Текст книги "Интербригада"
Автор книги: Глеб Сташков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
XIII
Общие сто пятьдесят тысяч Настя потратила в один день. Скромное колечко взамен утраченного, пара кофточек, которыми я вынужден был любоваться весь вечер, и противоударный айфон. Айфон был испытан на прочность через час после покупки. Настя выбросила его с четвертого этажа – аппарат разлетелся вдребезги. Мы снова сидели на мели.
Я побрел в редакцию. На редакторском месте сидел Пожрацкий, а на коленях у Пожрацкого – Танюха-поэтесса.
– Привет, Бобби, – закричал Гаврила, – как раз о тебе говорили.
Время от времени Пожрацкий называл меня Бобби. Я не обижался. Одна знакомая проститутка называла меня Герберт Герберт, уверяя, что это имя главного героя «Лолиты». Я и с этим не спорил.
Пожрацкий приветствовал меня стихами:
О Бобби, предводитель копирайтеров,
Защитник угнетенных гастарбайтеров,
С тобою мы от тьмы несемся к свету,
Но тормозим у рюмочных при этом.
Я усмехнулся, Танюха скривила рожу – она сочиняла хуже.
– Толерантный вы наш, – сострила Танюха. Как всегда, неудачно.
Я сел на стол:
– Не помешаю?
– Уже нет, – сказал Пожрацкий и плотоядно заржал.
– Где? Опять в туалете? – спросил я. – Какая пошлость.
– Ты белоручка, Бобби.
– Запомни, Пожрацкий: брезгливость – главный стопор на пути к преступлению.
– Как интересно! – закатила глаза Танюха.
– Обоснуй, – заинтересовался Пожрацкий.
– В школьные годы я ездил в археологические экспедиции. В Сибирь.
– Там, наверное, жутко холодно, – вставила Танюха. Как всегда, не к месту.
Пожрацкий снял ее с колен и брезгливо осмотрел. Поздно, думаю. Я продолжал:
– Летом в Сибири жара почище, чем в Крыму, а зимой археологи не работают. Во второй экспедиции, в Хакасии, мы жили в солдатских палатках. Огромные такие шатры, а внутри нары. Однажды в палатку заползла гадюка.
– Наверное, жутко страшно, – сказала Танюха.
– Закрой рот, – сказал Пожрацкий.
Все правильно: рот сделал свое дело, рот может уходить.
– Страшно не страшно, но приятного мало. Ветераны рассказали, что в прошлом году гадюка укусила девушку из Бельгии. «Скорая» приехала через две недели.
– Не может быть, – вклинилась Танюха.
– Все тоже удивились. Тому, что вообще приехала. Бельгийку не откачали.
– И что с ней стало? – спросила Танюха, дрожащим, как и положено поэтессе, голосом.
– Как что? Запаковали в гробик и отправили на историческую родину. В Сибири какие-то другие гадюки, ядовитей, чем у нас. В общем, история про бельгийку нас не развеселила. Мы деликатно стояли на улице и ждали, уползет гадюка или нет. Она не уползала. Надо было что-то делать. Мой приятель Олег поднял большой камень и опустил гадюке на голову.
– Прекрати, – завизжала Танюха.
– Рассказывай, – сказал Пожрацкий.
– Потом он взял гадюку за хвост и выкинул из палатки.
– Меня сейчас вырвет, – заявила Танюха.
– Ветераны сказали, что нельзя оставлять труп у палатки. Дескать, другие змеи будут мстить. Чушь, видимо, но мы испугались. Олег снова взял гадюку за хвост и унес в степь. Больше никто не здоровался с ним за руку. И разговаривали только по необходимости. Никому не было жалко гадюки. Никто не признавал за ней права на жизнь. Но никто, кроме Олега, не решился на убийство. Из брезгливости. И я не украду бутылку пива из магазина не потому, что честный, а потому, что западло. Нефтяную скважину я бы украл влегкую.
– Мне кажется, ты легко мог бы убить человека, – сказала Танюха, омерзительно растягивая гласные.
– Заигрываешь? Я не Гаврила, в туалете не готов, а дома меня ждет девушка.
Танюха вспыхнула:
– Я видела твою пассию. Уродина.
– Протестую, – сказал Пожрацкий, – она очаровательна.
Я задумался и сделал одно открытие. Абсолютно не важно, что человек говорит. Важно, кто говорит. Танюха назвала Настю уродиной – и я оскорбился. А Пожрацкий назвал ее очаровательной – я опять недоволен.
Если бы Пожрацкий назвал Настю уродиной – я был бы рад. Или, по крайней мере, спокоен. А если бы Танюха назвала ее очаровательной – я бы согласился, что Танюха не такая уж дура.
Когда мужик говорит тебе:
– Ну ты человек! Ведро можешь выкушать! – это признак глубочайшего уважения, которое проявляется в слове человек.
А когда девушка заявляет:
– Ты мне нравишься как человек, – большего оскорбления и выдумать невозможно.
Выходит, прав был проходимец Марр, развенчанный Сталиным в бессмертном труде «Марксизм и вопросы языкознания». Язык никакой не базис, а надстройка. Причем весьма относительная.
Неважно, что ты говоришь. И твоя сущность тоже не важна. Важно, кто ты есть в данный момент времени. Проще говоря, твоя экзистенция как аспект всякого сущего в отличие от другого его аспекта – сущности.
Короче, напиши я, что пора возрождать духовность, редактор эту ботву не напечатает. А если напечатает, то никто не прочитает. И уж точно никому не придет в голову это обсуждать. А если про духовность напишет Никита Михалков, интернет будет неделю стоять на ушах.
А если я, к примеру, опубликую роман про извращенцев и прославлюсь, я тоже смогу писать, что пора возрождать духовность. И интернет будет стоять на ушах. Сущность моя при этом не изменится. И слова останутся теми же.
Что-то подобное, помнится, излагал Нора Крам, когда базарил про постинформационное общество. Мулька, продвигающая инфу, – это и есть твоя экзистенция. Все это, конечно, ближе к Хайдеггеру, чем к Кьеркегору, но сути дела не меняет.
Вопрос в том, что выведенный мною закон релятивности слов применим к любой эпохе. В первобытном стаде я отреагировал бы на слова Танюхи и Пожрацкого о Насте точно так же, как и сегодня.
Но только на высшей стадии развития человечества – в постинформационном обществе – закон принял всеобъемлющие формы и пропитал собою все аспекты бытия. А значит, мои тексты одновременно за и против русского национализма – это высшее проявление саморазвития моего духа.
– Бобби, Бобби, – услышал я голос Пожрацкого, – что с тобой?
– Извините, задумался.
Я огляделся. В редакторском кресле сидел редактор. Пожрацкий и Танюха стояли по стойке смирно.
– Материалы про угрозу русского национализма имеют успех, – обратился ко мне редактор.
– Демшиза в восторге?
– В полном. Тебя собираются выдвинуть на премию Леонтия Брюховецкого.
– Кто это?
– Понятия не имею, – сказал редактор и бухнул безо всякого перехода: – Как ты относишься к геям?
– Он к ним не относится, – ступила Танюха, после чего ее наконец-то выпроводили.
– В принципе Танюха права, – сказал я. – Один раз напишешь про педиков, потом во всю жизнь не отмоешься. С чего, мол, заинтересовался… Нет дыма без огня…
– Это не имеет значения, – сказал редактор. – Это даже хорошо. Обозреватель-гей – это круто. Но я не хочу тебя насиловать.
– Насиловать обозревателя-гея – это не круто. Это статья. Причем не журнальная, а уголовная.
– Повторяю вопрос: как ты относишься к геям?
– Никак.
– Не имеет значения, – повторил редактор. – Тему геев отложим до лучших времен. Через неделю твои банановцы проводят с геями совместную акцию. В защиту тридцать первой статьи Конституции. Называется: «Нам – пикет, вам – минет».
– Креативно.
– А завтра у них митинг-шествие. К дому, где убили кавказца, о котором ты писал.
– Его еще не снесли?
– Кого?
– Дом.
– Пока не снесли, – сказал редактор. – Общественность протестует.
Я вспомнил активистку с зычным голосом и выругался про себя.
– Значит, митинг-шествие, – редактор посмотрел в пресс-релиз, на котором красовался супрематический банан. – Называется: «Марш против русского национализма и сноса дома». С тебя репортаж. Объем не ограничен.
– А гонорары?
Редактор ничего не ответил и уткнулся в монитор.
XIV
Я снова отправился в офис «БАНана».
Перкин ходил с распухшим ухом – журналисты без конца звонили на мобильник и требовали комментариев.
– Мы возмущены! – кричал Перкин. – Чем? А о чем вы спрашивали? Вот этим и возмущены. Нет сил терпеть подобный произвол.
Перкин был искренен. Перкин действительно возмущался. Полчаса назад он отправил своих орлов за бутылкой, а они все не возвращались. Сил, чтобы терпеть, больше не было.
Кругом царило оживление. Перкин издал приказ: во избежание провокаций по домам не расходиться, всем ночевать в офисе. Провиант закупить до одиннадцати вечера.
Взад-вперед бегали мальчики и девочки – рисовальщики плакатов. Первая ступень в процессе оппозиционной эволюции. Низший класс. Вроде спартанских илотов. Им запрещалось пить и спорить с полноправными гражданами. Права гражданства можно было приобрести двумя способами: попасть в ментовку или бухнуть с Перкиным. Второй способ считался надежней.
Незнакомый юноша в модных очках инструктировал смертников, которые бросались под колеса бульдозеров во время сноса памятников градостроительства и архитектуры.
– Ave Perkinus! – восклицали идущие на смерть перед акциями, ни одна из которых пока не привела даже к легким травмам. – Moritori te salutant!
– Адью, – отвечал Pernicus. – А ля гер ком а ля гер.
На подоконнике курил «Беломор» зиц-председатель Мозжечок. Борис Аристидович Мозжечок числился организатором всех акций. Он и отсиживал положенные пятнадцать суток. Из нагрудного кармана Мозжечка торчала зубная щетка. Он сидел при Горбачеве-Освободителе и Андропове-Поработителе. При перестройке и демократии, при олигархии и авторитаризме. Временами он ездил посидеть в Белоруссию и Казахстан. Мозжечок потерял передние зубы и сохранил веру в человечество. Я его уважал.
В комнате без окон стояли раскладушки, на которых голодали то ли дольщики, то ли вкладчики, безбожно обманутые государством. Мимо них фланировали молодые люди с пивом и бутербродами. Секретарша Людочка пронесла поднос с курицей-гриль, аромат которой немедленно проник в носоглотки изможденных страдальцев.
– Закройте дверь, суки, – кричали то ли дольщики, то ли вкладчики, – имейте совесть.
– Сами встаньте и закройте, – обиделась Людочка.
– Сил нет, милая, – заныли дольщики.
– Тогда лежите и не пиздите.
Людочка проявила гуманизм и закурила пахитоску, перебивая куриный аромат.
– Ошиваются кто ни попадя, – секретарша обратилась ко мне за поддержкой. – Пользуются добротой Владлена Макаровича. Честное слово, боюсь сумочку без присмотра оставить. Вы согласны?
– Не знаю, – говорю, – у меня нет сумочки.
– Привет, – на горизонте показался Перкин. – Хочешь анекдот?
Зазвонивший мобильник спас меня от необходимости ответить вежливым, но решительным отказом.
Я уселся пить виски с видным банановцем, правой рукой Перкина Маратом Кайратовым. Марат всегда казался мне самым вменяемым из этой компании. О Перкине он отзывался презрительно. Банановские идеи его не волновали. Собственных он не имел. Вернее, имел, но идей было так много, что Марат менял их ежеминутно. Его выступления всегда интриговали полной непредсказуемостью.
– Я считаю, что Чубайса надо повесить, – начинал Марат. – Он такой же бандит, как Ходорковский. Я уверен, что вор должен сидеть в тюрьме.
– Это не ты уверен, это Жеглов сказал, – говорили Марату.
– Нет, – отвечал Марат, – я придумал это раньше Жеглова. Жеглов у меня позаимствовал, когда мы вместе отдыхали в пионерлагере.
– Жеглов не отдыхал в пионерлагере, – говорили Марату. – Он не мог позаимствовать, он вымышленный персонаж.
– Этого я не знаю, – говорил Марат, – но с Высоцким у меня были прекрасные отношения.
– Высоцкий умер, когда тебе было пять лет.
– Мы отвлеклись, – спасал Перкин тонущего друга. – Дайте Марату Алексеевичу спокойно договорить.
– О чем это я? – спрашивал себя Марат. – Да, вспомнил. Напрасно говорят, что Чубайс – вор. Он такой же вор, как Ходорковский. Но мы-то прекрасно знаем, что Ходорковский чист как слеза младенца. Я сам неоднократно об этом говорил. В том числе лично Ходорковскому, когда работал его заместителем.
– Когда это ты работал его заместителем? – спрашивали Марата.
– Прекратите перебивать докладчика, – кричал Перкин.
– У нашей партии есть замечательный лозунг, – продолжал Марат. – Честность – лучшая политика. Все присутствующие знают, что я никогда не вру.
– Ты на каждом шагу врешь, – говорили Марату, и даже Перкин не мог ничего возразить. Сам Перкин был опытным политиком и врал гораздо изящней.
– Честность требует, чтобы Ходорковский сидел в тюрьме, – говорил Марат. – Вместе с Чубайсом. Но Чубайс в тюрьме не сидит, поэтому оба должны валить в свой Израиль.
Тут, конечно, поднималась шумиха. Перкин орал, что не потерпит антисемитизма. Марат уверял, что он уже четыре года как сионист. Перкин орал, что не потерпит сионизма. Вскоре все успокаивались, и Перкин спрашивал, что, собственно, Марат предлагает.
– Я предлагаю провести митинг, – говорил Марат. – Хотя сам на него не пойду, поскольку категорически не согласен.
Принимали постановление: 1) Митинг провести. 2) Кайратову категорически запретить на него являться.
Как Жора Канарейчик был поэтом фунтов, так Марат был фанатиком вранья. Он врал дома, на работе, в постели и в общественном транспорте. Врал жене и друзьям, коллегам по работе и случайным собутыльникам. Врал красочно, самозабвенно и безо всякого умысла.
Марат уверял, что он азербайджанский герцог. Что летом 92-го он воевал с Арменией в Карабахе. Тут же находились десять свидетелей, готовых под присягой подтвердить, что летом 92-го Марат пил водку в Старой Ладоге, где студенты истфака проходили археологическую практику. Марата это не смущало:
– А в выходные, по-вашему, я чем занимался? В выходные я воевал.
– С зеленым змием, – говорили свидетели. – С ним ты и в будни воевал.
Бесцельность и альтруистичность вранья подкупали. По крайней мере меня.
– Возвращайся к нам, – сказал Марат.
– Вы теперь в тренде. Это не для меня.
– В каком еще тренде? – возмутился Марат. – Нам не дают провести референдум.
– По какому вопросу?
– Не помню, – задумался Марат. – Но по какому-то определенно не дают. А вчера милиция с собакой приходила.
– Зачем?
– Кто-то позвонил и сказал, что офис заминирован. Искали взрывчатку.
– Нашли?
– Нашли, – сказал Марат. – Бутылку коньяка. В кабинете Перкина. Под шкаф закатилась.
– Полная?
– Полная? – переспросил Марат. – В кабинете Перкина? Думай, что говоришь. Пустая, конечно. Какой уж тут референдум!
– Я вообще против этих идиотских референдумов.
Марат посмотрел на меня с ужасом. Он гадал, что со мной – рехнулся или выпил лишку.
– Дайте народу волеизъявляться, что он решит в первую очередь? Выселит «черных».
– Давно пора, – согласился Марат, вытирая стол план-графиком марша против русского национализма.
– Введет смертную казнь. Раскулачит олигархов. Главный стопор в этой стране – народ. А вы боретесь с властью – глупо и бессмысленно.
– А как же демократия? – с надеждой спросил Марат.
– Я не демократ. Маленько либерал, не отрицаю. Но либерал в нашей стране не может быть демократом. Либерал борется за свободу, а демократ – за власть народа, которая и есть главная угроза свободе. А нынешняя власть – всего лишь флюгер, который улавливает желание своих подданных, чтобы они – не дай бог – не додумались стать гражданами.
– Хорош пургу нести, – сказал подошедший Перкин. – Лучше дернем по-человечески.
И то правда. Чего-то я разболтался. Самому стыдно.
Перкин произносил тосты, в перерывах отвечая на телефонные звонки. Я подумал, что у него слишком хорошо подвешен язык. Все-таки человек должен иногда запинаться. Иначе возникает ощущение, что он читает по незримой бумажке давно составленную и завизированную речь.
– Чего боится власть? – вопрошал Перкин и сам же отвечал на остро поставленный вопрос: – Правды. Нас преследуют, потому что боятся.
– Еще как боятся! – донеслось со всех сторон.
Я усмехнулся. Вторая секретарша – Катенька – спросила, почему я улыбаюсь.
– Фальшивит, – говорю, – ваш фюрер. На каждой ноте.
– Кто? – взвизгнула Катенька. – Владлен Макарович? Это вы фальшивите. И выделываетесь. Вы просто озлобленный неудачник, – Катенька слегка испугалась. – Извините, но мне кажется, вы циник.
– Я не циник.
– У вас нет принципов, – не унималась Катенька.
– Его принцип не иметь никаких принципов, – сказал Марат.
– Неправда, – говорю, – убеждений у меня действительно нет, а принципы есть.
– Какие же? – спросила Катенька с непонятной издевкой.
– Я не курю натощак. Не беру в долг больше пятихатки. Не бухаю больше двух недель подряд.
– За такие принципы и жизнь отдать не жалко.
Катеньке казалось, что она язвит и жалит. Я подумал, что жизнь отдавать в принципе жалко. За любые принципы. По крайней мере сегодня.
– Мы сохранили в себе главное, – вещал Перкин, – порядочность.
Я вышел в коридор.
Закурил. Вслед за мной вышел Марат:
– Ты обиделся?
– Я не обиделся, я боялся обидеть.
Заиграл Кинчев. Банановцы разного пола и возраста загорланили в полный голос. Им казалось, что в городе старый порядок. Они находили, что время менять имена.
Пьянка близилась к высшей точке, за которой неизбежно наступает упадок и блевотина. Илоты принесли на утверждение свеженамалеванный плакат. На него пролили водку. Потом плеснули томатного сока – вроде как пятна крови.
Я заметил, что безпредел, который срочно требовалось остановить, пишется через с. Илотов обложили матом и отправили переделывать.
– Ничего не поделаешь, – сказал Боря Мозжечок. – Согласно второму закону термодинамики, в замкнутых пространствах энтропия будет возрастать.
– Что это значит? – спросили Мозжечка.
– Хуй знает. Но в штабе у нас бардак.
Я нашел свободное кресло и заснул.
Наутро похмельная толпа повлеклась в путь.
Редкие прохожие шарахались в стороны. Возможно, их смущал загадочный транспарант «Руки прочь от сноса дома!». Ответственность за сомнительный слоган Перкин взял на себя, и по этому поводу мы с ним опохмелились остатками. Я чувствовал себя неплохо. Вот что значит пить в идеологически подкованной компании.
На подходе вспомнили про национализм. Обозвали Марата чуркой и принялись распределять ораторов. Решили почтить память убитого в историческом доме кавказца.
– Как звали покойного? – поинтересовался Перкин.
– Ашот или Армен. Черт знает.
– Ашот его звали, – встрял я.
– Тогда ты и выступай.
Отчего бы и не выступить.
Я начал издалека. С модной в те дни темы «Охта-центра». Продекламировал стихи собственного сочинения:
Там, где Смольный монастырь,
Встал, зараза, чей-то штырь.
Не видать монастыря
Из-за вашего штыря.
Раздались хлипкие аплодисменты.
– Эль пуэбло унито хамас сера венсидо! – заорал Перкин.
– У-у-у! – загудела не знакомая с испанским толпа. Она жаждала Перкина, а он – ее. Перкин сорвал с пресс-секретаря кепку и запустил в народ. Кепку разодрали на сувениры.
Я перешел к делу. Вставил про Васильевский остров, куда покойный якобы систематически отправлялся умирать. Я был в ударе:
– И ты погиб, умер наш друг и товарищ Ашот Гркчян… как пышный цветок, только что пустивший свои лепестки… как зимний луч солнца… возмущавшийся малейшей несправедливостью, восставший против угнетения, насилия, ты стал жертвой дикой орды, разрушающей все, что есть ценного в человечестве… Спи спокойно, Ашот, мы отомстим за тебя! Имена убийц нам известны… Клянемся, они не уйдут от возмездия…
– Клянемся, – заревела толпа.
– Возмездие покарает преступников в соответствии с законодательством Российской Федерации, – вставил Перкин, которому моя речь показалась чересчур кровожадной.
– Куда смотрит милиция? – вопрошал я.
Милиция смотрела на оратора, то есть на меня.
Рядом с ментами скромно стоял молодой человек в штатском с неподвижным деревянным лицом. Я узнал Громбова. Он слушал внимательно и серьезно.
– Я спрашиваю, кому выгодна эта националистическая истерия? Кто на ней наживается? Кто оседлал пресловутого конька русского национализма? Явно не мы с вами.
В моих словах ощущалось некоторое лукавство – на истерии я поднял сто пятьдесят косарей. Но, учитывая скромность суммы и то, как ею распорядилась Настя, этим обстоятельством можно было пренебречь.
– Имена тех, кто наживается, нам известны. Они тоже не уйдут от возмездия. Никто не уйдет от возмездия.
Речь удалась. Мне пожимали руки, а Катенька сказала:
– Вы замечательно говорили. Потому что искренне.
Я пригляделся к ней повнимательней. Нет, не покатит. Идейная, да к тому же ноги кривоваты.
Вдруг лицо Катеньки искривилось от омерзения, она начала пятиться и растворилась в толпе. Я огляделся. Вокруг меня стояли кавказцы. Те самые, от которых нас с Настей спас Громбов.
– Поговорим, сука, – сказал один из них.
– Давай, сука, – сказал я.
Впрочем, говорить мне совершенно не хотелось. Я за сегодня уже наговорился.
– Вот они, – кричал очередной оратор, слегка известный в узких кругах председатель Движения сопротивления Козлов. Правда, те немногие, что знали видного общественника, предпочитали другую форму написания: председатель Движения сопротивления козлов. – Вы только посмотрите на них, – говорил председатель. – До какого первобытного состояния доведены эти достойные в прошлом люди. Мы поможем им вернуть человеческий облик.
Толпа устремила взгляд по указанному козловской ладошкой направлению и уставилась на моих кавказских знакомцев.
– Долой козлов! – крикнули из толпы, обращаясь к оратору.
Сбитые с толку кавказцы собрались в кучку, подозревая, что сейчас их начнут бить. Вырвавшись из окружения, я пристроился к знакомым банановцам, которые сложили из фанерных транспарантов домик и, отгородившись от бушующих политстрастей, пускали по кругу бутылку. Я с удовольствием приложился.
Слово взял Марат. Видимо, с похмелья Перкин ослабил бдительность, за что немедленно поплатился.
– Наш скорбный труд не пропадет, товарищи, – пообещал Марат, – из искры возгорится пламя. И на обломках самовластья, так сказать… сомкнем ряды, пусть будет выше знамя. – Марата несло: – Когда-то предательской пулей был убит автор этих слов, простой немецкий паренек Хорст Вессель. Мы знаем, к чему это привело.
– Уберите придурка, – крикнули из толпы.
Перкин вцепился в матюгальник, безуспешно пытаясь вырвать его у Марата. Тот продолжать лепить про трагическую судьбу молодого штурмовика Хорста Весселя. Главная городсадовка исступленно вопила:
– Но пасаран!
В фанерном домике открыли третью бутылку.
Менты поняли: самое время всех вязать – и врезались в толпу, заламывая общественности руки и отправляя ее в свои автобусы. Я остался один. Вокруг – санитарная зона. Стою с початой бутылкой, гляжу по сторонам – забирай не хочу.
Менты упорно меня игнорировали. И тут я снова увидел Громбова. Он смотрел на меня так же внимательно и серьезно. Теперь понятно: дал указание меня не трогать. Подставил, сволочь, перед товарищами. Впрочем, на это наплевать. Не наплевать было на то, что от кавказцев, которых тоже упорно игнорировали, меня больше ничто не отделяло.
Я схватил за руку пробегавшего мимо сержанта:
– Требую, чтобы меня забрали вместе со всеми.
– Это легко.
Мент натянул мне футболку на голову и потащил к автобусу. Я успокоился. Хорошо все-таки, что милиция нас защищает.
У самых дверей автобуса к сержанту подошел капитан:
– Отпустить.
– Он же бухой. И с бутылкой, – удивился сержант.
– Отпустить, – повторил капитан.
Рядом Мозжечок упирался руками и ногами, не желая залезать в автобус. Ему врезали по печени. Мозжечок обмяк и был успешно переправлен в транспортное средство.
Я поступил ровно наоборот: попытался силой залезть в автобус. Мне тоже врезали по печени. Я тоже обмяк – противоположные действия вели к единству результата.
– Слушай, пидор, – сказал сержант, – мне велели тебя не брать, но не давать пиздюлей приказа не было.
– Понял, – говорю.
Может, по примеру Перкина укусить его за палец? Тогда заберут? Или ограничатся пиздюлями?
Так трусами нас делает раздумье. И так решимости природный цвет хиреет под налетом мысли бледным. Я, признаться, совсем охренел – стоял как вкопанный, попивая из бутылки.
Менты уехали. Остались кавказцы и я.
– Хватит бегать, дорогой, – сказал самый жуткий из них. Видимо, вожак. – Твоя девушка у нас. Поехали.
Мы расселись по двум «шестеркам». Странно, что стекла не тонированные. Это дает надежду. Возможно, я имею дело с особой породой, вкусившей плодов цивилизации.
Мы ехали на север. О Насте я не спрашивал. Боялся услышать ответ.
Меня провели в двухкомнатную квартиру на втором этаже. Обычный бомжатник. Голые стены, вонь, грязь.
– На кухню.
На кухню так на кухню.
На кухне было довольно темно. За столом сидел седой армянин с мясистым породистым носом.
– Я – Саркис, – значительно сказал он.
Я пожал плечами. Саркис так Саркис.
Он встал и медленно подошел ко мне:
– В глаза смотри, крыса.
Я посмотрел. Обычные глаза, ничего особенного.
Саркис неожиданно схватил меня за плечо и прижал к стене, другой рукой вцепившись в горло.
Я стал защищаться и, сделав страшное усилие, оторвал от горла сжимавшие его пальцы. В ту же секунду щелкнуло, и мне в глаза блеснуло лезвие.
– Чего вам надо? – спросил я, задыхаясь.
– Стой смирно. Не шевелись.
Можно было и не говорить. У горла нож – не пошевелишься.
– Вы с ума сошли? Чего я вам сделал?
– Ты убил Ашота. Гурген знал об этом. Тогда ты убил Гургена. Сейчас ты умрешь.
– Я не знаю ни Гургена, ни Ашота, – прошептал я, задыхаясь.
– На колени! – прорычал Саркис.
Я стоял как парализованный. Вдруг в душе мелькнула надежда.
– Стой, – говорю, – включи свет.
Саркис велел включить свет.
– А теперь посмотри на меня. Внимательно.
Саркис посмотрел. Сделал шаг назад.
Я поправил очки и слегка надул губки.
– По-твоему, я похож на убийцу?
Он выругался.
– Кого вы мне привели? Что это за сморчок?
Саркис не подозревал, что убедительнейшим образом подтверждает мою теорию релятивности слов. Никогда не думал, что буду счастлив, если меня назовут сморчком. Мы, люди субтильные, вообще-то не любим подобных определений.
– Господи, – пробормотал Саркис, – я чуть было тебя не зарезал.
Я тяжело перевел дух.
– Да, ты чуть не совершил ужасное преступление. Пусть это послужит тебе уроком: человек не должен брать на себя отмщения, это дело Господа Бога. Ты армянин, значит, мы оба христиане.
– Прости, – сказал Саркис. – Меня сбили с толку.
Толпившиеся в коридоре кавказцы попытались что-то сказать, но Саркис взглянул на них, и они заткнулись.
– Отпустите девушку, – приказал Саркис. – Не беспокойся, с ней все в порядке.
– Я знаю. Я уже понял, что ты нормальный человек.
На кухню вошла Настя. Я ожидал, что она зарыдает и бросится мне на шею. В фильмах, по крайней мере, происходит именно так.
Настя поблуждала отсутствующим взглядом и сказала:
– Привет.
– С тобой все в порядке?
– Конечно.
– Мы пойдем? – спросил я Саркиса.
– Вас подвезти?
– Спасибо, не надо.
– Будут проблемы, обращайся.
– Непременно.
Мы вышли на улицу. Я достал сигарету, хотел закурить, но Настя бросилась мне на шею и разрыдалась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.