав. Любой ценой надо было выбираться в Москву. Время шло, текли месяц за месяцем. На мои заявления, которые я слал одно за другим то в ЦК, то в партколлегию, то прямо на имя Сталина, не было никакого ответа.
Возможно, сборы мои затянулись бы надолго, если б не разразилась новая беда. В одну из ночей был арестован мой старший брат Иван, недавно восстановленный в партии в краевой инстанции.
Во время обыска, наряду с его краеведческими записями, картами, зарисовками древних стоянок и месторождений ценных ископаемых, были забраны черновики моего незавершенного романа и рефераты по различным историческим и экономическим вопросам, составленные, естественно, по широко известным книгам.
Откладывать поездку в Москву дальше было уже нельзя. Я продал на «толкучке» свою кожаную тужурку, по пятерке-десятке выпросил в долг у некоторых родственников, и поехал полный уверенности, что я все-таки чего-то добьюсь. Единственное было у меня опасение – доеду ли, не схватят ли меня в Омске, не пошлют ли к брату на «свидание», по дорожке, проторенной многими, очень многими. Но все ж доехал.
Сурово и неприветливо встретил меня великий город. Хлестали обильные дожди ранней холодной осени. Хмуро ползли низкие тучи над Москвой, и люди показались мне какими-то насупленными, молчаливыми. У меня еще сохранились кое-какие адреса комсомольских работников Москвы. Попробовал позвонить кое-кому по телефону, ответы были в основном схожие: «Его нет и когда будет неизвестно», «он здесь больше не проживает», «просим больше не беспокоить».
Я понимал, что таится за этими ответами. Комсомол подвергался сосредоточенному разгрому.
Направился на Старую площадь. Прежде чем войти в подъезд, ведший в парткомиссию, – осмотрелся. Вдоль здания ходили взад-вперед молодые парни, – и я опознал в них наружную охрану, хотя и в штатском.
Вошел в здание. Тут охрану несли военные в форме.
– Вам что нужно? – спросил меня постовой.
Я объяснил суть дела, подчеркнул, что приехал издалека – из Сибири.
– Прием по вызову, у вас вызов есть? А, вызова нет, в таком случае помочь ничем не могу, – ответил четким голосом постовой.
Я начал говорить о своих письмах, на которые нет никакого ответа, но постовой нетерпеливо замотал головой, громко, с нотками раздражения, произнес:
– Я уже вам сказал: прием по вызову. – И кинув на меня резкий взгляд, добавил: – Вы что, не понимаете по-русски?
Я поспешил выйти. Отойдя от подъезда шагов десять-двадцать, остановился, раздумывая, что же делать?
И тут увидел немолодого человека, который, как бы проходя мимо меня, чуть придержал свои шаги.
– Вы в парткомиссию? – услышал я приглушенный голос.
– Именно так.
– Я пойду рядом с вами и все объясню.
– А вы кто?
– Сейчас узнаете.
– Слушаю вас.
– Я такой же, как вы. Нас таких собралось в Москве очень много. Образовалась очередь. Ваш номер 4748. Ваше место для переклички у дома Боярина. Перекличка бывает с 12 часов ночи. Остальное вам объяснят. До свидания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.