Текст книги "Тайная история Костагуаны"
Автор книги: Хуан Васкес
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Дорогие читатели желтой прессы, дорогие любители дешевых скандалов, дорогие зрители, обожающие лицезреть чужое несчастье: статья в The Economist походила на мешок дерьма, который метнули в работающий на бешеной скорости вентилятор. Комнату – допустим, в конторе на рю Комартен – забрызгало от пола до потолка. В каждой газете полетели головы: главные редакторы, репортеры, корректоры – все они, как выяснилось в ходе расследований, были на жалованье у Всеобщей компании. А дерьмо, чьи летучие свойства сильно недооценены, пересекло Атлантику и добралось до Колона, где забрызгало стены Correo del Istmo (три купленных репортера) и El Panameño (два репортера, два редактора), а также лицо несчастного невинного человека, страдавшего от синдрома преломления. Star & Herald поспешила перевести разоблачительную статью The Economist. Мой отец воспринял это как самое настоящее предательство. И вот, пока в Боготе метаморфический президент Рафаэль Нуньес заявляет, что образование в Колумбии будет католическим или не будет вообще, в Колоне Мигель Альтамирано чувствует, что стал жертвой несчастного случая, шальной пули из уличной перестрелки или молнии, которая расколола дерево надвое и уронила его на голову прохожему. Он не может понять, почему Star & Herald обвиняет в продажности всех журналистов, которые писали о канале (они ведь лишь передавали то, что видели!), а тридцатью строчками ниже переходит к еще более беззастенчивому обвинению их в мошенничестве (ведь единственное, чего они желали, – способствовать Прогрессу!). Совершенно не может понять.
«Франция начинает просыпаться от чар Лессепса», – пишет Le Figaro. Таково всеобщее ощущение: Лессепс – дешевый фокусник, цирковой иллюзионист, в лучшем случае умелый гипнотизер. Но вне зависимости от наименования, оно подразумевает мысль – долго пребывавшую в спячке, как медведь зимой, – что все, касающееся канала, от стоимости до сроков и включая инженерию, – чудовищная ложь. «Подобная ложь была бы невозможна, – пишет автор, – без угодливого пособничества газет и их нечистоплотных редакторов». Однако отец защищался: «В начинании такого масштаба, – написал он в „Бюллетене“, – трудности составляют часть повседневной жизни. Доблесть наших работников состоит не в отсутствии трудностей, а в героизме, с которым они их преодолевали и дальше будут преодолевать». Мой идеалист-отец, словно ему вновь было двадцать, вдохновенно писал: «Канал есть заслуга Человеческого Духа, и для счастливого завершения ему нужна поддержка человечества». В поиске сравнений он обращался к другим великим творениям (Суэцкий канал уже считался затасканным аргументом): «Разве стоимость Бруклинского моста не превысила смету в восемь раз? Или, может, туннель под Темзой не обошелся втрое дороже намеченного? История Панамского канала – это история человечества, а человечество не может растрачивать себя на перепалки из-за каких-то грошей». Мой оптимист-отец, тот самый, что некогда оставил комфорт родного города и отправился тяжело работать там, где в нем нуждались, продолжал писать: «Дайте нам время и дайте нам франки!» В те дни над Перешейком прошел обычный ливень, не сильнее и не милосерднее, чем в последние годы, но на сей раз выкопанная земля впитала воду, поползла в потоке и вернулась на место, сырая, упрямая, неподатливая, словно гигантская глинистая терраса. За один вечер хорошего панамского ливня пошли насмарку три месяца работы. «Дайте нам время, – писал мой отец, идеалист и оптимист, – дайте нам франки!»
Последний пример в моей подборке прессы (вырезки у меня в папках так и переругиваются за право быть процитированными, пихаются локтями, чуть ли не глаза друг другу выцарапывают) происходит из La Nación, правительственной газеты. С практической точки зрения, как ни крути, этот текст – угроза. Да, разумеется, нам всем было известно, какую неприкрытую враждебность центральное правительство проявляло к Лессепсу в частности и французам в целом, нам было известно, что правительство, которое до этого месяцами методично тянуло деньги из казны, просило в долг у Всеобщей компании, а Всеобщая компания отказалась давать. Они обменивались такими сухими телеграммами, что те рассыпались в прах после прочтения, но и это стало известно. Стали известны обиды, стали известны слова, произнесенные в президентском дворце: «Надо было эту штуку гринго отдать, они-то нам настоящие друзья». Мы все это знали, но не могли предвидеть, каким глубоким удовлетворением будут сочиться строки статьи в La Nación.
«Всеобщая компания Панамского межокеанского канала на грани банкротства», – гласил заголовок. Ниже рассказывалось, что многие панамские семьи заложили имущество, продали фамильные драгоценности, выжали до капли сберегательные счета, чтобы купить акции канала. Последняя фраза была такая: «Если разразится катастрофа, у абсолютного разорения сотен соотечественников будут хорошо известные виновники». Дальше приводился полный список авторов и журналистов, которые «лгали, обманывали и вводили людей в заблуждение» своими очерками.
Фамилии в списке шли в алфавитном порядке.
На букву А была только одна фамилия.
Для Мигеля Альтамирано это стало началом конца.
А теперь мои память и перо, зависимые от перипетий политики, зачарованные каменными истуканами, которых оставляет на своем пути Горгона, должны без промедления перейти к рассказу об ужасных годах, начавшихся с любопытных строк государственного гимна и кончившихся тысячей ста двадцатью восемью днями войны. Однако политику страны парализовало – или парализует в моей памяти – одно почти сверхъестественное событие. Двадцать третьего сентября 1886 года после семи с половиной месяцев в утробе родилась Элоиса Альтамирано, такая маленькая, что полностью помещалась у меня в ладонях, такая бесплотная, что сквозь кожу ног проглядывали изгибы костей, а на лишенных губ гениталиях можно было рассмотреть лишь микроскопическое пятнышко клитора. Элоиса родилась настолько слабенькой, что не смогла совладать с сосками матери, и первые шесть недель пришлось кормить ее с ложечки дважды вскипяченным молоком. Господа присяжные читатели, обычные читатели в детородном возрасте, отцы и матери, рождение Элоисы парализовало весь мир, точнее отменило его, беспощадно стерло, как слепота стирает краски. Где-то там Всеобщая компания Панамского межокеанского канала предпринимала отчаянные попытки удержаться на плаву, выпускала новые боны и даже устраивала жалкие лотереи для рекапитализации своего начинания, но на все это мне было наплевать: моя задача состояла в том, чтобы вскипятить Элоисину ложку молока, взять Элоису за щеки двумя пальцами и удостовериться, что ни капли не пропало даром. Подушечкой указательного пальца я массировал ей горло, чтобы помочь проглотить, и меня не интересовало, что в те дни Конрад написал первый рассказ, «Черный штурман». Незадолго до двадцатидевятилетия Конрад сдал в Лондоне капитанский экзамен и стал для всех нас капитаном Джозефом К., но это пустяки по сравнению с первым разом, когда Элоиса ухватила губами морщинистый сосок и после долгих недель медленной учебы и постепенного укрепления челюсти присосалась так, что деснами повредила его до крови.
Однако один факт ускользает от моего понимания: несмотря на рождение Элоисы, несмотря на заботы, обеспечивавшие ее долгое и трудное выживание, отмененный мир продолжал жить, страна – нахально и самостоятельно идти вперед, и Панамский перешеек тоже жил своей жизнью, не обращая никакого внимания на вернейших подданных. Как я могу говорить о политике, вспоминая те годы, которые принадлежали исключительно моей дочери? Как мне восстанавливать в памяти события национального масштаба, если единственное, что меня тогда интересовало, – медленный, грамм за граммом, набор веса Элоисой? Каждый день мы с Шарлоттой носили ее, укутанную в прокипяченные пеленки, в мясную лавку китайца Таня, там разворачивали и клали, словно отбивную или кусок печенки, на большую чашу весов. На другую чашу стоявший за деревянным прилавком Тань ставил гирьки, массивные диски цвета ржавчины, и для нас, родителей, не было удовольствия больше, чем видеть, как он выбирает в блестящей лакированной шкатулке гирьку побольше, потому что предыдущей не хватило… Я упоминаю этот ритуал в своем рассказе и спрашиваю себя: как мне отыскать среди теплых личных воспоминаний подобные сухому плоскогорью воспоминания общественные?
Мне свойствен дух самопожертвования, дорогие читатели, и потому я попытаюсь. Попытаюсь.
Ибо в моей стране намечались события из тех, что историки в книгах обычно окружают лесом вопросительных знаков и сначала недоумевают, как же так вышло, как мы дошли до такого, а потом говорят, я, я знаю как, у меня есть ответ. Что, разумеется, нелепо, поскольку в те годы даже самый рассеянный улавливал в воздухе нечто странное. Повсюду кишели знаки и пророчества – нужно было только уметь их толковать. Не знаю, что думал отец, но лично мне следовало заподозрить неминуемую трагедию в тот день, когда моя страна, страна поэтов, оказалась больше не способна писать стихи. Когда Республика Колумбия утратила слух и литературный вкус и пренебрегла элементарными правилами стихосложения, мне следовало зазвонить в колокол, закричать: «Человек за бортом!» и остановить корабль. Мне следовало похитить шлюпку и уплыть на ней, даже рискуя никогда больше не увидеть суши, в тот день, когда я впервые услышал слова государственного гимна.
Ох уж эти слова… Где я услышал их впервые? Важнее вопрос: откуда они взялись, слова, которых никто не понимал и которые любому уважающему себя критику показались бы не просто образчиком скверной литературы, а порождением расшатанного сознания? Проследим, читатели, историю преступления (вопреки поэзии, вопреки достоинству). На дворе 1887 год: некий Хосе Доминго Торрес, государственный служащий, чей главный талант состоит в сооружении рождественских вертепов, решает стать театральным режиссером, а также решает, что в следующую годовщину независимости должна прозвучать Патриотическая Поэма, Принадлежащая Президентскому Перу. Блаженны неведающие: президент нашей республики, дон Рафаэль Нуньес, в часы досуга баловался стишками, словно скучающий школьник. В этом президент следовал устоявшейся колумбийской традиции: когда он не был занят подписанием новых конкордатов с Ватиканом в угоду своей высоконравственной второй супруге (и чтобы боготинское общество простило ему ужасный грех: он женился во второй раз, в обход церкви, да еще и за границей), президент Нуньес облачался в пижаму и колпак, накидывал руану (в Боготе обычно холодно), просил горячего шоколаду с сыром и принимался изрыгать семисложники. И вот одним ноябрьским вечером боготинский театр Варьете становится свидетелем глубокого замешательства, с которым группа ни в чем не виноватых молодых людей декламирует эти несусветные строки:
При Боякй, на поле
ожесточенной брани
колосьями героев
дух славы увенчал,
и вместо лат железных
он мановеньем длани
от вражеской атаки,
как щит, их защищал.
Между тем в Париже Фердинанд де Лессепс посвящал все свое время докучливой обязанности – соглашаться. Он соглашался, что канал не будет закончен в срок и потребуется еще несколько лет. Соглашался, что миллиардов франков, вложенных французами, недостаточно: нужно еще шестьсот миллионов. Соглашался, что идея канала на уровне моря технически неосуществима и является ошибочной, соглашался, что Панамский канал нужно строить с системой шлюзов… Соглашался, соглашался, соглашался: за две недели этот горделивый человек сделал столько уступок, сколько не делал за всю свою жизнь. И все равно их не хватило, их оказалось совершенно недостаточно. Случилось нечто непредвиденное (непредвиденное для одного Лессепса): французам надоело. В тот день, когда в продажу запустили боны, призванные спасти Всеобщую компанию, в редакции всех европейских газет пришла анонимная записка, в которой говорилось, что Лессепс умер. Это, разумеется, была ложь, но свое черное дело она сделала. Продажа бонов провалилась. Лотерея провалилась. Когда было объявлено о банкротстве Компании и назначен ликвидатор, ответственный за дальнейшую судьбу машин, мой отец пришел в редакцию Star & Herald и умолял, чтобы его приняли обратно, обещал написать первые пять текстов бесплатно, пусть только снова найдут ему место на своих страницах. Очевидцы уверяли меня, что он плакал. А тем временем вся Колумбия распевала:
Рвет волосы от горя
на голове девица
и вешает на ветви
среди могильных плит.
Скорбит под кипарисом,
как горькая вдовица,
но по челу и лику
свет гордости разлит.
Работы по строительству Панамского канала, Великого Котлована, были официально прерваны, или приостановлены, в мае 1889 года. Французы начали уезжать: в порту Колона грудами высились сундуки, джутовые мешки, деревянные короба, и не хватало грузчиков перенести очередную партию багажа на очередное судно. «Лафайет» утроил количество рейсов во время тогдашнего исхода (ведь Перешеек переживал именно исход: французы, преследуемый народ, уезжали на поиски более благосклонных краев). Французский квартал «Кристоф Коломб» опустел, словно в него пришла чума и уничтожила всех обитателей: так и появляются города-призраки, только в данном случае все происходило у нас на глазах, и, доложу я вам, это завораживающее зрелище. Все недавно брошенные дома пахли одинаково – вымытым шкафом; мы с Шарлоттой любили взять Элоису за руку и прогуляться по таким домам. Мы искали в ящиках тайные, полные секретов дневники (не нашли ни одного) или какую-нибудь старинную одежку, в которую Элоиса могла нарядиться для игры (находили сколько угодно). На стенах оставались следы от гвоздиков и светлые прямоугольники в тех местах, где висели портреты дедушек, воевавших под началом Наполеона. Французы продавали все, кроме самого необходимого, не потому, что хотели уменьшить кладь, а потому, что с тех пор, как они узнали, что могут уехать, Панама превратилась для них в проклятое место, которое следовало скорее забыть, а предметы могли стать переносчиками проклятья. Одним таким предметом, вскоре пошедшим с молотка, был натюрморт – последние владельцы купили его из жалости у рабочего с канала. Несчастный умалишенный француз утверждал, что он банкир и художник, но в действительности являл собой обыкновенного вандала. Поговаривали, будто он состоит в родстве с Флорой Тристан (это понравилось бы моей матери); в Панаму он когда-то прибыл из Перу, и вскоре его арестовали за публичный протест. Через несколько недель он уехал, не выдержав москитов и условий труда. Вскоре он обрел известность в мире; возможно, и вам, читатели, его имя знакомо: его звали Поль Гоген.
Созвездия циклопов
горят на небосклоне,
и, словно в Фермопилах,
ключи из недр бьют.
Продрог цветок под ветром,
но на отчизны лоне
в ветвях зеленых лавра
нашел себе приют.
Опустелые дома в квартале «Кристоф Коломб» начали разваливаться (кто знает, может, и от воздействия гимна, но не мне о том судить). После каждого сезона дождей рушилась какая-нибудь стена: дерево настолько прогнивало, что она не ломалась, а гнулась, как каучук; балки до самой сердцевины были обглоданы термитами. Нам пришлось прекратить прогулки: однажды в июне в бывшем доме инженера Вилара пережидал ливень индеец куна; зачем-то он засунул руку под шкаф, тут же был дважды укушен небольшой змеей мапанаре и умер, не успев вернуться в Колон. Никто не понимал, почему пресмыкающимся так нравятся дома в городке, но со временем весь «Кристоф Коломб» наполнился зелеными вердегальо и коричневыми макагуа, которые, возможно, просто искали пищу. Мой отец, который после публикации пресловутой сметы канала в Star & Herald стал своего рода неприкасаемым, парией панамской журналистики, написал в те дни короткий очерк про двух индейцев: они встретились в доме инженера Дебрэ и решили состязаться, кто знает лучшие противоядия. Они обошли весь «Кристоф Коломб», заглянули в каждый дом, совали руки под каждый шкаф, под каждую сдвинутую доску, в каждую корзину, нарывались на укусы всех попадавшихся им змей, а потом доказывали свои знахарские умения с помощью лимонной вербены, гуако и даже ипекакуаны[30]30
То же, что рвотный корень. – Примеч. ред.
[Закрыть]. В конце один из двух индейцев забрался под сваи очередного дома и почувствовал укус, но не смог определить змею. Второй позволил ему умереть: такова была его победа в состязании. Триумф он отпраздновал в колонской тюрьме: судья признал его виновным в преднамеренном убийстве.
Господа присяжные, этот пассаж, вопреки видимости, присутствует здесь не из стремления рассказчика поддать местного колорита и тем самым угодить английским, а может, и прочим европейским читателям. Нет, история про индейцев и змей играет большую роль в нашем повествовании, ибо «Состязание противоядий» отметило окончательный крах моего отца. Мигель Альтамирано написал простой очерк про панамских индейцев и ценнейшие медицинские знания, доставшиеся им от предков, но опубликовать его не смог. Горькая ирония кроется в том, что банальный, безобидный анекдот, не имевший отношения ни к политике, ни к церкви, ни к истории, ни к межокеанскому каналу, погубил отца. Он послал текст в Боготу, где экзотика и приключения продавались лучше, но семь газет (четыре консерваторские, три либеральные) его не взяли. Послал в одно мексиканское издание и одно кубинское, но ниоткуда не получил ответа. И тогда мой семидесятилетний отец начал понемногу замыкаться в себе (раненый кабан, медведь в спячке), убежденный, что кругом одни враги, что весь мир отвернулся от него и это часть заговора во главе с папой Львом XIII и архиепископом Боготы Хосе
Телесфоро Паулем против сил Прогресса. Навещая его, я сталкивался с обиженным, угрюмым, сердитым человеком. Тень серебристой бороды лежала на лице, дрожащие хлопотливые руки не находили себе занятия. Мигель Альтамирано, в былые времена способный одной колонкой, одним памфлетом вызвать такую ненависть, что духовенство призывало к его убийству, теперь коротал время, забавляясь строчками патриотической песни, словно кому-то мстил. Иногда у него выходило нечто неподобающее:
Рвет волосы от горя
на голове девица,
ведь кое-чем дух славы
девицу увенчал.
Иногда – острая политическая критика:
При Боякй, на поле
ожесточенной брани,
дух славы среди лавров
поник и весь продрог.
Или вовсе уж абсурд:
И, словно в Фермопилах,
как горькая вдовица,
созвездия циклопов
скорбят среди могил.
Играя с бумагой, играя со словами, проводя дни, как дитя, хохоча над шутками, которых никто не понимал (поскольку рядом никого не было), мой отец погрузился в упадок, начал личное путешествие ко дну. «Стишки эти, – говорил он, когда я его навещал, – сгодятся решительно для всего». И показывал мне свои последние находки. Да, мы смеялись вместе, но его смех с некоторых пор был заражен новой горечью, меланхолией, убившей стольких приезжавших на Перешеек, и к тому времени, как я прощался с ним, решив, что пора возвращаться домой, где меня ждало чудо семейного счастья – сожительница Шарлотта, незаконнорожденная Элоиса, – я уже точно знал, что вечером после моего ухода, без моей помощи, несмотря на игры с государственным гимном, отец снова терпит бедствие. Его повседневная жизнь из этого и состояла: он то попадал в кораблекрушение, то выплывал. И если бы я захотел взглянуть правде в глаза, то увидел бы, что рано или поздно очередное кораблекрушение станет последним. Но я не захотел. Одурманенный собственным таинственным благополучием, плодом таинственных событий на дне реки Чагрес и причиной таинственных радостей отцовства, я не услышал Мигеля Альтамирано, когда он взывал о помощи, когда с палубы его судна взвивались сигнальные ракеты, и меня изумило осознание того, что способность преломлять может быть наследственной, что я тоже склонен к избирательной слепоте… Для меня Колон стал местом, где мне позволено было влюбиться и обрести нечто подобное семье, и я не замечал, не желал замечать, что для отца ни Колона, ни Панамы, ни жизни не существовало, если не существовало канала.
И здесь мы подходим к одному из важнейших перекрестков в моей жизни. В съемном домике в квартале «Кристоф Коломб» один человек переиначивает на бумаге чужие вирши, а за тысячи километров, в съемном домике в Бессборо-Гарденс, в Лондоне, другой человек собирается писать первые страницы своего первого романа. В квартале «Кристоф Коломб» подходит к концу жизнь, отмеченная путешествиями по джунглям и рекам, а для человека из Бессборо-Гарденс путешествие – по другим джунглям, по другой реке – только начинается.
Ниточки Ангела Истории, опытного кукольника, двигаются над нашими ничего не подозревающими головами: Джозеф Конрад и Хосе Альтамирано начинают сближаться. Я, как Историк параллельных линий, обязан начертить маршрут. Этим я сейчас и занимаюсь: стоит сентябрь 1889 года, Конрад только что позавтракал, и тут что-то происходит – его рука берется за колокольчик и встряхивает его, чтобы кто-нибудь пришел убрать посуду. Он закуривает трубку, смотрит в окно. День серый, туманный, солнце лишь изредка выглядывает то по одну, то по другую сторону Бессборо. «Я не был уверен, что хочу писать, что у меня есть намерение писать, что мне есть о чем писать». А потом он поднимает перо и… пишет. Пишет двести слов про человека по имени Олмейер. Жизнь романиста только начинается, а вот жизнь морехода, еще не законченная, идет не совсем гладко. Несколько месяцев прошло с тех пор, как капитан Джозеф К. вернулся из последнего плавания, а на новую работу его пока так никто и нанял. Есть один прожект: поехать в Африку капитаном парохода, принадлежащего Бельгийской торговой компании Верхнего Конго. Но это дело застопорилось… Так же, как застопорился – и, видимо, навсегда – межокеанский канал. «Неужели это окончательный провал?» – спрашивает себя в Колоне Мигель Альтамирано. Все внимание зрителей обращено теперь к роковым двенадцати месяцам 1890 года.
ЯНВАРЬ. Воспользовавшись сухим сезоном, Мигель Альтамирано нанимает сампан и плывет по реке Чагрес к Гатуну. Он впервые за шестьдесят дней вышел из дома, если не считать короткой вылазки на улицу Френте (где нет больше флагов и вывесок на разных языках – всего за несколько месяцев из главного променада в центре мира она вновь превратилась в просеку, затерянную среди колониальных тропиков) и другой, еще более короткой, к статуе Христофора Колумба. Впечатление последнего времени не изменилось: город стал призраком, и обитают в нем призраки, и живые бродят по нему, словно привидения. Покинутый французскими, немецкими, русскими и итальянскими инженерами, ямайскими и либерийскими рабочими, американскими авантюристами, которым изменила удача и они остались работать на канале, китайцами, и детьми китайцев, и детьми детей, не боящимися ни малярии, ни меланхолии, город, недавно бывший пупом земли, теперь – не более чем пустая оболочка, коровья шкура, изорванная стервятниками. Кубинцы и венесуэльцы вернулись к себе домой – здесь им больше делать нечего. «Панама умерла, – думает Мигель Альтамирано, – да здравствует Панама!» Изначально он собирался доплыть до того места, где семь лет назад смотрел с инженером Мадинье на машины, но теперь передумал. Его одолевает что-то (страх, грусть, гнетущее чувство провала?), чего он не может определить.
ФЕВРАЛЬ. По совету дяди Тадеуша Конрад пишет еще одному своему дяде по материнской линии: Александру Порадовскому, герою восстания против царской власти, приговоренному в 1863 году к смерти и бежавшему из Польши благодаря помощи русского, что любопытно, соратника. Александр живет в Брюсселе; его супруга Маргерит – женщина тонкая, привлекательная, умеет со знанием дела говорить о книгах и в то же время пишет ужасающие романы, а самое главное – знакома со всеми важными людьми в Торговой компании Конго. Конрад сообщает, что собирается съездить в Польшу навестить дядю Тадеуша и по дороге заглянет в Брюссель. Дядя Александр отвечает, что будет очень рад принять его у себя, но предупреждает, что болен и потому, возможно, окажется не на высоте в качестве гостеприимного хозяина. Конрад пишет: «Я выезжаю из Лондона завтра, в пятницу, в 9 утра и доберусь до Брюсселя примерно в 17:30». Но по прибытии его ждет неприятный сюрприз судьбы: Александр умер два дня назад. Разочарованный капитан Джозеф К. продолжает путь в Польшу. Он не успел даже на похороны.
МАРТ. Рано утром 7-го числа Мигель Альтамирано приходит на вокзал. Он собирается в город Панама и ровно в восемь садится в поезд, как садился последние тридцать лет: в заднем вагоне, никому ничего не говоря, с книгой, чтобы коротать время в дороге. В окно он видит негра, сидящего на бочке, видит, как упряжка мулов переходит пути и над рельсами останавливается, потому что одному мулу нужно испражниться. Мигель Альтамирано рассеянно смотрит на море и далекие корабли на рейде в бухте Лимон, а с другой стороны – на толпу, цокающую каблуками по брусчатке в ожидании, когда поезд тронется. А после этого получает первую пощечину, следствие его нового статуса в Панаме: контролер проверяет билеты и при виде Альтамирано не приподнимает, как обычно, шляпу и не приветствует его, а грубо требует билет. Альтамирано всматривается в подушечки пальцев, грязные от постоянного соприкосновения с типографской краской, и говорит: «У меня нету». Он не упоминает, что тридцать лет ездил бесплатно – любезность со стороны Железнодорожной компании. Он просто говорит: «Нет, у меня нету». Контролер, повысив голос, велит ему сойти с поезда; Мигель Альтамирано, собрав последние крупицы достоинства, поднимается на ноги и отвечает, что сойдет, когда сам сочтет нужным. Контролер исчезает и вскоре появляется в сопровождении двух грузчиков; втроем они подымают пассажира и вышвыривают его вон. Альтамирано падает на брусчатку. Слышит шепот, переходящий в смешки. Смотрит на свои брюки: они порвались на коленке, и в дыре видна ссадина – пятно крови и земли, которое не замедлит воспалиться.
АПРЕЛЬ. Проведя в Польше два месяца, посвященные тому, чтобы впервые за пятнадцать лет с момента добровольного изгнания посетить места, где он родился и вырос, капитан Джозеф К. возвращается в Брюссель. Он знает, что тетя Маргерит рекомендовала его начальству Торговой компании Конго. На сей раз по прибытии в Бельгию его ждет удача: капитан одного из пароходов компании, датчанин по фамилии Фрайеслебен, скоропостижно скончался, и его должность оказалась свободна. Капитана Джозефа К. перспектива занять место покойника не смущает. По бумагам, он должен проработать в Африке три года. Конрад быстро едет в Лондон, приводит дела в порядок, возвращается в Брюссель и там садится на поезд до Бордо, где отплывает на судне «Виль де Масейо» в Бому, главный порт Бельгийского Конго. Со стоянки на Тенерифе он пишет: «Винт вращается и несет меня к неизведанному. К счастью, есть и другой я, он бродит сейчас по Европе. Другой я перемещается с удивительной легкостью, он даже может находиться в двух местах одновременно». Со стоянки во Фритауне пишет: «Лихорадка и дизентерия! Некоторых возвращают домой в конце первого года, чтобы не умерли в Конго. Не приведи Господи!» Со стоянки в Либревиле пишет: «Я уже давно перестал интересоваться целью, к которой ведет меня мой путь. Я прошел его, склонив голову, проклиная камни на нем. Теперь мне интересна только другая дорога, это заставляет забыть о мелких неприятностях на собственном пути. Я жду неизбежной лихорадки, но пока чувствую себя довольно хорошо».
МАЙ. Мигель Альтамирано едет в город Панама, в штаб-квартиру Star & Herald. Он готов при необходимости унизиться, если газета позволит ему вернуться. Но необходимости не возникает: начинающий главный редактор, безбородый юноша – как оказывается, из семейства Эррера, – принимает его и спрашивает, не хочет ли он написать рецензию на книгу, которая произвела настоящий фурор в Париже. Мигель Альта-мирано, естественно, соглашается – ему очень любопытно, поскольку Star & Herald не так уж часто уделяет внимание вышедшим за границей книгам. Молодой человек вручает ему 572-стра-ничный том ин-октаво[31]31
Ин-октаво – издание, размер страницы которого равен 1/8 листа. – Примеч. ред.
[Закрыть], недавно опубликованный в издательстве Дантю: называется он «Последняя битва» и имеет подзаголовок «Новое психологическое и общественное исследование». Автор – некий Эдуард Дрюмон, основатель и вдохновитель Национальной антисемитской лиги Франции. Его перу также принадлежат книги «Еврейская Франция» и «Еврейская Франция перед лицом общественного мнения». Мигель Альтамирано о нем никогда не слышал; по дороге домой, в поезде, он начинает читать книгу с красным корешком, в кожаном переплете, с названием книжной лавки на фронтисписе. Еще до Мирафлореса руки у него начинают дрожать, и попутчики видят, как он поднимает взгляд от страницы и смотрит в окно: на лице написано недоверие (или возмущение, или даже гнев). Теперь он понимает, зачем ему предложили эту книгу. «Последняя битва» – история строительства межокеанского канала, только вместо «истории» ее правильнее было бы назвать «диатрибой». Лессепса автор клеймит «негодяем», «ничтожеством», «бессовестным мошенником» и «неисправимым лжецом». «Перешеек превратился в огромное кладбище, – пишет он, – и виноваты в катастрофе финансисты-евреи, бич нашего общества, а также их монструозные пособники – продажные журналисты со всех концов света». Мигель Альтамирано чувствует, что его обманули, чувствует себя мишенью, в которую вонзилась стрела, видит в этом поручении масштабный заговор с целью в лучшем случае выставить его на посмешище, а в худшем – целенаправленно свести с ума.
(Внезапно все пальцы в поезде вздымаются и тычут в него.) Проезжая через Кулебру, где поезд делает короткую остановку, он вышвыривает книгу в окно, видит, как она пролетает сквозь листву (ему слышится треск веток) и с хлюпающим звуком падает в болотце. Взгляд его, вечно отягощенный усталостью, случайно скользит вверх и застывает на брошенных французами машинах, землечерпалках, экскаваторах. Мигель Альтамирано будто видит их в первый раз.
ИЮНЬ. Капитан Джозеф К. наконец-то сходит на берег в Боме. Почти немедленно он отправляется вглубь страны, в Киншасу, чтобы принять командование вверенным ему пароходом – «Флоридой». В Матади он знакомится с Роджером Кейсментом[32]32
Роджер Кейсмент является также главным героем романа Марио Варгаса Льосы «Сон кельта» (2010). – Примеч. пер.
[Закрыть], ирландцем на службе Торговой компании Конго, ответственным за наем перевозчиков, но занятым и другим, более важным делом: он исследует конголезские земли, оценивая возможности прокладки железной дороги между Матади и Стэнли-Пулом. Железная дорога станет огромным шагом на пути прогресса: она будет способствовать свободной торговле и улучшит жизнь африканцев. Конрад намеревается преодолеть территорию, по которой предположительно проложат рельсы. Он пишет тете Маргерит: «Я отправляюсь завтра, пешком. Единственный осел здесь – ваш покорный слуга». Проспер Ару, проводник от компании, является к нему как-то вечером и говорит: «Соберите вещи на несколько дней пути, господин Конрад. Завтра мы отправляемся в экспедицию». Капитан Джозеф К. слушается и два дня спустя уже входит в конголезские джунгли, а с ним еще тридцать один человек. Тридцать шесть дней он идет за ними следом в беспощадной сырости африканской жары и видит, как голые по пояс черные мужчины прорубают дорогу мачете, а другой мужчина, белый в свободной рубахе, отмечает на английском в путевом дневнике все, что видит: глубину реки Конго при попытке перейти ее вброд, но и птичьи трели, напоминающие то флейту, то вой ищейки; общий желтоватый оттенок травы в каком-нибудь овраге, но и поразительную высоту масличной пальмы. Маршрут невыносимо труден: убийственный зной, сырость, тучи кровососов размером с виноградину, отсутствие питьевой воды и постоянная угроза тропических болезней делают проникновение в джунгли воистину сошествием в ад. Там и завершается июнь для капитана Джозефа К. Третьего июля он пишет: «Видел в лагере труп баконго[33]33
Баконго – народ, населяющий низовье реки Конго. – Примеч. ред.
[Закрыть]». Четвертого июля пишет: «Видел у дороги еще один труп в позе спокойной задумчивости». Двадцать четвертого июля пишет: «Здесь умер белый человек». Двадцать девятого июля пишет: «Нам попался скелет, привязанный к столбу. Это тоже могила белого человека».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.