Электронная библиотека » Георгий Владимов » » онлайн чтение - страница 24


  • Текст добавлен: 25 ноября 2023, 08:18


Автор книги: Георгий Владимов


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Будете расстреляны всеми огневыми средствами обороны, какие имеются в наличии.

– Блефуете вы, никаких сил и средств нет у вас. Разве что ополчение. А это я знаю, что такое. Я с ополчением в Гражданскую навоевался.

Их молчание сказало ему, что он угадал. Он, впрочем, возражал, только чтобы выгадать время и все как следует обдумать. Он знал, что и полчаса взять на размышление не может. Эти полчаса ему зачтутся потом в трибунале. Но ему, даже к удивлению его, хватило и минуты. Оказалось, он давно все это обдумал. Никуда не уйти было – ни от тех перспектив, какие обещал Кирнос, ни от тех требований, что сейчас были ему предъявлены. Всюду неизбежность.

Еще частичку времени он выгадал себе, спросив:

– А кто же полки поведет? Мои командиры или вы своих назначите?

– Второе, – ответил старший. – Вам же нужны провожатые. Кто вашим людям укажет проходы в минных полях?

– Да как-то находили мои люди проходы, ухитрялись… А я с комиссаром – в какой роли выступим?

– За вами придет машина.

– Закрытая? С провожатыми?

Старший, поглядев на того, кто не назвался, ответил холодно:

– Можно и в открытой.

– Так, – сказал генерал. – И найдутся такие, кто мою армию возьмет?

– Хоть отбавляй, – сказал старший, усмехаясь все еще напряженно.

Генерал тоже усмехнулся и, заложив руки за спину, прошелся по комнате:

– В июне что-то не много было охотников. А тут нашлись…

– Так уж два месяца прошло, пора и в чувство прийти.

Ординарец, ворвавшийся с грохотом, всех заставил вздрогнуть. Парашютисты, повернувшие головы к двери, не привскочили, но в руках у всех троих оказались пистолеты.

– Товарищ генерал! – кричал ординарец с порога, не замечая наведенных на него стволов. Этот предшественник Шестерикова и поступал, и выражался своеобычно и несколько невпопад. – С Евгением Натановичем – беда!

– Что за беда? Припадок сердечный?

– Хуже.

– Арестовали, выручать надо?

– Хуже. И сказать вам не смею. Беда, и все тут!

Генерал, поняв, что он не врет, кинулся со всех ног, даже подумать не успев, что незваные гости сейчас его догонят и скрутят.

В отведенной Кирносу хате бросились в ноздри генералу запахи жженой бумаги и порохового дыма. Кирнос, в странном белом тюрбане, полусидел в углу, куда свалился с лавки после выстрела. Пистолет лежал рядом на полу.

Перед тем как выстрелить, он обвязал голову полотенцем, чтобы не разнесло череп. И все равно было видно, что в этом комке собраны разрозненные части. Никакой записки он не оставил, лишь аккуратная высокая стопка партбилетов была на столе и несколько страниц из школьной тетрадки в косую линейку, исписанных карандашом, – политдонесение, начинавшееся отчетом о Каунасе. Командирская сумка его была пуста, в перевернутой каске – пепел и клочья разорванных и полусгоревших бумаг. Это были его письма, фотографии, давние конспекты, испещренные поздними карандашными пометками.

«Что же ты сделал, Евгений Натанович? – спросил генерал. – Побоялся, что я твои мысли несоответствующие перескажу кому следует? За кого ж ты меня держал?»

Но дело было не в этом, совсем не в этом.

Как многие самоубийцы, он сохранил на лице выражение, с каким убивал себя, – и это было выражение муки, непосильного для души страдания и тяжкой своей вины. Не перед кем-нибудь, перед самим собою. Точно бы он себя казнил за свое святотатство. Так оно, верно, и было.

Парашютисты стояли за спиной генерала, он затылком чувствовал их дыхание. И неназвавший себя разомкнул наконец уста:

– Интересно, чего это он боялся?

Генерал, вспомнив, что Кирнос говорил ему о жене и сыне, сказал:

– Ничего он не боялся. Контузия у него была.

…Куда девались потом эти парашютисты, генерал не мог бы вспомнить. Они как будто испарились – бесследно и стремительно, как и те части НКВД, заполнившие передний край. Похоже, произошло это при первых же залпах немецкой артподготовки, слишком массированной, чтоб остались сомнения насчет неминуемого удара. И уже ни о какой проверке окруженцев не могло быть речи, вся забота была – как развернуть в краткие часы громоздкое тело армии для удара упреждающего. Спешно формировались несколько батальонов, куда входили на равных и вчерашние окруженцы, и те, кто их встретил близ Владимирского Тупика, неподалеку от истока Днепра.

В закатный час генерал вышел на крыльцо проводить их. Он их провожал на запад и сам смотрел туда же, где небо цвело тревожным оранжевым цветом, все больше густеющим, переходящим в темно-свинцовый. Батальоны уходили в ночь, чтобы на несколько часов, пока развернется армия в боевые порядки, заслонить ее своими телами. Артиллеристы катили пушки на конной тяге, пехота – с тяжелыми скатками через плечо, в ботинках с обмотками – пылила следом по улице села и пела про них – голосами, соответственно уставу, бодрыми и молодцеватыми:

 
Час пробил,
Труба зовет.
Батарея, стройся!
Гром гремит,
Война идет.
Заряжай,
Не бойся!
 

За плечами этих солдат – за километрами, окопами, батареями, бетонными надолбами и рельсовыми ежами, и все же за плечами этих солдат – лежала великая столица, погруженная во мрак и тревожное ожидание. Войска готовились к легендарной обороне.

И дико было представить генералу Кобрисову, как бы он взламывал эту оборону, покуда еще такую жиденькую, как подавлял бы сопротивление этих людей, ничего не подозревавших и которые так тепло, с чистыми сердцами, приняли его людей, накормили их, поделились «наркомовской нормой» и махоркой.

Но не так же ли дико – плечом к плечу с ними, локоть к локтю, кровью и плотью своими оборонять истязателей и палачей, которые не имели обыкновения ходить в штыковые атаки и выставляли перед собою заслон из своих же вчерашних жертв?

А может статься, и завтрашних?..

Глава шестая
Поклонная гора

Кажется, трудно отрадней картину

Нарисовать, генерал?..

Н. А. Некрасов. «Железная дорога»

1

Чем ближе к Москве, тем чаще возникали на пути контрольно-пропускные «рогатки», где вместо шлагбаумов перегораживали шоссе грузовики, стоявшие впритык радиаторами друг к другу, нагруженные мешками с песком, и лишь по предъявлении документов дежурному и по его команде раздвигались, давая пройти «виллису». Документы предъявлял адъютант, всякий раз извлекая их из целлофановой обертки – как из платка или онучи. Генерал молчал, старался глядеть в сторону, с видом брезгливым и настороженным, мучительно ожидая каких-нибудь расспросов. Но дежурные ни о чем не спрашивали, только быстро и косо оглядывали машину и, почему-то вздохнув, козыряли на прощанье. Адъютант вновь не спеша заворачивал документы в целлофан. Но, кажется, они успели все-таки отсыреть.

Впрочем, все меньше генерала Кобрисова раздражали эти мелочи, все реже вспоминал он свои споры с Ватутиным, с Жуковым и уже уставал переигрывать то совещание в Спасо-Песковцах, которое постепенно приходило к одному варианту – тому, какой и был в действительности, – а все чаще задумывался, что ожидает его в Москве. В общих чертах он представлял себе разговор в Ставке, после которого и в самом деле месяца на полтора, на два отпустят отдохнуть – скорее всего в Архангельское, благо зима на носу, походит на лыжах, проделает эти ихние дурацкие процедуры. После чего, вероятно, позовут формировать новую армию – не для себя уже, разумеется, для чужого дяди. Или дадут училище – выпекать шестимесячных лейтенантов. А то – засадят в каком-нибудь управлении Генштаба бумажки перебирать до конца войны. Дальше – за тот барьер, который назывался «конец войны», – он не заглядывал, там ему как будто и места уже не было. И все чаще звучали в нем чьи-то, невесть где подхваченные, слова: «Жизнь сделана». Оказавшаяся такой короткой, вот она и подошла к своему пределу.

А в самом деле, куда ему теперь вкладывать силы, чем увлечь себя? Дачей в Апрелевке? Неужели дойдет он до того, что жизнь заполнится радостным созерцанием муравья, переползающего тропинку в саду, или дрожью крыл стрекозы над прудом – после того как ее наполняли карты и планы сражений, конский топот и лязганье гусениц, сладкий воздух вокруг грохочущих батарей? Всякое созерцание пугало его, оно было началом угасания всех желаний, кроме желания покоя. День ото дня будет все безобразнее – погружение в непременный послеобеденный сон, потом – сон при гостях, покуда последняя дрема не смежит веки навсегда. Чем привязать себя к жизни, чтоб подольше выдержать одолевающее притяжение небытия?

Что скажет жена, он тоже представлял себе – огорчится, конечно, а в глубине души все же и обрадуется, что он, слава те господи, отвоевался, жив, с нею рядом. Вот с дочками будет потруднее: не раненый, не контуженый, как он им все объяснит? Разве втемяшишь им в головы, в которых сейчас кисель вместо мозгов, что бывают, хотя и редко, такие случаи, когда снимают именно за успех? Нет же, навсегда он будет для них – незадавшийся полководец, несправившийся командарм. Где «не справившийся»? Да под несчастным Мырятином! А сколько он стоит, этот Мырятин? Десять тысяч? Пятнадцать? Легко считать, если ты пришел на готовую армию, не тобой сформированную. А если ты сам ее собирал – с бору по сосенке, из маршевых необстрелянных рот, из частей, раздробленных в окружениях, сохранивших свои знамена и потерявших свои знамена?

Почему-то он спорил с дочками, будто они и в самом деле его корили, и чувствовал к ним неприязнь, и к жене ее чувствовал – за то, что не родила сына. Вторую-то, собственно, и затеяли, потому что хотелось парня. И добро бы они пошли в нее, она хороша была молодая, но каково было узнавать в них свою «корпулентность», мясистость лица, и каково еще будет с ними потом, на выданье. Лошади, думал он, вот бы о чем побеспокоились, а то все с расспросами, с упреками!.. Ах, как сейчас недоставало сына, который бы все принял к сердцу, как если бы сам прошел с отцом от рубежа к рубежу, и понял бы его без долгих слов, и не осудил. Сыну-то можно было бы объяснить, что жить им довелось в стране, где орденов и всяких иных наград выдается больше, чем в какой бы то ни было другой, и где никакие заслуги не имеют цены, стоит тебе лишь пошатнуться.

Уже замелькали подмосковные названия, он узнавал знакомые места, или ему казалось, что узнает, и сердце сжималось от робости и тоски. Он уже рад был, что день кончается и к своему дому на улице Горького он подъедет совсем к ночи. Дочки уже будут спать, а жена выйдет встречать в халате и в косынке, низко надвинутой на лоб, – простоволосая она давно уже не ходила, а все в косынках, стянутых спереди узлом, – она повиснет на нем, заплачет от радости, и он скажет ей только: «Покорми нас, мать, да и спать уложи, завтра наговоримся». В хлопотах ей и гадать будет некогда, почему вдруг приехали, а утром он уже явится в Ставку, и после того гадать будет не о чем.

Но прежде чем кончился день, кончился бензин в баке, и покуда искали, где заправиться, ходили туда с канистрой, быстро, неумолимо стемнело. А ехать без света, с одними синими подфарниками, не хотелось, все-таки не фронт, зачем зря себя мучить. Заночевали в дежурке, возле «рогатки», и была грустна и бессонна для генерала последняя эта ночь перед Москвой, все он кряхтел и ворочался на скрипучей койке в жарко натопленной комнатке. Он зло завидовал своим спутникам, мигом провалившимся в сон, и чувствовал себя уже безнадежно состарившимся, изношенным, едва не больным.

И что-то тревожило его, дергало, вырывало из сна – всегдашнее его беспокойство, что он чего-то не сделал, не успел. Девушке Нефедова так и не написал он, как обещал. Читая Вольтера, отвлекался от всех своих забот, а о той, не виденной, все-таки помнил. Но так быстро все отошло от него вместе с армией, он сразу оказался не у дел. И написать ей – тоже не было его делом. И куда-то непременно он должен был вернуться, где давно ждали его, – это, он уже знал, началось засыпание, это пришел сон, который несколько раз ему снился, так что уже не помнилось, сон это или воспоминание о яви. Было мглистое утро поздней осени, и вокруг были товарищи его, юнкера Петергофской школы прапорщиков; с ними он шел к вокзалу, где предстояло им разделиться: одни уезжали в Петроград, другие их провожали. Еще, значит, не распалось их мужское содружество, а выпили они перед тем не на прощанье, а оттого, что настроение было молодое и приподнятое. Но, странное дело, это однокашников своих он видел молодыми, тогдашними, а себя – нынешним, пожилым, с ноющими суставами, и от этого ныло сердце: может быть, это он среди мертвых? А значит, и среди убитых им?

В те дни на улицах Петергофа много появилось революционной матросни, братишек из Кронштадта и Ораниенбаума, с пулеметными лентами крест-накрест и маузерами, свисавшими только что не до земли, они задирали офицеров и юнкеров, приставали с вопросами: за кого ты и против кого, – и если ты говорил, что ни за и ни против кого бы то ни было, то они решали, что ты за того, против кого они, и затевали драку. Ходить по Петергофу надо было втроем, вчетвером. Кобрисова, рослого и на вид опасного, да при солдатском Георгии на груди, не трогали и одного, но вслед выкрикивали оскорбления и угрозы «будущему золотопогоннику». А накануне они устроили митинг на площади перед вокзалом и призывали не оказывать никакой поддержки гнилому продажному контрреволюционному буржуазному правительству, засевшему в Зимнем дворце. Между тем едва не половина юнкеров школы для того и спешила в Питер, чтоб заступить на охрану этого правительства, а другая половина не видела в том нужды или вовсе была против, но не заодно с братишками. В этом и была сложность: и те, кто уезжал, и кто оставался, и сами эти полосатые братишки – все были сплошь революционеры. И все люто враждовали с революционерами, которые были также и контрреволюционерами. К революции призывал главарь большевиков Ленин, но и генерал от кавалерии Корнилов был спаситель революции, он ее спасал от революции Ленина, а министр-председатель Керенский спасал революцию от революций их обоих. Получалось, что у каждого своя революция, а у противника она была – контрреволюция, и кажется, один Кобрисов не имел ни того ни другого, поэтому и не знал, ехать ему в Питер или остаться, и этого было не решить на коротком пути к вокзалу.

Петергофский вокзал имел две платформы, выходившие из-под высокой остекленной арки и далее крытые легким навесом на чугунных, фасонного литья, опорах; ближняя сейчас пустовала, и юнкера спрыгивали с нее на рельсы и шли ко второй платформе, где стоял поезд, карабкались на высокие трехступенчатые подножки, колотились в запертые с этой стороны тамбуры. За пыльными стеклами вагонов мелькали фуражки и лица отъезжавших. Решиться надо было в какие-нибудь секунды, потому что уже пробил второй звонок, и вскоре было бы не успеть перебежать через рельсы: приближался встречный из Питера. В этом месте своего сна чувствовал Кобрисов неодолимое оцепенение, сковавшее и ноги, и все его большое тело, чувствовал страшную, изнурительную раздвоенность – ему хотелось и опередить встречный поезд, и чтобы он скорее налетел и не пришлось бы уже перебегать. Вот уже последние, кто хотел того, перебежали, вцепились в поручни, повисли гроздьями, и тут поезд тронулся медленно, как бы в раздумье, и они оглядывались на тех, кто оставался, и так до самой последней секунды, когда встречный налетел с грохотом и заслонил их. Вспоминал об этом Кобрисов с грустью и теснением сердца, оказалось это не простым расставанием, но великим русским разломом. Он это смутно чувствовал и тогда, хотя отъехавшим надлежало всего несколько дней отстоять в карауле у Зимнего и вернуться. Не вернулся никто.

А уже через год так сложилось, к тому привело Кобрисова его оцепенение, что где-нибудь в Сальской степи он летел на своем чалом Буяне, с оттянутой назад шашкой, распяливая рот криком: «Даешь Котлубань!» – а встречно летели с оттянутыми шашками и с криком бывшие дружки, Мишка и Колька, теперь смертельные враги ему – только из-за того, что они перебежали через рельсы, а он нет… Он не знал, как все это объяснить своим дочкам, и надо ли объяснять, имея на погоне две генеральских звезды. Но почему-то опять он злился и доказывал им, что выбор уехавших оказался не лучшим – было повальное бегство из Крыма, чужбина, голод, позор нищеты посреди чужого богатства и роскоши. Хотели бы они, чтоб их папка зарабатывал им на жизнь, играя на гармони в ресторанах? Или бы в цирке показывал вольтижировку? Да пошли они прочь, не о чем ему с ними разговаривать!

Но понемногу приходило к нему смирение, и прежде всего он примирился с женою, зная, что в споре его с дочками она, конечно, примет его сторону и пресечет неуместные расспросы. Она примет его сторону в споре с целым светом и найдет слова самые убедительные и выскажет их не сразу и не впрямую, но исподволь, в час по чайной ложке, и выйдет само собою, что все кругом карьеристы и шкурники, один ее Фотя – талант и храбрец, которого ценить не умеют. Это у нее так славно получалось!

У нее много чего получалось хорошо, а ведь, кажется, и не так умна была. Однако ж ума этого хватило, чтоб заставить его когда-то, притом издали, споткнуться об ее лицо. Кажется, впервые он задумался всерьез, что за таинственное существо связало с его жизнью маленькую свою жизнь. Таинственное это существо, Маша Наличникова, произрастало в деревне близ Вышнего Волочка верстах этак в тридцати, а по другую сторону того же Волочка и на таком же почти расстоянии, дислоцировался тогда его полк. Каким таким чудом они могли бы встретиться? Но все дело в том, что деревня ее была не просто глушь, но глушь с обидою на железную дорогу, проходившую вблизи, на магистраль Москва—Ленинград, глушь с завистью к поездам, проносившимся мимо их полустанка, на котором не всякий-то местный поезд останавливался, к спальным вагонам, освещенным то вечерним оранжевым, то ночным синим светом, из которых вылетали душистые окурки и дерьмо из уборных. Развлечением было прогуляться до полустанка, там в буфете посидеть с пивом, закусить бутербродами с заветренной черной икрой, а Вышний Волочок был уже просто праздником, о котором вспоминалось неделями. И таинственное существо задумалось, как из этих праздников перенестись в другую жизнь, которая год за годом проносилась мимо. Услышанные в школе слова основоположника насчет «идиотизма деревенской жизни» запали ей в душу и уже не могли быть вытравлены позднейшими уверениями о высокой духовности «раскрепощенного советского крестьянства» – в них лукаво прочитывалось именно «закрепощение», и в самом воздухе реяло, что надвигается нечто неотвратимое, и этого идиотизма еще должно прихлынуть, так что от него уже будет не избавиться. Еще пока можно было ей, беспаспортной, проявив некоторое упрямство, отпроситься на какую-нибудь великую стройку, но ее страшили рассказы вернувшихся оттуда; в ее представлении с этими стройками нерасторжимо связалось житье на голом энтузиазме, в грязном и тесном общежитии, с клопами и вшами, с пьяными гитарными переборами во всякое время суток, грубая, уродующая женщину одежда и неженски тяжелый труд, с производными от него неизлечимыми женскими недомоганиями, драки и поножовщина, приставания, насилия и аборты, которые в девяти случаях из десяти кончались гибельно. А еще, рассказывали, могло быть и так, что лагерную жизнь строителей в одночасье обносили колючей проволокой и на вышках поселяли часовых с винтовками, которые должны были этот лагерь охранять от тех романтиков, кто попытался бы из него бежать… Насколько все это правда, она не знала. Но знала, что живет в стране величайших возможностей, где возможно все.

Был и второй путь – и все чаще она, девятнадцатилетняя, думала о нем, сознавая и цену себе, и что цена эта с каждым годом возрастала, но не беспредельно, а где-то должна была достичь своего пика и дальше пойти на снижение. Этот момент надлежало ей точно угадать, чтобы тут как раз и встретить того, кто сильной своей рукой выведет ее отсюда – в свою неведомую жизнь. И она принялась набрасывать в своем воображении облик своего избранника, а точнее, того, кто избранницей сделает ее. Она ему не пожалела роста и ширины в плечах, годков отвела ему на шесть больше своих – ибо на семь было бы уже многовато, вернее, старовато, а младше того был бы уже почти сверстник, а сверстников она, как многие девицы, презирала, – она его одела в командирские шевиотовые гимнастерку и галифе, перепоясала скрипучими ремнями, обула в хромовые сапоги со шпорами и в подчинение ему дала эскадрон, лицом наделила полнеющим и значительным, голову обрила «под Котовского», а для некоторого гусарства, подумавши, провела ему по верхней губе ниточку усов. Получился у нее вылитый Фотий Кобрисов. Впрочем, как потом выяснилось, она не целиком его выдумала, а однажды увидела в Вышнем Волочке на бульваре, и сразу он ей понравился, и она стала думать в том направлении, как до него добраться да присушить его, чтобы не смог увильнуть от предназначенного им обоим судьбою. И оружием в нелегком этом предприятии выбрала она – семечки.

Земли вокруг Вышнего Волочка не так обильно поливаемы солнцем, как Украина, где волнуются желтые моря подсолнухов, но уж если кто их взрастил у себя, то может реализовать их быстрее и подороже, нежели украинцы. Маша Наличникова с подругами установили свои мешки на притоптанной земле близ вокзала, и торговля у них пошла хорошо. Так же безостановочно, как лузгаются семечки, они отмерялись стаканом и ссыпались кому в кулечек, тут же ловко сворачиваемый из газеты, а кому в подставленный карман. Часа через полтора они все и распродали и, поместивши выручку в прелестные сейфы – кто за чулок, а кто за лифчик, – направились поискать ей достойное применение. Не так много было в этом городе соблазнов – сходить в кино на фильму «Катька, Бумажный ранет», накушаться мороженого от души и еще в запас, упиться до икоты лимонадом или яблочным суфле, покататься на карусели в парке, пострелять в тире – и посчитать себя вполне удоволенными. Маша Наличникова этих соблазнов избежала. Маша Наличникова явилась в фотоателье с картинкой из журнала, изображавшей Юлию Солнцеву в кино «Аэлита». Прекрасная шлемоблещущая марсианка Аэлита, полюбившая землянина-большевика, тоскующая в межпланетной пустыне о своей несбывшейся и не могшей сбыться любви, смотрела в три четверти и слегка вверх и выражение лица имела надмирное, которое чрезвычайно нравилось Маше и с которым она находила лестное сходство у себя.

– Вот я хочу, как здесь, – сказала Маша.

Ей возразили было, что как же без шлема, не получится «как здесь», но Маша настаивала, что шлем – это не главное, а главное – то выражение, которое она сейчас состроит.

Мастер, похожий на старого композитора, с беспорядком в редеющей шевелюре, ее понял и усадил так, что она свое выражение видела в зеркале. Накрывшись черной накидкой, он надвинул на Машу громоздкий деревянный ящик, прицелился, изящным округлым движением снял крышечку с объектива и, выждав одному ему ведомую паузу, надел ее. Он сказал, что у него выйдет «даже лучше, чем здесь», что было воспринято Машей охотно и с душевным трепетом. Он был очарован моделью и заранее попросил разрешения выставить Машин портрет в витрине. Маша неохотно согласилась, но, когда он стал ей выписывать квитанцию, она его огорчила, не пожелав зайти через неделю посмотреть пробные отпечатки.

– Да чо ж там смотреть? – сказала она. – Я ж вижу – мастер. Приехать я не смогу, в Москву меня вызывают на два месяца. Вы лучше по почте пришлите, мне куда надо перешлют.

– Но мало ли что, – сказал мастер. – А вдруг вы моргнули?

– Я, когда надо, не моргаю, – ответила Маша.

Он записал ее адрес, чего Маша и добивалась маленькой своей хитростью. В этот день она посетила еще три ателье, расположенные на том же бульваре, и там тоже расставила капканы. Хотя бы в один из них командир эскадрона должен был попасться. Маша поскромничала, он попался во все четыре.

Небрежный прогулочный его шаг по бульвару сбился тотчас, едва он скосил глаза на витрину. Снятая в три четверти справа, смотрела мимо него прекрасная Аэлита. Надмирный взор ее был отуманен любовью, но адресован кому-то другому, располагавшемуся за срезом кадра, – это и досадно было, и горячило воображение. С большой неохотой оторвавшись от магнетического лица, он пошел дальше – и через два квартала опять споткнулся о лицо чрезвычайно похожее, но только отвернутое еще дальше от него. Теперь Аэлита показала ему свой левый профиль, который выглядел еще надменнее и как-то более инопланетно. Впрочем, исчерпав этот свой облик, она с ним рассталась для выражения чувств земных. В третьей витрине он увидел ее запрокинутый фас, с блуждающими глазами; лишь какого-то «чуть-чуть», лишь полградуса недоставало, чтобы получился образ женщины, поневоле уступающей натиску возлюбленного. На это невозможно было спокойно смотреть мужчине, вся вина которого состояла лишь в том, что он опоздал ко встрече. Командир эскадрона был уязвлен, расстроен, повергнут в чувство гнетущее. Но витрина четвертая обнадежила его, здесь он увидел фас наклоненный, с глазами, стыдливо опущенными долу, со смиренным пробором в строго расчесанных волосах; здесь превыше всего ставились девичья честь, целомудрие, скромность и давалось понять, что еще не все для него потеряно…

Он кинулся узнавать, кто она, эта девушка, он умолял и брал фотографов за грудки; ему отвечали, что здесь занимаются искусством, а не сводничеством; он настаивал, что его воинская часть давно охотится за этой знаменитой ударницей, чей снимок они увидели в местной газете и загорелись с нею переписываться; его не стали уличать в несуразице и предлагать ему в газету же и обратиться; красного командира поняли как надо и пошли ему навстречу – знаменитую ударницу земледелия и животноводства, проживающую там-то и там-то, зовут Марья Афанасьевна Наличникова.

В ближайший же выходной по селу проскакали двое верховых. Они скакали уверенной рысью, разбрызгивая жирную весеннюю грязь, и спешились у избы Наличниковых. Вошедший первым, с красным бантом на широкой груди и ниточкою усов по верхней губе, смущаясь, напомнил Маше, случайно одетой в самое свое нарядное, что комсомол является шефом Красной армии, и вот они с товарищем налаживают смычку с молодежью окрестных сел, и вот порекомендовали им в первую голову познакомиться с активисткой Машей Наличниковой. «Ври дальше, – подумала Маша, – так сладко ты врешь!» В свой черед, она возразила обоим товарищам, что они ошибаются, комсомол шефствует не над Красной армией, а над Краснознаменным Военно-морским флотом, и, кстати, от морячков, которые тут поблизости в отпуске оказались, пришла ей уже целая пачка писем с предложениями несерьезными – руки и сердца, а если говорить о серьезном общении, то она прямо не знает, когда и время-то найти для этой смычки, все дела, дела… Усатенький был смущен и не нашелся что сказать, но выручил товарищ, который пригласил Машу посетить их воинскую часть с лучшей ее подругой и совершить прогулку на конях, которые у морячков навряд ли имеются. Был здесь момент, для Кобрисова опасный: Маша могла обратить внимание не на него, а на товарища, и это было бы досадным и, может быть, непоправимым уроном. Но Маша, отвечая на приглашение согласием, обратилась именно к нему, и сделала это даже подчеркнуто. Несколько позже призналась она Кобрисову, что весь его вид никакую девушку не мог бы обмануть: у него на носу было написано, что он приехал не просто знакомиться, он приехал знакомиться с будущей женой.

– Ну естественно, – сказал Кобрисов, – я же тебя уже выбрал.

– Нет, – сказала Маша, – это я тебя выбрала. И раньше, чем ты меня.

Почин Маши Наличниковой оказался заразительным и был подхвачен. Тем же путем, через те же фотоателье, но уже под Машиным руководством, прошла не лучшая ее подруга, а младшая ее сестра, которая досталась в жены товарищу, тоже эскадронному командиру. Затем, хоть и с трудностями, но выдали сестру старшую, уже несколько засидевшуюся в свои двадцать четыре, за молоденького заместителя Кобрисова. Сестра двоюродная тоже удачно вышла за полкового начфина, а троюродная так совсем поднебесно – за начальника полкового коннозапаса. Попозднее, когда подходило время нянчить у Кобрисовых детей, выписывали жить в гарнизоне двух Машиных племянниц, одну, а потом другую, и тоже хорошо их выдали – за начальника продфуражного снабжения и за ветеринарного фельдшера. С неустроенной личной жизнью никто отсюда не уезжал, и род Наличниковых все шире вторгался в жизнь гарнизона, заодно и вышневолоцким посевам маслосемян светило расшириться до размеров желтых морей Украины. Положение Кобрисова все укреплялось и укреплялось, прорастая узами служебными и родственными, и всем брачующимся Наличниковым казалось, что будут они теперь одна большая нерасторжимая семья. Но никто б не уготовил им расставания более неизбежного, чем выходить за военных, которые, каждый в свой час, разъезжаются по разным гарнизонам и никогда не старятся там, где были молодыми.

Память еще немножко хотела задержаться на том времени, когда еще была любовь вдвоем, без третьего. Что особенно он ценил в своей подруге жизни, так то, что она не считала свое завоевание окончательным. Не в пример другим женщинам, которые, добившись своего, точно бы садятся в поезд и всю дальнейшую свою жизнь считают обеспеченной дорожным расписанием, она его завоевывала снова и снова, неустанно и ежечасно. Она за свою молодость, отданную ему, сражалась смолоду, а не как все другие, лишь спохватясь. Разменяв только третий десяток, почувствовала уже беспокойство – и помолодела непостижимо как, постригшись короче и приняв новое имя – Майя. Действительно, чем-то майским повеяло, ранневесенним, и она дала почувствовать, что может быть другой. А чем бы еще его завлечь? Стать вровень с ним – сильной и умелой амазонкой. Так и пришло в их жизнь третье – прелестная каурая трехлетка Интрига, строптивая дочь Интернационала и Риголетты, унаследовавшая, как то полагается кавалерийской лошади, первые слога их имен.

Вооружась шамберьером, он их обеих гонял на корде до пота и мыла – красавицу-кобылицу и красавицу-жену, сам пребывая в жеребячьем восторге, в состоянии ощутимого счастья. Он добивался правильной посадки и правильной рыси, чтоб всадница и лошадь сливались – нет, не в единый механизм, а в одно великолепное животное, мгновенно по команде меняющее резвость и ритм. Отрабатывали «манежную езду», «полевую езду» и тот упруго-напряженный рысистый бег, что звался длинно и торжественно: «марш кавалерийской дивизии в предвидении встречного боя», а в довершение, на закуску, атака с шашкою наголо, «аллюр три креста». Потом началась рубка лозы, тренировка руки, из которой поначалу так бессильно выпадала шашка, покуда не перестала выпадать, и тогда наконец труднейшее и опасное:

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
  • 3 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации