Текст книги "Старый тракт (сборник)"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Я не успел сказать этому загадочному человеку ни одного слова, так как он быстро повернулся и пошел назад. Мне захотелось догнать его, расспросить подробнее обо всем, что он сказал, но, словно почувствовав мое намерение, человек обернулся и сделал рукой останавливающий жест: не пытайтесь!
«Что бы это значило? Не провокация ли какая-то? Но ради чего?» – раздумывал я.
Не без опаски, около двенадцати часов, я приближался к указанному месту – музей-дом Боярина. Опять в Москве шел дождь, дул пронзительный ветер, тускло мерцали фонари над трамвайными путями.
Я остановился возле музея, осмотрелся. В темноте мельтешило несколько человеческих фигур.
– Из очереди? Какой номер? – услышал я голос из темноты.
– 4748.
– Следующая отметка вам в среду.
– Сколько же ждать придется?
– Как повезет! Может быть, месяц, а может быть, годы.
– Так долго?
– Уходите! Накапливаться здесь не рекомендовано.
Я собирался еще кое-что выяснить, но фигура, говорившая из темноты человеческим голосом, растворилась в сумерках бесследно. Я побрел, что называется, восвояси.
С ночной электричкой мне предстояло доехать до Подольска. Там в общежитии студентов машиностроительного техникума жил мой товарищ, бывший очеркист «Большевистской смены» Николай Драчев. До учебы в техникуме он работал в газете «Комсомолец Хакассии» и был исключен из комсомола за связь с врагами народа. Посадка ему была обеспечена, он знал это и покинул Хакассию, не дожидаясь, когда такое произойдет. Теперь Драчев обитался в Подольске, будучи пока студентом техникума.
Из милости, но все-таки за небольшую плату, он упросил вахтера приютить меня. Вахтер бодрствовал, а в вахтерке на жестком голом диване коротал ночи пришлый человек.
В среду в означенное время я снова был у дома Боярина. Ночь выдалась и потеплее, и посветлее. Еще издали я увидел кучку людей, которые стояли, тесно притиснувшись друг к другу. Я подошел поближе. На этот раз никто не спросил у меня моего номера. Все были увлечены чем-то другим и, по-видимому, очень важным.
– Еще раз повторяю, товарищи, распоряжение штаба очереди: поскольку вчера очередь была разогнана конной милицией и получила предупреждение о возможных административных акциях, рекомендовано немедленно разъехаться по своим местам. В Москве гуляет версия, что в столице собралось более пятидесяти тысяч исключенных и они намерены на днях поднять мятеж. Этот повод может послужить для серьезного кровопролития. Отдать свои жизни так глупо было бы большой бессмыслицей. Желаю вам веры в наше непобедимое ленинское учение, стойкости в бурях нашего времени! Наши страдания и подвиги не порастут быльем. Партия еще вспомнит о нас! До свидания!
По голосу, по манере произносить протяжный звук «о» я понял, что указание штаба очереди (оказывается, существовал и такой штаб!) передано тем самым человеком, который совершил со мной краткую прогулку и назвал номер очереди.
Выслушав краткое слово представителя штаба, собравшиеся заволновались, заговорили разными голосами, но все об одном: что же делать?
– Прошу не медлить, товарищи! Промедление – опасно! – возвысился тот же голос над говором обескураженных людей.
Кучка из живых человеческих фигур задвигалась, как-то странно кружась минуту-две на одном месте, потом стала распадаться на части и, наконец, исчезла совсем.
Побрел по пустынной улице и я. Что же делать? Как жить дальше? Как стать полезным и нужным обществу?
Вышел на Москворецкий мост; остановился, вглядываясь в притихшие воды Москва-реки, мелькнула предательская мысль: «Встань на парапет, прыгни вниз и все кончено!»
Обожгло меня от этой мысли не жаром, а холодом. И показалось мне, что рядом стоит отец – высокий, рукастый, сильный и кричит в самое ухо: «Да как же ты можешь думать о таком?! У нас с тобой – тайга, реки, озера… Есть ли на свете что-нибудь краше этого! Иди скорее ко мне… Иди!»
Очнувшись от какого-то тяжкого забытья, я заспешил с моста, разрывая в клочья остатки отчаяния, которое на мгновение взяло меня в плен. «Нет, нет, нельзя перед бедой опускать руки. Мы еще поживем, мы еще поработаем… Жизнь на этом этапе не остановится, у нее свой ход, своя поступь. Человек не всегда волен в своих поступках. Иногда его несут события, а порой ему приходится идти поперек событий. И все он должен вынести, все преодолеть – иначе он будет подобен коряге на таежной реке. Течение несет и несет ее, пока не сбросит в тихую, прогнившую заводь, и тогда у нее одна судьба – гнить, превращаться в тлен.
Человеку нужны цели и воля, воля и цели…»
Я торопливо шагал по ночным улицам Москвы к Ярославскому вокзалу, уговаривал себя никогда-никогда больше не поддаваться отчаянию, вспышка которого могла погубить меня.
Через день я сел в поезд «Москва – Иркутск», намереваясь вместе с женой уехать из города на Ангаре куда-нибудь на Крайний Север и там посвятить себя работе, любимой работе, до седьмого пота. Цели у нас есть, может быть, найдется и воля…
1988–1989
Старый тракт
1
Томский купец Петр Иванович Макушин возвращался из Петербурга в полном здравии и довольстве. Все намеченные сделки, и в столице и в Первопрестольной, были исполнены с превышением.
Вслед за его легкой тележкой на железном ходу и рессорах двигались семь подвод вразнопряжку с грузом. На пяти телегах в тюках, упрятанных под брезентовыми пологами, лежали книги и бумага. А на последних двух телегах разместились ящики с новыми типографскими шрифтами.
«Хорошо-то как обернулось, – молча улыбаясь в пышную бороду, думал Макушин. – Книги на все вкусы! Есть что интеллигентам предложить, – Шекспир и Шиллер, Бальзак и Золя, граф Лев Толстой и Тургенев, – и простонародье не в обиде – буквари, русские народные сказки, лубки в красочных разводах. А уж как будут радехоньки наши сибирские писаки, узнав о новых шрифтах и штампах. Да и старый приказчик, человек образованный и обходительный, вызовет уйму удивления в томской публике», – Макушин перевел взгляд на рядом сидевшего юношу. Это был Северьян Архипович Шубников, воронежский мещанин, земляк любимого Макушиным поэта Алексея Кольцова, нанятый купцом на должность старшего приказчика-книговеда.
Шубников был рекомендован томскому купцу московскими владельцами книжных заведений Глазуновыми и Сытиными, с самой лестной характеристикой: юноше всего лишь двадцать три года, образование не превышает классической гимназии, но познаний редкостных: кроме русского силен во французском, при необходимости и перед немецким не растеряется, особенно мастак по исторической и изящной книге, а что касается прилежания, любви к делу, то оное свыше всяких мер.
– Боже мой, какие просторы, какой размах! Смею уверить вас, Петр Иваныч, подобное не приходилось наблюдать даже в степях донских! – сказал Шубников.
– Да-с, милостивый государь Северьян Архипыч, уж как вы правы! Ширь истинно необъятная! – радуясь, что Сибирь производит на свежего человека сильное впечатление, воскликнул Макушин.
– А как прозывается эта местность, позвольте полюбопытствовать, Петр Иваныч?
– У местности сей прозвание – Барабинская равнина. Это по книгам, а в просторечии – Бараба. И обратили ли вы внимание, Северьян Архипыч, какой здесь тучный скот, сколь тут добра на крестьянских усадьбах?
– Приметил, Петр Иваныч, приметил! И невольно подумал: как только железка протянет свои стальные линии через эти просторы, отчаянно буйная жизнь предначертана этому краю.
– Бесподобная жизнь, Северьян Архипыч, бесподобная. И книг сюда потребуется – море! Море безбрежное! Просвещение народа! Какая великая и благородная цель! Тысячи сынов Отечества прославят на этом поприще свои имена.
Ямщик, ловко сидевший на облучке тележки и то и дело посвистывавший на пару гнедых, впряженных в оглобли и боковые постромки, обернулся на слова купца и, зная покладистый его характер, вставил свое:
– А покеда, Петра Иваныч, то время наступит, еще в этой местности крестов поприбавится…
– То есть как крестов поприбавится? – недоуменно пожимая узкими плечами под поношенным дождевиком, несколько испуганно сказал Шубников.
– А что, Прохор, снова смертоубийство было? – спросил Макушин, протянув руку и трогая за плечо ямщика.
– В ночь под Троицу, Петра Иваныч, не доезжая две версты до Малоубинских хуторов, обоз с чаем подрезали. Трех мужиков запороли насмерть, двух искалечили. Чай, конешно, перегрузили на лодки, спрятали на той стороне озера в камышатнике. Да кто же туды проникнет? Ни подхода, ни подъезда. А все ж, сказывали ямщики, на постоялом, не за чаем варнаки охотятся. Золото в Мартайге скопилось, вот-вот должны в цареву казну везти…
– Стало быть, преступный мир наличествует?
– Что есть, то есть, Северьян Архипыч, – спокойно сказал Макушин. – Сами посудите: огромадное передвижение ценностей с окраин державы в ее центр… Другое бы правительство в цивилизованной стране взяло бы все под тщательную охрану, а нашему другая забота: как сберечь ссыльных на этапах. На это и денег не берегут и войска находится в достатке.
– Странная держава Россия, странная, Петр Иваныч, – поеживаясь от каких-то недобрых предчувствий, сказал Шубников.
Купец заметил движение плеч будущего старшего приказчика, расценил это как проявление робости, степенно погладил бороду:
– Не извольте беспокоиться, Северьян Архипыч. Мой товар у варнаков не в почете. Чтобы его сбыть, надо трижды постараться, а им недосуг. Да и сам я известен тут каждому разбойнику семьдесят семь раз.
– А почему не более и не менее, а семьдесят семь раз? – спросил Шубников, приметив в раннем вечернем сумраке далекий-предалекий огонек, настороженно мерцавший в степной дали.
– А потому, Северьян Архипыч, что еду по этим местам туда-сюда семьдесят седьмой раз.
– И все по торговым нуждам в столице? – осведомился Шубников.
– Многократно, но не только езживал в столицу, случались дела и ближе – в Омске или Перьми. А особенно приходилось часто бывать в Ирбите. Знатные ярмарки бывали там.
– Петра Иваныч, верховые нагоняют нас, – вдруг оборачиваясь на облучке сухопарым телом, сказал ямщик.
Макушин изогнулся, вытянул шею, сдвинул широкополую шляпу, всматривался в даль дороги:
– Не вижу никого, Прохор.
– А я слышу, Петра Иваныч, топот копыт, – подставляя ухо под порывы легкого ветерка, проговорил ямщик.
Насторожился и Шубников. Напряженно вскинул голову, осматривал степное раздолье, изрезанное увалами, похожими на морские волны.
– А я не вижу, – сказал он, но тут же добавил: – А слышать – слышу.
– Ну, бог с ними, с верховыми. На то он и тракт, чтобы по нему денно и нощно пешие и верховые сновали. Нам сие не касаемо, – успокоил себя и ямщика и Шубникова Макушин. – Погоняй-ка коней повеселее, Прохор!
Ямщик пронзительно засвистел, вскинул ременный бич, задергал волосяными вожжами:
– Но-но, соколики!
Тележка загремела ослабевшими гайками, заскрипели рессоры, из-под копыт коней полетели куски слежавшейся земли, пропитанной дневным обильным дождем.
И тут сквозь все дорожные звуки послышался откуда-то слева, со стороны той части тележки, на которой сидел Шубников, четкий, повелительный голос:
– Эй, господин Макушин! Немедля придержи коней! Придержи!
– Кто это там меня окликает?! Останови, Прохор, – велел Макушин.
Кони не успели еще встать окончательно, как тележку окружили семь верховых полицейских.
Макушин соскочил с тележки и тут же сел обратно, опасаясь быть опрокинутым наземь грудью оседланного жеребца, из ноздрей которого летели брызги пены.
– О, Василий Васильевич, что за надобность нагонять меня?! – воскликнул Макушин, подбирая ноги в бизоновых сапогах под тележку.
В седле, на вороном жеребце, сидел давний знакомец Макушина, каинский уездный исправник, штабс-капитан Шароглазов.
– Извиняй, Петр Иваныч. Как говорится, дружба дружбой, а служба службой. Только ты изволил со своим обозом покинуть постоялый двор, вдогонку депеша из Омска с неукоснительным предписанием: по повелению московского полицмейстера произвести тщательный досмотр твоих товаров, в целях выявления недозволенных предметов, относящихся к религиозным культам старообрядчества. – Исправник выскочил из седла, кинув поводья от узды вывернувшемуся из-за подводы младшему чину.
– Что? Что? Василь Васильевич, то ли слышу?! – Макушин опустился с телеги прямо в лужицу, не успевшую после дождя испариться.
– А то самое, Петр Иваныч, слышишь, что говорю, – засмеялся исправник, счищая рукояткой ногайки с брюк кусочки налипшей грязи.
– Да ты не шутишь, Василь Васильевич?
– И рад бы, Петр Иваныч, пошутить, а не могу. Приказано учинить досмотр немедля, в любом самом неожиданном месте, и непременно до того, как твой обоз достигнет томских пределов.
– Чем же, право, я вызвал этакую немилость? И кто позволил поставить меня под такое позорное подозрение?! Я пекусь о просвещении народном, а меня готовы обвинить в измене православию. Нет, ваше благородие, Василь Васильевич, этого я не оставлю без последствий. – Макушин все больше и больше накалялся, голос его становился громче, длинные руки взлетали выше головы малорослого каинского исправника.
Шароглазов отступил от купца шага на два, заволновался до хрипотцы в горле:
– Петр Иваныч, дражайший господин, я подневолен. Мое дело исполнить приказ и донести: в обозе томского купца Петра Ивановича Макушина предосудительных предметов не обнаружено… Я так полагаю, зная ваше честное имя, прославленное повсеместно по Сибирскому тракту.
– В самом деле, Петр Иваныч, может быть не стоит все происходящее принимать до глубины сердца? – вполголоса сказал Шубников, склоняясь к Макушину. Купец внимательно посмотрел на своего будущего старшего приказчика и будто увидел на его худощавом лице какие-то тайные знаки, призывающие его к спокойствию: «Да ведь и то понять надо: сколько уже лет полиция воюет с раскольниками, а до победы ей над ними далеко. Ну и пусть бы себе веровали, как хотят, нет, надо ж травить людей, как волков при облаве», – подумал Макушин, а вслух сказал: – Понимаю твое положение, Василь Васильевич. Понимаю и сожалею. Сo-жа-лею!
– Ну вот и хорошо, Петр Иваныч. Твое сочувствие моему положению весьма утешает меня. Не первый уж раз московская полиция порывается подавить до основания староверчество, а только не одолеть эту силу. Самые именитые купцы в Москве – староверы. Одной рукой задаривают полицию, а другой шлют в сибирские скиты вспомоществование. Попробуй-ка одолей их!
– А позволь, Василь Васильевич, все-таки осведомиться, как намерен ты произвести так называемый досмотр? Книги упакованы в связки, связки сложены в ящики, ящики обшиты брезентом… работы на пять дней. А к тому ж, Василь Васильевич, мое дело торговое, оно не терпит пустой траты времени. Оборот, извини, как водоворот, крутится не остановимо. И кто только придумал этакое несуразное дело? – Макушин хотя и был все еще возбужден, но говорил уже более спокойно, скорее – рассудительно.
Исправник понимал: дело, которое ему навязано свыше, не что иное, как отвод глаз от каких-то других дел, может быть более важных, если петербургские или московские власти затеяли новый поход против старообрядцев, то не здесь бы им учинять поверку обозов, а быть на стреме там, где обозы загружаются. Но, как говорится, скворец хоть и шустрое существо, но каркать на всю округу ему Богом не дано. Исправник покрутил головой, покрякал, мучительно поморщился:
– Не первый год знаю тебя, Петр Иваныч. Твое честное слово – мне дороже досмотра. Я для близира подводы осмотрю, чтоб в рапорт внести: самолично проверил, при собственной особе самого владельца товара. Так? Или как еще иначе?
– Ну вот это подходяще, Василь Васильевич. И спасибо тебе на добром слове. Я ведь твоим должником не останусь, – повеселел Макушин и повернулся к Шубникову: – Вишь, какое доверие-то, Северьян Архипыч. – В голосе его прозвучала гордеца.
– Истинно, Петр Иваныч, странная держава Россия, – вполголоса проговорил Шубников, но исправник услышал его слова и почему-то воспринял их как похвалу и себе, и всем власть предержащим лицам.
– Да разве мы турки чумазые?! Разве мы не понимаем, что к чему! – Исправник расправил свои полные плечи, становясь перед Макушным как на плацу во фрунт.
А вскоре стали приближаться подводы: одна, другая, третья… Исправник подходил к каждой подводе, запускал руки под брезент, ощупывал ящики и тюки, иногда вытаскивал из-под брезента, встряхивал, громко, чтоб слышали на всякий случай нижние чины, говорил:
– Исправно! Исправно, согласно царскому закону.
Вечер опускался на Барабу ласковый, теплый, с запахами изобильных трав, вступивших в пору своего созревания, со свистом крыльев утиных стай, спешащих на ночевку на бессчетные барабинские озера.
2
Томск удивил Шубникова. Старший приказчик, привыкший к шуму и многолюдию Москвы и Петербурга, полагал, что будет жить отныне в деревне, ну если не в деревне, то по крайней мере в селе, на манер волостных станиц и поселений Верхнего Дона, в лучшем случае.
А тут, на тебе, – город! Да еще какой! И там и тут сияют золотыми маковками церкви и соборы, главная улица – Почтамтская, почти вся из каменных зданий – одно солиднее другого, пристань забита кирпичными пакгаузами, дебаркадерами, белобокими пароходами. Куда ни кинь глаз – магазины, ресторации, трактиры. Базарная площадь кишит с утра до ночи многоликой толпой. Кого тут только нет. Купец купца погоняет; чиновники в форменных мундирах и картузах, как гусаки с вытянутыми шеями, зырят туда-сюда; крестьянский люд на телегах с разной снедью, а в устье речки Ушайки, на берегу и в лодках, охотники и рыбаки с боровой и водоплавающей дичью, с рыбой на любой вкус: чебак, щука, окунь – для простонародья, а для тех, кто побогаче, – муксун, нельма, стерлядь, осетр.
Чего нет – так это фруктов, но зато ягод красно и сине – земляника, черника, голубика, брусника. Хочешь бери на вес, а хочешь целиком с посудой – корзины, березовые с росписью туеса, кадушки из кедровой плашки.
Медов всяких: сотовый, корчажный, свежий, только из улья или перезимовавший с засахарившейся крупинкой, нанесенный пчелой с гречихи, с кипрея, с лугового многоцветья. Сладкий запах от медов разливается по всему базару, аж голова кружится.
Шубников поколесил между лавок и телег, порасспросил что почем, про себя подивился: несравнимо все дешевле, чем там, в России. Вот тебе и Сибирь!
А уж как его пугали: хлеб там только ржаной, овощ растет не всякий, солнечного тепла не хватает, скот малорослый, малоудойный, коровье молоко как вода безжирное, кормов, что летом, что зимой, в обрез, да и то осока да камыш.
«Как уж люди страхи нагонять любят, как охочи до всяких придумок», – шептал про себя Шубников.
Зашел он в магазины и лавки городских товаров. И тут полки от добра ломятся: ситцы и шелка чуть не со всего белого света – японские, китайские, корейские, индийские, с Явы, с Формозы, с Цейлона. Обувь – мало что петербургская, изволь на любой фасон из самого Парижа, а пальто, костюмы, дамские наряды – из Англии, из чистой манчестерской шерсти, из Египта, из отборного длинноволокнистого хлопка, ковры из Персии, из Турции, из Дамаска и Багдада…
«Разворотлив сибирский купец, смекалист, удачлив, не сидит сложа руки, не ждет у моря тихой погоды», – думал Шубников.
Но больше всего удивил Шубникова университет, окруженный роскошной рощей, с извилистыми, посыпанными красным песком дорожками.
Макушин, отдавший Томску не только много средств, но и душу, пожелал сам сопроводить Северьяна Архиповича в эту часть города.
Они сели в пролетку купца и покатили к университету. Пока ехали от Ушайки, от торгового дома купца Второва, Макушин кивал мохнатой головой то налево, то направо: с тротуара улицы его приветливо поздравляли с возвращением из очередной поездки в Петербург и Москву знатные томские аборигены.
Среди богатых людей города Макушин со своим капиталом занимал далеко не первое место, самые состоятельные люди были владельцы приисков, нажившие огромные деньги на промысле золота. Но уважение к Макушину горожан превосходило всех остальных купцов. Каждый житель города понимал, что капитал Макушина имел происхождение чисто, так сказать, благородное, и невозможно было представить его имя замешанным в какой-нибудь афере, которые совершались с купцами чаще, чем, к примеру, Томск посещало великое наводнение, вызывавшее столь же общее возбуждение. Главный университетский корпус как белый лебедь в дреме: крылья раздвинуты на полный размах, а гордая голова приподнята и замерла в загадочной задумчивости.
Что-то есть в здании, в его парадном фасаде величественное, напоминающее дворцы царей и их приближенных, поставленных на века.
– Как в столице! Нет, лучше! – восхищенно воскликнул Шубников.
– А вот в этом здании, Северьян Архипыч, – книги. Можно сказать, тут источник света, – торжественно проговорил Макушин и вытянул руку в сторону университетского книгохранилища. – А пройдет еще годок-второй, новое здание будет возведено. Вот здесь, вдоль улицы.
– Томск – точно сибирские Афины, Петр Иваныч. Не ожидал, не догадывался! Коленопреклоненно думаю о сибирских людях, воздвигнувших сии чертоги. И где?! В далекой стране холода и мрака.
– Ах, Северьян Архипыч, насчет холода и мрака уж такое преувеличение, право же это не так. Вот поживете, увидите, сами станете поборником Сибири, ее расцвета. Нет-нет, Томск счастливое место на земле, по крайней мере, для тех, кто хочет добра людям.
– Уж как вы любите сей град, Петр Иваныч! Вам бы о нем стихами молвить…
– Хорошо бы! Да Бог таланту не дал, Северьян Архипыч, а без таланту поэзия, как день без солнца.
Они неспеша обошли вею университетскую рощу, осмотрели стеклянные павильоны недавно законченного ботанического сада. Никто им не мешал. Студенты были на летних вакациях, а профессора кто где: одни в отпусках на водах Европы, в интересах личного здоровья; другие – в дальних путешествиях по Сибири в поисках тайн, закованных в недрах.
В двух местах из-за черемуховых кустов выглянули недреманные служители, настороженно оглядели путников, но, увидев Макушина, скинули картузы, отвесили земные поклоны и скрылись в ветках.
– Мир вам и благоденствие, добрые люди! – ответил Макушин, приучив себя почитать каждого человека независимо от ранга и чина.
Когда они сели наконец в пролетку, Макушин сказал ямщику:
– Довези-ка нас, Ермолаич, до Лагерного сада, пусть-ка Северьян Архипыч посмотрит на наши красоты.
Застоявшийся жеребчик в серых яблоках по бокам рванул пролетку, перешел на быструю рысь, и хоть впереди предстояло одолеть довольно изрядный подъем, жеребчик не сбавил бега.
По прямой улице, застроенной новыми каменными и бревенчатыми домами, они выехали за город и углубились в березняк. Березы были как на подбор, – белоствольные, прямые, кудрявые. Деревьев, как-либо покалеченных ураганами или с обломанными сучьями, не сыщешь. Земля между березами прибрана – кое-где вскопана, а кое-где, наоборот, примята, трава тоже ухожена, подсеяна, прочесана с осторожностью граблями.
– Сей парк, Северьян Архипыч, гордость томичей. Название ему – Лагерный сад.
– Почему Лагерный, Петр Иваныч?
– А потому, что до сей поры воинские команды становятся здесь в летнюю пору на лагерное обучение. Да, впрочем, места и им, и обывателям вполне хватает, но и те и другие страшно любят обитать тут и берегут каждую травинку, каждую веточку.
– Уж как похвально этакое усердие, Петр Иваныч!
Вдруг березняк будто расступился и пролетка остановилась на круглой, как колесо, площадке.
Отсюда открывался такой завораживающий вид, что старший приказчик и рта не мог открыть. Он стремительно вскочил с пружинного сиденья пролетки, вскинул руки над головой и на минуту застыл как окаменевший. В десяти шагах от пролетки берег круто обрывался, изгибаясь подковой и посверкивая просинью яра.
У основания берега, покрытого разноцветной галькой, струилась прозрачная до самого дна упругая вода, отливавшая аквамариновой подсветкой. Река текла уверенно, величаво. Противоположный берег курчавился оторочкой из тальниковых и черемуховых кустов, а за ними во всю богатырскую ширь, на всю глубину человеческого взгляда растекались ровные, без единого холмика, зеленеющие луга. Голубизна неба и мерцающий разлив лугов сливались где-то воедино, образуя загадочное царство простора, как бы осененное божественным спокойствием и благолепием. Только далеко-далеко, чуть просматриваясь, чернела полоса, отсекавшая землю от неба. Отсюда начинались знаменитые томские хвойные леса – кедровые дачи, корабельные сосновые боры, непролазные пихтовые и еловые чащи.
– Любезный Петр Иваныч! Какие же чудеса сотворил Господь Бог на утеху людям! – воскликнул наконец Шубников, втягивая дрожащими ноздрями пьянящий запах реки и лугов.
– Э, и вас, Северьян Архипыч, тронуло! Никто еще, ни один человек, не оставался на этом берегу равнодушным… А вы говорите – Сибирь – хлад и мрак. – Макушин хитренько сощурился, поглаживая длинную пушистую бороду.
– Да, Петр Иваныч, да! Бараба удивила меня, а Томск ошеломил, пронзил душу насквозь, – бормотал Шубников, неловко взмахивая руками.
– Ну и пусть поживется вам на славу здесь, Северьян Архипыч, пусть! Добра и счастья вам – сто коробов!
3
Шубников поселился у вдовы старшего акцизного контролера Купрякова – Агафьи Степановны в ее собственном доме. Вдова охотно приняла его на полный кошт и велела открыть дверь на веранду, что позволяло Шубникову иметь независимый выход из дома во двор. Было и еще одно немаловажное удобство: дом Агафьи Степановны находился в тихом, незамощенном переулке, поросшем подорожником, одуванчиком и лопухом, и от него до главного макушинского заведения было от силы триста шагов.
Макушин еще по дороге в Томск приглашал Шубникова поселиться у него в квартире – комнат тут было достаточно, но старший приказчик, поблагодарив хозяина за такую любезность, решительно отказался от его предложения.
– Не почтите, Петр Иваныч, за небрежение, а только предпочту жить отдельно, по странности одинокого характера и склонности к ночным занятиям с книгами.
Сказать откровенно – это было правдой, но не всей правдой до конца. Еще одно соображение держал в уме Северьян Архипыч Шубников. В доме Макушина вместе с ним жили две его дочери: Елизавета Петровна и Викторина Петровна, помогавшие отцу в его благородных делах, обе вошедшие в зрелый возраст и обладавшие, по беглым отзывам родител, «несравненной внешностью в маму».
Шубников решил оберечь себя от неожиданностей на поприще отношений с женщинами, так как на этот счет имел представления и даже некоторые намерения. В Воронеже подрастала невеста, на которую еще в малолетстве пал его глаз.
После недельного проживания в Томске, Макушин пригласил к себе в кабинет старшего приказчика и, усадив его напротив себя у письменного стола, заваленного бумагами и книгами, подчеркнуто вежливо и уважительно сказал:
– Думаю, Северьян Архипыч, вы уже осмотрелись на новом месте, и если в душе вашей не возникает протеста, просил бы вас на будущей неделе, в четверг, встретиться в моем торговом зале с обществом томских интеллигентов. Эти встречи я провожу давно. Приходят все желающие любители книги, поборники грамотности и просвещения. За чашкой чая читаются стихи, если таковые имеются у наших пиитов. Как бы замечательно было, если б вы на этом вечере сделали обзор поступивших новинок, привезенных нами только что из столиц. И вас узнают и вы столкнетесь с образованной частью нашей публики.
Шубников мысленно уже представлял себя за кафедрой. Обзор книг, их реферирование было его прямой обязанностью, и он это всегда делал с большим желанием, почему и прослыл знатоком книги.
– Как прикажите, Петр Иваныч. Я готов осуществить ваше поручение хоть сегодня.
– В четверг, Северьян Архипыч, в шесть часов пополудни, – уточнил Макушин.
– Не извольте беспокоиться, Петр Иваныч, я буду готов.
4
В четверг к Макушину собралась вся томская знать или, как называл ее торговый и купеческий люд, – «граматеи».
На диване, в глубоких креслах, на легких стульях с изогнутыми спинками расположились этак человек тридцать, из них около половины дамы в изысканных нарядах из первоклассной китайской чесучи и парчи, шумящей при малейшем движении. Уж таково свойство этого отменного товара, холодящего тело в жаркий день и греющего его в пасмурную погоду – шуметь – ши-ши-ши.
Наряды на женщинах пошиты хотя и в Томске, но едва ли они уступит петербургским изделиям. Томские портные и модистки не лыком шиты – побывали и в Москве, и в Петербурге, а кое-кто и в Париже, нагляделись на хитрости прославленных мастеров, немалому обучились от них. Недаром вывески в Томске полны неожиданностей: «Дамы, все для вас по модам Елисейских Полей», «Пальто и фраки не хуже чем в Санкт-Петербурге».
Были среди женщин особы одетые поскромнее – без всякого шика. Это не жены профессоров, не владелицы женских гимназий, не дочери «отцов города» – городского головы, полицмейстера, прокурора или председателя судебной палаты, а слушательницы курсов по подготовке учителей для макушинских школ, разбросанных в селах по старому тракту. Женщины, совсем еще юные, прижались по уголкам торгового зала, втянули в плечи головы, слушают каждое слово Петра Ивановича как божее откровение.
Среди мужчин трое в мундирах – помощник прокурора, начальник почтамта, главный лесничий томских пригородных дач. Остальные в костюмах без жилеток, а некоторые в простых косоворотках под ремешком. Мужские лица обложены бородками, волосы на голове стрижены «под горшок», а по глазам, по горящим взглядам – совсем еще молодые.
Петр Иванович объясняет назначение сборов, говорит о смысле и пользе подобных вечеров, рекомендует «почтенному обществу» Шубникова, а сам все посматривает на одного человека, сидящего у окна. Тот облокотился о белый подоконник, положил ногу на ногу, с затаенной улыбкой в ярко-синих глазах слушает Макушина.
Шубников не знает еще этого человека, но чувствует каким-то невыразимым свойством своей натуры, что человек этот, хотя и прост на первый взгляд, но самостоятелен, и Макушину он ближе всех остальных собравшихся тут.
– Привез я на этот раз, господа, семь телег разного товара, – говорит Макушин и вдруг поднимает руку с крупным, сверкающим желтизной перстнем и прямо глядит на молодого человека с синими глазами, с почтительностью в голосе добавляет: – Уж если, Ефрем Маркелыч, оборот позволит, осенью в Большой Жировой школу заложим.
Синеглазый кивает кудрявой головой, говорит громко, уверенно, без тени смущения перед томскими грамотеями:
– Мост, Петр Иваныч, через речку надобен. Детва-то по заимкам больше держится. А где перекинуть мост, я приглядел, меж утесов, если помните.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.