Текст книги "Старый тракт (сборник)"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
6
Осень… Звонкая, солнечная осень. Кто родился в деревне, кто вырос в объятиях рощ и полей, кого целовали утренние холодные туманы, кто слышал протяжный нескончаемый шелест хрупкой многоцветной листвы, кто глотал сытные запахи спелых конопляников, тот поймет, как тоскливо в эти дни бабьего лета было на душе у Вари.
Надя все-таки добилась своего: Варя осталась в городе. Она работала теперь в факультетской клинике санитаркой и три раза в неделю ходила на вечерние курсы по подготовке в мединститут.
Утром из дому уходила первой Варя. Ее дежурство начиналось с восьми утра. Иногда Варя уходила с Надей: сестра приступала к работе на час позже, но их учреждения были рядом. Валерий жил по своему распорядку. В иные дни он уезжал из дому в шесть утра, чтобы к началу дневных смен попасть на заводы, а иногда отключал телефон и садился писать какие-то бумаги, которые называл «Записки».
Варя обычно выходила из дому с запасом времени. Она не любила спешить, устраивать себе и другим гонку, создавать напряжение, когда стучащее сердце поднимается и становится нечем дышать. Каждое дело должно делаться в свой час. Эту привычку Варя переняла от бабули – Олимпиады Захаровны.
Дорогу к больнице Варя проложила свою, особую. Можно было пройти короче: по главному проспекту три квартала, а потом узким проулком два квартала и триста метров через пустырь, который еще не застраивался. Здесь, в центре города, намечался обширный водоем: пруд, отводные каналы, фонтаны. Пока всюду лежали камни, бетонные плиты, металлические трубы.
Варин путь был гораздо длиннее. Она выходила к реке и берегом, по его кромке, засыпанной хрустящей галькой, между разросшихся кустов акации, рябины, боярышника не спеша шла к продолговатому семиэтажному зданию факультетской клиники.
Пока шла – целых полчаса! – у нее возникало ощущение, что идет она не по городу, а шагает через свои поля, на которых каждую осень школьники трудились на колхоз. Возможно, кому-то эта работа была в тягость, но Варе она нравилась. Ее захватывало веселье, которое не покидало ребят с утра до ночи. Мишка Огурцов, бесенок, в такие дни был неистощим на выдумки, и, хоть старался для всех, Варя чувствовала, что прежде всего он старается для нее.
Варя шагала не торопясь, чтоб насладиться на целый день сиянием реки, плеском ее вод, разбуженных отживающим свой век пароходом, хлопавшим плицами колес и сновавшим от берега к берегу; порханием щебетавших в кустах птичек, тихим и загадочным перешептыванием веток, чутких к порывам утреннего ветерка… Иногда Варя останавливалась и неподвижно стояла минуту-две на самой кромке яра, окидывая прищуренными глазами речную ширь, блекнущую, уже слегка побуревшую зелень холмов, убегавших куда-то далеко-далеко, за синеющий горизонт.
Что-то мятежное и мучительно-сладостное поднималось у нее в груди, и почему-то манило, нестерпимо манило домой, и на фоне всего, что видели сейчас ее глаза, причудливо мелькали милые, непередаваемо родные, родные до спазм в горле, лица бабули, мамы, папки, Мишки Огурцова, школьных подруг и приятелей. Порой Варе хотелось повернуться к громадам каменных домов, обращенных к реке сотнями окон и балконов, раскрашенных полощущимся на ветру бельем, крикнуть:
– Прощайте, люди! Живите счастливо! А я ухожу своей дорогой вон за ту синеву, где ждет меня жизнь, начертанная мне судьбой!
Но нет, Варя никуда не уходила, она вздрагивала, обеспокоенно смотрела на часы и ускоряла шаги. В больнице ее ждала работа, она незримо втягивала ее в свой круговорот и несла, несла ее по длинной полосе расписанных в распорядке дел, неотложных обязательств, срочных поручений.
Варя любила труд, любила, чтоб руки ее, хваткие, девичьи руки не томились в безделье, чтоб сильные, уверенные в поступи ноги не затекали от неподвижности, чтоб глаза смотрели и видели и чтоб ум соображал, что к чему. Этот ритм увлекал Варю, и она забывала в суете о своей тоске по родным людям и дорогим местам.
7
Промелькнуло две недели. Варя получила первую зарплату и решила отметить это событие. Она возвращалась домой, нагруженная покупками: в одной руке – коробка с сортом «Мичуринский» (любимый торт Валерия), в другой в матерчатой сумке бутылка грузинского вина «Цинандали» (любимое вино Валерия), свертки с закусками.
Надя уже вернулась с работы, с радостью открыла Варе дверь.
– Т-сс. Есть секрет, Тростинка, – приложив палец к губам, шепотом сказала Надя. – У нас гость: научный сотрудник нашего института, страшно перспективный специалист, наверняка будущий профессор Виссарион Чебурашин… Раздевайся, познакомлю, все тебе веселее будет… Он еще не женат, вольная птица… А это что у тебя? О, вино, торт, закуски. Прекрасно! Ты будто знала, что будет гость. – Надя подхватила Варины покупки на руки, и каблучки ее отстукали расстояние до стола в кухне. – Висса, милый, извини, пожалуйста, что оставила тебя в одиночестве. Варюша пришла. Сейчас мы с ней придем, – Надя говорила в кухне, но ее звонкий голос был, конечно, слышен и там, в кабинете Валерия, где сидел Виссарион, или Висса, как его называла Надя.
Варя сняла пальто, косынку и ушла в ванную поправить прическу. Очень не хотелось ей знакомиться с Надиным сослуживцем, но деваться было некуда. Надя уже объявила гостю о приходе сестры, в свою комнату пути были отрезаны.
Войдя в кабинет Валерия, Варя увидела в качалке молодого человека, с вытянутым, крайне бледным лицом, с редкими светло-русыми волосами на крупной, круглой голове, с белесоватыми беспокойными глазами в рыжих ресницах. Виссарион был одет по самой новейшей моде: в бежевой битловке, в кожаной куртке, в синих джинсах, в коричневых, с красными натеками, туфлях на толстой подошве и высоком каблуке.
– Висса, это моя сестренка Варя. А зовем мы ее Тростинка. Видишь, какая она у нас высоконькая и тонкая, – сказала Надя, за руку подводя Варю к Виссариону. – Совсем не такая, как я, – горько усмехнувшись, добавила Надя.
Виссарион быстро встал и оказался на целую голову выше Вари. В сидячем, так сказать, сжатом состоянии, он не производил впечатление человека высокого роста.
– Здравствуйте, Варя, здравствуйте! Очень точно назвали вас Тростинкой… Но мне позвольте все-таки называть вас Варенькой. Весьма симпатично звучит Ва-ре-нь-ка. Вы согласны, Варенька? – Виссарион слегка пристукнул каблуками своих модных ботинок и в изящном поклоне чуть склонил голову. Варя обратила внимание, что Виссарион каждое слово произносил четко, раздельно, каким-то заранее поставленным голосом.
Варя покраснела под пристальным взглядом Виссариона и, почему-то внутренне протестуя против его заученного тона, небрежно, скороговоркой сказала:
– А, какое это имеет значение?! Зовите, как хотите. Мне абсолютно все равно.
Виссарион не спеша, с большим достоинством пожал Варину руку и пригласил ее присесть в кресло, стоявшее напротив качалки.
– Как, Варенька, ваше самочувствие? Привыкли уже к городским условиям? – усаживаясь на свое прежнее место в качалку, с улыбкой на губах рассматривая Варю, спросил Виссарион.
– Живут и в деревне, – стараясь не смотреть на Виссариона, сказала Варя.
– Да, конечно, живут, но, согласитесь, наш бурный двадцатый век – это век урбанизации, стремительного научно-технического прогресса… Развитие городов, их покоряющее шествие по планете, пожалуй, самая характерная черта нашей эпохи.
– Висса, извини, пожалуйста. Вы беседуйте с Варенькой, а я соберу кое-что закусить и выпить, – сказала Надя, и ее каблучки на этот раз как-то по-особому победоносно прострочили по паркету квартиры.
Минут через десять любопытства ради Надя подскочила к двери кабинета Валерия, прислушалась, о чем говорят Виссарион и Варя.
– Один американский физик, исследуя изначальную сущность ядра… – слышался все тот же четкий, поставленный голос Виссариона. «Что же она-то молчит, Варька? Дурочка, отпугнет будущего профессора своей неотесанностью», – сердясь на сестру, подумала Надя.
А Варя действительно чувствовала себя прескверно. У нее было такое ощущение, что она осиновый чурбак, а перед ней гений. Виссарион обладал странной манерой – он задавал какой-нибудь вопрос и, не получив от собеседника ответа, сам начинал отвечать на него. Он был, конечно, образованный человек, начитанный, поглотивший уйму мудрых книг, но знания, приобретенные им, еще не улеглись, и он чувствовал потребность выговориться. Варя была уже на пределе своего терпения, когда, слава богу, вошла Надя и торжественно провозгласила:
– Все на столе! Прошу заканчивать вашу милую беседу и пройти в столовую.
«Тебе бы такую милую беседу», – с раздражением подумала Варя и заспешила в свою комнатку, чтобы перевести дух от ученого разговора.
А между прочим, за столом Виссарион раскрылся с новой стороны. Он шутил, рассказывал анекдоты и на удивление аппетитно и ел, и выпивал. Ученость и лоск, которые он напускал на себя, сползли, как шкура со змей весенней порой. Он стал проще и приятнее.
Когда приехал с работы Валерий, от Вариного торта «Мичуринский», увы, остались на тарелке лишь яблочные семечки, а в бутылке из-под «Цинандали» бойко резвилась муха. Главная заслуга в этом принадлежала Виссариону, естественно, с участием сестер. Но у Валерия, к удовольствию всех, оказалась в письменном столе «заначка», как он выразился. Он прошел в свой кабинет и вернулся с бутылкой армянского коньяка. Виссарион бурно обрадовался, потер ладонью о ладонь, плотоядно пососав губы, с усмешкой воскликнул:
– Вот это подходящий нарзан!
После ужина смотрели очередной матч хоккея, передававшийся по телевидению из Москвы, и Виссарион засиделся допоздна.
А на другой день был выходной, и Виссарион снова пожаловал.
– Варенька, есть билеты в кино. Идет изумительный фильм «Развод по-итальянски». Двинулись?
Варя заколебалась. Оказаться снова в положении осинового чурбака ей не хотелось, но и упустить такой фильм она не могла. Надя, да и Валерий принялись уговаривать ее.
– Сходи, Тростинка, такие фильмы обычно больше трех дней не показывают.
И Варя пошла.
В кинотеатре было тепло и душно. Вентиляция, вероятно, не работала, а в зале в течение дня состоялось уже пять сеансов. Начинался шестой.
Виссарион зашуршал «молниями» и скинул свою куртку, посоветовав и Варе снять пальто. Почему-то именно теперь Варе припомнился тот памятный сеанс, когда Мишка Огурцов позволил себе непозволительное. Варя скатала свое пальто и, обняв сверток, намертво прижала его к груди. Но тревоги ее были напрасны.
Виссарион поворочался, покряхтел, пошуршал своим заграничным одеянием и успокоился до конца сеанса. Даже ее руку не взял. Сидел как вкопанный.
«Видимо, я ему не интересна, не нравлюсь. И хорошо, и замечательно», – решила про себя Варя. Однако чутье подсказывало, что Виссарион неравнодушен к ней. Да и Надя вчера, проводив Виссариона, с сияющим видом шепнула сестре в ухо, так, чтоб не слышал Валерий: «Ну, Тростинка, жутко ты понравилась! Висса сказал мне: «Очаровательное создание твоя сестренка!»
После сеанса Виссарион пошел провожать Варю. Она попыталась его удержать, потому что от кинотеатра до дома было полтора квартала. Виссарион настоял на своем. Взял Варю под руку и, слегка прижимаясь к ее плечу, повел ее кромкой тротуара.
Самое неожиданное произошло в подъезде. Пользуясь сумраком и тишиной позднего вечера, Виссарион закинул руки на Варины плечи, уставился в ее лицо, зашептал, вращая своими глазами:
– Варенька, вы очаровательное создание. Я рад, что судьба посылает мне величайшее счастье быть с вами… – Голос Виссариона напомнил Варе вчерашнюю беседу: поставленный, заученный тон, истертые слова, манерность позы.
«Небось не мне первой поет свою унылую песню», – пронеслось в голове Вари, и она резко отстранилась от Виссариона.
– Варенька… Варенька… Вы довольны, что мы встретились? – зашептал Виссарион, считая движение Вари обычной девичьей застенчивостью. И тут Варя такое отчубучила, что Виссарион скис, как петух, ошпаренный кипятком.
– Нет, недовольна, Виссарион, или как вас там кличут, Висса, – взволнованно, чуть даже заикаясь, сказала Варя.
– Почему? – вздрогнул Виссарион, сделав полшага в сторону.
– А потому, что люблю я Мишку Огурцова, – с искренним простодушием сказала Варя.
Виссарион переступил с ноги на ногу, в замешательстве помолчал, с язвительностью в голосе спросил:
– Крупная личность?
– Крупная, – выдохнула Варя и отвернулась.
Виссарион зашаркал модными ботинками по бетонным ступенькам, забыв об осторожности, громко хлопнул дверью.
8
Кончилось бабье лето, отшумели последние дожди, и легла снежная, теплая зима. Но не кончилась тоска в душе Вари. Теперь сугробы и метели напоминали любимую сторонку, и воспоминания о жизни в деревне теснились в голове Вари, стоило ей только остаться одной.
А тут пришло письмо от бабули, которое, как землетрясение, встряхнуло Варю, заставило ее ночи напролет задавать себе один и тот же вопрос: «А тот ли я путь выбрала? Ту ли цель поставила?»
Между прочим бабуля сообщала: «Заходил Миша Огурцов, спрашивал твой адрес, сказал: “Бригадиром молодых механизаторов становлюсь, Олимпиада Захаровна. Бригада исключительно из выпускников школы. Не хотит ли Варя поддержать наш почин? Пока местов с избытком, но мóлодежь рвется”. Я дала ему твой адрес и тут же говорю: «Миша, ну когда наконец научишься говорить правильно? Ведь у тебя среднее образование. Смотри, в одной фразе ты сколько ошибок наворотил: не хотит, а хочет, не местов, а мест, не молодежь, а молодёжь. А он хоть бы что, и не унывает. Вот, говорит, потому-то, Олимпиада Захаровна, и закрыл я сам себе путь в науку. А славу свою завоюю. Руками возьму. Руки у меня, Олимпиада Захаровна, “верные”. Прелюбопытный парень. В него хочется верить».
«Хочется верить!» Уж лучше бы не писала этих слов бабуля! Вот и Варя верила, верила без счета, без меры и подорвала себя…
Письмо Мишке Варя так и не написала. Сообщать о провале на экзаменах не хотелось, все-таки была убеждена в другом исходе, когда уезжала из колхоза, а извиняться за размолвку из-за случая в кино почему-то тоже не могла. Не позволяла девичья честь!
Вот если Мишка пришлет письмо, как это вытекает из сообщения бабули, то тут уж Варя в позу не станет и ответит незамедлительно.
А только что ответить? Мишка наверняка будет зазывать в бригаду. Как-никак Варя еще в школе получила права шофера, лето работала на тракторе «Белорусь», а во время уборки хлебов справлялась с обязанностями помощника комбайнера. Не будь у Вари таких знаний и опыта, Мишка не стал бы зазывать ее в свою бригаду. Не такой он дурак, чтобы звать к себе неучей и неумех.
Но шли дни, а письма от Мишки не было. Варю это печалило, хотя порой ей казалось: так лучше. Иначе хочешь не хочешь – отвечай Мишке, да или нет. Да – это значит надо бросить город, уйти из клиники, покинуть курсы. Нанести обиду Наде и Валерию, которые были так внимательны к ней, так радовались, что она с ними, под крышей их дома… А нет – значило навсегда порвать с Мишкой, навечно покинуть родной дом в деревне, никогда-никогда не видеть своих полей, не бродить по берегам реки, не собирать в березняках грибы, а на еланях и в колках ягоды… От одной мысли об этом у Вари навертывались слезы. Нет, это невозможно! А разве мыслимо оставить одну бабулю… которая и живет-то сейчас ради нее одной… мама, папа, Надя – у всех свой путь, только она, Варя, как это сказал Валерий, – «тростинка на ветру». Куда ветер подует, туда и клонит ее.
Не зная, куда деваться от своих дум, Варя стала бояться одиночества и, надо не надо, часами торчала в клинике.
А тут была своя жизнь, здесь обитали тоже люди, и среди них встречались фигуры исключительные, наделенные умом и чувством, обладавшие таким пониманием человеческого существа, что у Вари дух замирал.
Варя работала в терапевтическом отделении. Оно размещалось в крыле главного корпуса, на пятом этаже, состояло из восьми палат: в двух было по пять коек, в остальных шести – по четыре. У самого входа в отделение, справа, размещалась комната санитарок, рядом с ней комната ДС – дежурной сестры, а через коридорчик, ведущий на запасный выход, – святая святых – кабинет врача.
В предвечерний час, когда в больнице затихала дневная суета после всех процедур, осмотров, анализов и консилиумов, Варя любила выйти в коридорчик, встать у окна и наблюдать за жизнью больничного двора.
В этот час из всех подъездов факультетских клиник к автобусной остановке спешили люди. Их скапливалось столько, что белый, занесенный снегом двор покрывался продолговатым черным пятном. Здесь были и врачи, и медицинские сестры, и санитарки, но толпа особенно разрасталась, если в клинике оказывались студенты-медики. Тогда двор оглашался громким говором, смехом и даже песнями. – «Вот ведь какая она разноликая, жизнь, – во дворе смеются, а внизу главного корпуса, в реанимации, кто-нибудь испускает свой последний вздох. И никто ни в чем не виноват. У каждого своя жизнь, своя судьба», – думала Варя, не спуская глаз с неба, которое в этот закатный час играло всеми цветами радуги и, щемя сердце, напоминало деревенские поля, холодные и пустые, но почему-то милые-милые, несказанно дорогие, дороже всех других красот в мире…
9
Вот тут-то, в коридорчике у окна, и заприметил Варю Пахом Васильевич Парамонов. На манер Вари он тоже смолоду любил сумерки. Именно в этот час суток в его душе рождалось труднообъяснимое желание прервать все дела, и уединиться, и подумать неспешно о себе, о людях, о путях житейских…
– Что, Варя, тоска легла на ретивое? – бесшумно подойдя к окну, сказал Пахом Васильич.
Варя вздрогнула от неожиданности, обернулась, отступила на полшага, как бы приглашая Пахома Васильича занять место у окна.
– Да что вы! – попыталась отказаться Варя.
– Да уж вижу! Чего там! – подтвердил свои предположения Пахом Васильич.
Уж чего Варя не могла допустить, так это то самое, что происходило: чужой, посторонний человек прихватил ее в укромном местечке и без всякой ошибки понял ее состояние – тоскует! Может быть, выдала ее задумчивость лица? Слезинки, застывшие в уголках глаз? Но ведь он и лица-то ее по-настоящему не видел, она стояла спиной к нему…
А по спине-то он и догадался, что девушка охвачена печалью: плечи перекошены, опущена голова, руки повисли, как неживые. Варя стремительно выпрямилась, вскинула руки на грудь.
Пахом Васильич не стал больше ни о чем расспрашивать Варю, а, встав с ней рядом, заговорил приглушенным голосом:
– Я вот тоже какой? Шибко чувствительный. А почему, не сразу объяснишь. Думаю, потому, что обижали меня. При случае расскажу. Обиды, как песок в воде: не растворяются, на дно садятся. А когда вот так смотришь в одиночку на землю под снегом, на голые ветки – замутнение в душе происходит. Одно вспомянешь, другое придет на ум, третье за сердце схватит…
– Да кто же это мог обижать вас, Пахом Васильич? По виду вы самостоятельный, – полуобернувшись, сказала Варя, не скрывая недоверчивости в голосе.
– По виду, Варя, лишь по виду. А обижала судьба. Пожил-то я подходяще. Восьмой десяток разменял. Все случалось. Все было.
Варя окинула взглядом Пахома Васильевича, пришедшего сюда в больничном халате, накинутом на худые, острые плечи, в тапках с загнутыми носками, в нижней рубашке из белого полотна, с тесемками вместо пуговиц, и впервые подумала о нем, как о старике. Всегда живой, разговорчивый, с темными волосами без седины, выбритый, с громким, молодым голосом, умеющий по всякому поводу сыпать шутками и прибаутками, Пахом Васильич существовал в сознании Вари вне возраста, просто как пожилой человек, представитель старшего поколения.
– Ты случайно не из сельской местности? – помолчав, спросил Пахом Васильич.
– Деревенская я! – воскликнула Варя.
– Ну вот и я тоже. Стало быть, два сапога пара, – усмехнулся Пахом Васильич.
– А почему вы так подумали? Разве на мне метка какая? – поинтересовалась Варя.
– Глаз у меня приметный. Вижу – стоишь и стоишь ты у окна, к земле присматриваешься, про свое соображаешь. У городской девахи такое в ум не придет. Ни за что не придет!
– То есть как это «не придет»? Почему же? – Варя повернулась к Пахому Васильичу, встала спиной к окну. Какой-то запоздавший яркий лучик, заблудившийся в голых ветках больничного парка, скользнул по худощавому лицу Пахома Васильича и, мгновенно поиграв на стеклах его очков в латунной оправе, загас навсегда. «Может быть, он знахарь. Чужую жизнь может предсказывать, поворожить бы насчет письма от Мишки: будет, не будет?» – подумала Варя и насторожилась, видя, что Пахом Васильич морщит лоб, готовится ответить ей.
– А так, Варя. Природа свое пробьет.
Варя вздохнула. Ждала что-то более ясное и значительное. Пахом Васильич понял, что девушка недовольна его ответом, покашлял в кулак, решил кое-что добавить.
– Ты вот вроде при деле, а в думах у тебя другое. Оно и манит тебя к природе. Хоть через окно, а все ж лес и поля душу согревают. Городской человек, наоборот, в четыре стены тянется.
«Ну в точности он говорит. Наверняка ясновидец», – подумала Варя, испытывая желание кое-что еще разведать о себе у Пахома Васильича. Но старик заспешил в палату – наступила пора приема лекарства.
– А ты почему не на курсах? – обернувшись, спросил Пахом Васильич.
– В ночь уборку назначили. Говорят, вот-вот наше отделение академик посетит.
– Ну-ну. Чтоб чистота с ног валила, – засмеялся Пахом Васильич и зашаркал раненой ногой в коридор, то и дело оглядываясь.
10
Академик не появился в больнице ни через день, ни через два, ни через неделю. Ждали-ждали его и бросили ждать.
За это время Варя еще ближе познакомилась с Пахомом Васильичем. Они снова стояли у окна, в тот же предвечерний час, когда в больнице наступала тишина, а парк растворялся в сумраке, становясь загадочным, навевающим тоску и тревогу.
Пахом Васильич не забыл своего обещания при случае рассказать, как его обижали.
– Парень я был грамотный. В пятой армии партийную школу кончил. В Иркутске дело было. – Голос у Пахома Васильича звонкий, он слегка сдерживал его, и потому все, что он говорил, окрашивалось доверительностью.
Варя слушала в два уха, боясь даже переступить с ноги на ногу.
– Прибыл в родные места, и первый путь в райком. Так и так: вернулся из армии, готов приложить силы к строительству на селе новой жизни! «Хорошо, – говорит секретарь райкома. – Кадры нужны позарез. Будешь, нет по торговой линии работать? Ленин наказывал учиться торговать».
«Купцом, говорю, не собирался быть, по раз советской власти надо, пусть будет по-вашему». – «Вот это большевицкий ответ. Будешь, Парамонов, кооператором. Для этого надо курсы пройти. Дело непростое». Поехал я в Новосибирск, школа была при краевом потребсоюзе. Приехал назад тот, да не тот. В товарах понимаю, бухгалтерию освоил, как подойти к вопросу – тому или другому – обучен. Мне сразу пост: председателем сельпо. А в сельпо четыре лавки и один магазин в районном центре.
Начал я разворачивать дело. Не только себя всего работе отдавал, других не жалел. В иных селах в магазинах пусто, у меня от товаров полки ломятся. Рыскаю по городам, здесь чем-нибудь разживусь, там, глядишь, чего-нибудь прихвачу и все везу, везу. От похвалы проходу нет. «Вот Парамонов – голова! Вот раздувает кадило Пахом Васильич!» Ну, сама знаешь, будь хоть кремень, а замлеет сердечко от такой сладости. А всего более хвалят меня свои же, которые в магазине и по лавкам сидят. Я к ним с полным доверием, думаю, и они той же монетой отплачивают мне. И так я им верил, Варя, как себе. Особо верил тем, которые в райцентре, в магазине сидели: Петру Семибратову (этот по промтоварам был) и Марее Косухиной – продовольствием ведала.
И вдруг ревизия! Да какая! Из самого крайпотребсоюза. За три года все бумаги подняли, все счета и акты перетрясли. И, чую я, примолкли все, кто меня хвалил. Одна только Марея Косухина ерепенится: «Честный Пахом Васильич! Не жулик он! Не угнетайте его подозрением! Хлебной крошки не взял он у меня даром. Все б так берегли народное добро – жили б люди уже в коммунизме». Да только кто ж возьмет ее слова в резон? Млела Марея по мне. Был я тогда холостой. И знали об этом все охочие до чужой жизни.
А вот Петр Семибратов задудел по-другому. «Брал у вас товары Парамонов?» – «Как же, брал многократно». – «Платил?» – «Когда охота была, платил». И такое накрутил Петька на меня – страх подумать. Другие, которые в лавках сидели, кое-что добавили… У самих-то рожи в назьме были, ну а на кого свалить? Председатель!
Долго ли, коротко ли – подоспел суд. Время было суровое – прав ли, виноват ли – отвечай. А главный ответчик я. Мне и отвалили: именем Российской Советской Федеративной Республики пять лет заключения в лагерях. Марее Косухиной год условно, за халатность… Одному из лавки – два года. А Петька Семибратов выкрутился. Даже в торговле оставили его… пусть, дескать, дальше трудится на славном поприще…
– Да как же это можно?! Где же справедливость, Пахом Васильич! – краснея лицом, возбужденно воскликнула Варя. Но Пахом Васильич не остановился, не прервал рассказа, только покашлял в кулак, подышал запаленно.
– Тяжко обидели меня тогда близкие люди. За мое доверие заплатили подлостью. Подал я в краевой суд апелляцию. Писал: сочтете виноватым, отбуду все пять лет, но замените формулировку, не пишите про жульничество и казнокрадство. Ни того, ни другого не было. Напишите: превысил доверие к людям. Превысил! Всякое превышение недопустимо и караемо. Не зря говорится: иная доброта хуже воровства. И представь себе, Варя, пошло дело на доследование. Два года скостили мне. И судья попался чуткий – написал в приговоре, как я просил: Парамонов бездумно доверился, ослеп от лести, передоверил там, где требовалась предельная строгость в отношениях с подчиненными… Вишь, какая она, жизнь: начни не доверять я – дело, пожалуй, не сдвинулось бы, а пе-ре-до-верил – в беду попал.
– Ну а что ж Семибратов, так и остался сухим? – горячим шепотом спросила Варя.
– Спас я его, Варя, – вздохнул Пахом Васильич.
– То есть как спас?
– Натуральным образом.
– И за что же, Пахом Васильич? За подлость его?
– Жизнь, Варя. Жизнь! Ей не прикажешь.
Варя простонала, пораженная сказанным, и затихла, не сводя глаз в сумраке с худощавого лица Пахома Васильича.
– В сорок первом все это было: суд, пересуд. Только доехал я до лагеря – бац, война. Попер Гитлер напролом – страшно вспомнить. Многие у нас в лагере с прошениями к начальству: просим вместо отсидки отправить на фронт. Ну, сама знаешь, среди начальников тоже дураков и трусов немало. Призвали нас, построили, вышел начальник, закинул руки назад, стал отчитывать: «Вы что, подонки, к фашистам захотели перебежать?» Кто-то вякнул робко: «Что ж, мол, не патриоты мы, что ли? Если наказаны, так, по-вашему, сердце из нас вынуто? Разве не больно нам за беду, которая свалилась на Родину?» Ну, где там. Недаром сказано: быка бойся спереди, жеребца сзади, а дурака со всех сторон. Понес начальник такую околесицу, что уши вянут, грозить принялся. Примолкли мы, а сами думаем: нет, не обойдется без нас страна, пробьет и наш час.
Через год примерно война так круто повернула, что и о нас вспомнили. Прибыла в лагерь комиссия. Одного, другого, десятого – в кабинет того же начальника на беседу. Вызвали и меня. «Заявление об отправке на фронт подавал?» – «Так точно». – «Не отказываешься?» – «Готов снова написать». – «Не нужно. Действует старое. Собирайтесь». Пестрый, разновозрастный собрали народец, а стремление у всех святое – постоим за Родину. Привезли нас в военный городок, рассортировали по подразделениям и в поле на учение. Фашиста голыми руками не возьмешь, он сам вооружен до зубов, а у нас с оружием слабовато пока. За три месяца обучились мы строем ходить, цепочкой рассыпаться, окопы отрывать, винтовку и пулемет разбирать и собирать, гранаты и бутылки с горючей смесью под танки бросать.
В одну из ночей – сбор по тревоге. Думали: учебная тревога, в поход или на стрельбище поведут. Но нет. Дело посерьезнее. На станцию, в вагоны – и на фронт! Ехали по графику курьерского поезда. Только чуб свистит. Поняли: действующая армия ждет нас, проволочки со вступлением в бой не будет.
Не успели разгрузиться – воздушная атака. Первые раненые, убитые, контуженные. Горят вагоны, рвутся с грохотом ящики со снарядами, дымят цистерны с соляркой и нефтью. Ад!
Воздушной волной сдернуло меня с повозки, бросило куда-то в кусты и землей присыпало. Очнулся в госпитале. Головой, руками, ногами пошевелил – вроде все цело.
Военфельдшер подошел, ощупал меня, усмехнулся: «Ну, земляк, повезло тебе. От коновода твоего и от лошади мокрого места не осталось».
Полежал я дней пять, отошел, контузия, к счастью, оказалась легкой. Думаю, надо в свой полк подаваться. Сказал военфельдшеру: так и так, хочу обратно к своим, он говорит: «А полка твоего нет, разбит он начисто, а ты пойдешь теперь санитаром в дивизионный госпиталь. Нехватка там людей. Бои такие, братец мой, завязались, что земля стоном стонет, не успеваем раненых и убитых подбирать».
Ну, что ж, думаю, санитаром так санитаром. Где б ни служить Родине, лишь бы служить. На пощаду не надеюсь, выжить в такой беде тоже особо не рассчитываю.
– А как же с Семибратовым-то, Пахом Васильич? – напомнила Варя.
– А вот слушай, подойду и к нему. Близехонько уж.
Бои в самом деле без передыха – и день и ночь. А тут начались еще осенние дожди: мокрота, грязь, темень. Госпиталь забит до отказу. Вечером палатку поставим – к утру воткнуться некуда. И все везут и везут с полковых пунктов.
Вот раз как-то ночью сзывают нас, санитаров, – срочное задание. Два полка дивизии прорвали оборону немцев и гонят фашистов. Надо обработать поле боя. Полковые санитары ушли вперед с подразделениями. Вскочили мы в грузовик, поехали. А ехать-то – километр с небольшим. По воздуху поняли, что прибыли к месту сражения. Жженой землей воняет, раскаленным металлом и угарным дымом взрывчатки. Бросились по траншеям, по огневым точкам, развороченным до основания, до самой колодезной воды.
Убитых и раненых на каждом шагу. Вот одного к машине подтащил, другого. Бегу за третьим. Нагнулся – дышит, от боли или от отчаяния скрежещет зубами. Вытащил я фонарик, посветил и сам себе не поверил. Зажег еще. Точно, он, Петруха Семибратов! Вот где свела судьба! Запустил руку под его голову, приподнял. Чую, что и раненый пришел в себя, забормотал осознанно.
«Спасибо, братуха, спасибо, что подобрал».
«А ты узнал меня, Семибратов, узнал?» – спрашиваю.
«Кто ты? В темноте не различаю».
«Парамонов, – говорю. – Пахом Васильич. Землячок твой». – И зажег фонарик, направил его свет снизу вверх, чтобы увидел Семибратов мое лицо. И он увидел. И так весь затрясся, будто озноб его пронзил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.