Текст книги "Тайная история Костагуаны"
Автор книги: Хуан Васкес
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
V
Сара Бернар и «Французское проклятье»
«Да будет канал!» – сказал Лессепс, и канал… начал становиться. Но произошло это не у него на глазах, глазах-усталого-кота. Великий человек вернулся в Париж, и превосходное состояние его здоровья по возвращении убедительно говорило о том, что убийственный панамский климат – не более чем миф. Из ставки на рю Ко-мартен он, генерал-аншеф, на расстоянии командовал армией инженеров, посланной в дикие тропики, дабы задушить сопротивление партизанского движения Климата и подчинить предательскую Гидрологию. А моему отцу предстояло стать певцом этой брани, о да, Фукидидом этой войны. Мигеля Альтамирано посетила в те дни живая и пророческая, словно солнечное затмение, уверенность: его истинное предназначение открылось ему только сейчас, в шестьдесят с лишним, и состояло оно в том, чтобы оставить письменное свидетельство победы Человека над Силами Природы. Ведь межокеанский канал как раз и будет полем битвы, на котором Природа, легендарная противница Прогресса, подпишет наконец акт безоговорочной капитуляции.
В январе 1881 года, пока Коженёвский плавал по территориальным водам Австралии, пресловутый «Лафайет» входил в соответствующие воды Панамы с таким грузом, что отец в своей хронике окрестил его Ноевым ковчегом наших времен. По трапу спустились не все твари по паре, а кое-кто куда более важный: пятьдесят инженеров с семьями. Какое-то время в колонском порту толпилось столько выпускников Политехнической школы, что на всех не хватало носильщиков. Первого февраля один из этих инженеров, Арман Реклю, написал на рю Комартен: «Работы начались». Два слова знаменитой телеграммы множились, как кролики, по всем газетам французской метрополии; в тот вечер мой отец задержался на центральной улице Колона и из General Grant перебрался в ближайший ямайский притон, а оттуда – к стайкам безобидных (и других, не таких уж безобидных) пьяниц в грузовом порту, и кутил, пока рассвет не напомнил ему о его почтенном возрасте. В дом на сваях он ввалился на заре, под завязку набравшийся не только бренди, но и гуарапо, поскольку всю ночь пил с любым, кто желал разделить с ним радость.
– Да здравствует Лессепс! Да здравствует канал! – кричал он.
И казалось, весь Колон отвечал ему:
– Да здравствуют!
Дорогая Элоиса, если бы мой рассказ пришелся на нынешние синематографические времена (Ах, синематограф! Моему отцу это изобретение точно бы понравилось), камера показала бы сейчас окно в Jefferson House, единственном, если начистоту, колонском отеле, достойном инженеров с «Лафайета». Камера приближается к окну, останавливается на логарифмических линейках, транспортирах и циркулях, перемещается, фокусируется на лице глубоко уснувшего пятилетнего мальчика, на ниточке слюны, стекающей на красный бархат диванной подушки, и, преодолев закрытую дверь – волшебству камеры подвластно все, – застает последние движения пары в процессе коитуса. Уровень потливости обоих говорит о том, что они не местные. О женщине я намерен подробно рассказать через несколько страниц, а пока важно подчеркнуть, что глаза у нее закрыты, что рукой она зажимает рот мужу, чтобы ребенок не проснулся от неизбежных (и неминуемо надвигающихся) звуков оргазма, а также что ее маленькие груди всегда были источником раздора между ней и ее корсетами. Что касается мужчины: между его грудной клеткой и грудной клеткой женщины – угол в тридцать градусов, а его таз движется с точностью и невозмутимой ритмичностью газового поршня, и его способность сохранять эти переменные – угол и частоту движения – в значительной степени объясняется хитроумным использованием рычага третьего рода. В таких рычагах, как всем известно, точка приложения усилия находится между точкой опоры и точкой приложения нагрузки. Да, мои проницательные читатели, вы догадались: этот мужчина – инженер.
Звали его Гюстав Мадинье. Сперва он с отличием окончил Политехническую школу, а потом и Национальную школу мостов и дорог; на протяжении блестящей инженерной карьеры ему то и дело приходилось повторять, что он не имеет никакого отношения к другому Мадинье, тому, который воевал с Наполеоном в Венсене, а потом разработал математическую теорию огня. Нет, нашему Мадинье, нашему дорогому Гюставу, который прямо в эту минуту эякулирует в свою супругу, бормоча себе под нос: «Дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир», Французская республика, а точнее ее реки и озера от Перпиньяна до Кале, были обязаны двадцатью девятью мостами. Он написал две книги – «Реки и переправа через них» и «К новой теории канатов», – его труды привлекли внимание команды, работавшей в Суэце, и он сыграл решающую роль при строительстве нового города Исмаилия. Приехать в Панаму строить канал было для него столь же естественно, как завести детей после женитьбы.
И, кстати, об этом. Гюстав Мадинье женился на Шарлотте де ля Моль в начале 1876 года, столь важного для нас с отцом, а всего пять месяцев спустя родился Жюльен: он весил три тысячи двести граммов и вызвал такое же количество злонамеренных замечаний. Шарлотта де ля Моль, женщина-вызов для любого корсета, являлась вызовом и для мужа: она была твердолоба, своенравна и невыносимо привлекательна (Гюставу нравилось, что на холоде ее грудь практически исчезала из виду, поскольку так ему казалось, будто он занимается любовью с малолеткой. Но этой своей предосудительной наклонностью он не гордился и только раз, пьяным, признался в ней жене). Поездка в Панаму тоже была идеей Шарлотты, которой понадобилось всего два совокупления, чтобы убедить мужа. И там, в номере Jefferson House, пока он проваливается в удовлетворенный сон и начинает храпеть, Шарлотта чувствует, что приняла верное решение; она знает: за каждым инженером стоит великая упрямица. Да, поначалу Колон – гнилостные запахи, нестерпимое усердие насекомых, хаос на улицах – произвел на нее разочаровывающее впечатление, зато вскоре она обратила внимание на чистое небо, сухая февральская жара раскрыла ее поры, проникла в кровь, и ей это понравилось. Шарлотта не знала, что жара здесь не всегда сухая, а небо не всегда чистое. Кто-то, какая-нибудь сострадательная душа должна была предупредить ее. Но никто не предупредил.
Примерно в то же время в город приехала Сара Бернар. Читатели удивляются, отпускают скептические замечания, однако правда остается правдой: Сара Бернар была в Панаме. Ее визит стал очередным свидетельством превращения Панамы в пуп земли, внезапного резкого перемещения Перешейка в центр мира… Бернар, кто бы мог подумать, прибыла на главном поставщике французов, паруснике «Лафайет», и оставалась в Колоне только в течение времени, необходимого, чтобы сесть на поезд до города Панама и заслужить краткое упоминание в этой книге. В крошечном, слишком душном театральном зале, наскоро устроенном в боковом крыле «Гранд-отеля», перед публикой, состоявшей за исключением одного человека из французов, Сара Бернар поднялась на сцену, где стояло два стула, и с помощью актеришки-любителя, которого привезла с собой из Парижа, наизусть произнесла без ошибок все монологи из расиновской «Федры». Неделю спустя она приехала на поезде обратно, после чего вернулась в Европу, не перекинувшись ни единым словом ни с одним панамцем… и все же обретя место в моем рассказе. Потому что в тот вечер, на «Федре», два человека аплодировали сильнее остальных. Первым человеком была Шарлотта де ля Моль, которой приезд Сары Бернар ненадолго скрасил невыносимо скучную жизнь на Перешейке. Вторым – ответственный за освещение любой пользы или блага, происходивших прямо или косвенно из строительства канала: Мигель Альтамирано.
Поясню для ясности: тем вечером Шарлотта Мадинье и Мигель Альтамирано познакомились, обменялись именами, приветствиями и даже парой классических александрийских стихов, но после этого долго не встречались. Оно и понятно: она была женщина замужняя, и все ее время уходило на благопристойное скучание, а он, напротив, никогда не сидел на месте, поскольку в ту пору в Панаме каждую секунду происходило что-то, достойное упоминания в «Бюллетене». Шарлотта забыла отца сразу же после знакомства и продолжала жить своей обычной жизнью, и в своей обычной жизни увидела, как февральский сухой воздух становится все плотнее с течением недель, а однажды майской ночью проснулась в испуге, потому что ей показалось, будто город обстреливают. Она выглянула в окно: шел дождь. Муж тоже выглянул и молниеносно подсчитал, что за сорок пять минут осадков выпало столько, сколько во Франции не бывает за год. Шарлотта смотрела, как по затопленным улицам плывут банановые шкурки и пальмовые листья, а иногда и более пугающие предметы: дохлая крыса, например, или колбаска человеческого дерьма. За месяц таких ливней случилось одиннадцать, и Шарлотта, глядя из своего заключения, как Колон превращается в трясину, над которой летают насекомые всех размеров, начала задаваться вопросом, а не был ли приезд в Панаму ошибкой.
Позже, в июле, ее сына зазнобило. Жюльена трясло так, будто кровать под ним скакала сама по себе, а стук его зубов было отлично слышно даже сквозь хлестанье струй дождя по террасе. Гюстав пропадал на работе – оценивал ущерб, принесенный ливнями каналу; Шарлотта, в еще влажном, выстиранном накануне платье, схватила ребенка на руки и на расхлябанной повозке добралась до госпиталя. Озноб прошел, но, когда Жюльена положили на койку в палате и Шарлотта потрогала тыльной стороной ладони его лоб, оказалось, что у него сильнейший жар. Кроме того, глаза у него закатились, и он, словно пасущаяся корова, все время старался высунуть сухой язык – слюны во рту не осталось. Воды утолить его жажду не нашлось, и в этом, учитывая ливень вокруг, крылась известная ирония. Ближе к вечеру появился Гюстав, который оббегал весь город, спрашивая по-французски, не видел ли кто его жену, и в конце концов, исчерпав все остальные предположения, решил искать в госпитале. Вдвоем с женой они провели ночь на жестких деревянных стульях, у которых отваливалась спинка, если к ней прислонялись. Иногда они сидя засыпали от усталости и по очереди, повинуясь какому-то знакомому им одним суеверию, меряли Жюльену температуру. На рассвете Шарлотту разбудила тишина. Дождь кончился, а ее муж спал, сложившись пополам: голова на коленях, руки висят до пола. Она потрогала Жюльена, с облегчением поняла, что температура упала. И безуспешно попыталась его разбудить.
Вновь я пишу столько уж раз писанную мною фразу: на сцене появляется Мигель Альтамирано.
Отец настоял на том, чтобы сопровождать супругов Мадинье в этих дьявольских обязанностях: забрать мертвого ребенка из госпиталя, положить в гроб, положить гроб в землю. «Во всем виноват призрак Сары Бернар», – сказал он мне много позже, пытаясь объяснить (но не преуспев), почему с головой окунулся в боль этих едва знакомых ему людей. Мадинье остались ему благодарны, я бы сказал, навечно: они переживали утрату и были совершенно сбиты ею с толку, а отец стал им переводчиком, гробовщиком, юристом и курьером. Иногда траур наваливался на него слишком тяжелым грузом, и в такие минуты он думал, что его миссия окончена, что он слишком близко принимает все это, но Шарлотта просила его не уходить, не покидать их, потому что от одного его присутствия им легче, а Гюстав клал ему руку на плечо, как старому боевому товарищу: «Вы все, что у нас есть», – говорил он… и тут появлялась Сара Бернар, бросала ему строчку из «Федры» и уходила. И отец не отыскивал в себе сил распрощаться: Мадинье, словно щеночки, не могли выжить без него в негостеприимном и непонятном мире Перешейка, где уже не было Жюльена.
Помнится, примерно в то же время в Колоне стали поговаривать о «французском проклятье». С мая по сентябрь, помимо единственного сына Мадинье, двадцать два рабочих со стройки канала, девять инженеров и три жены инженеров пали жертвами убийственной лихорадки Перешейка. Непогода продолжалась – в два пополудни небо темнело, и почти сразу же начинался ливень, он падал не каплями, а плотной пеленой, словно в воздухе висела руана, – но работы тоже продолжались, несмотря на то, что выкопанная накануне земля под натиском дождя к утру сползала обратно в ров. Как-то в выходные Чагрес так поднялась, что пришлось остановить железнодорожное сообщение: пути на тридцать сантиметров ушли под мутную от водорослей воду. Парализовало железную дорогу – парализовало и канал. Инженеры собирались в посредственном ресторане отеля Jefef rson House или в салуне 4th of July, где были столы, способные вместить топографические карты и архитекторские планы – а время от времени и партию в покер, – и часами спорили, как пойдет стройка, когда наконец развиднеется. Часто они прощались, условившись встретиться завтра на работе, а на следующее утро узнавали, что такого-то положили в госпиталь с ознобом, или он сидит в госпитале с температурящей женой, или они с женой сидят в госпитале с ребенком и раскаиваются, что приехали в Панаму. Выживали немногие.
Здесь я вступаю в область противоречий: невзирая на все это, невзирая на отношения с Мадинье, мой отец (а точнее его любопытное преломляющее перо) писал, что «редкие случаи желтой лихорадки среди героических строителей канала» были «занесены из других мест». Никто не остановил его, а потому он продолжал писать: «Нельзя отрицать, что тропические болезни проявились среди неместного населения, но одна или две кончины, в особенности среди рабочих, приехавших с Мартиники или Гаити, не должны вызывать напрасной паники». Его хроники/очерки/репортажи печатались только во Франции. И там, во Франции, люди, имевшие отношение к каналу, читали их и пребывали в спокойствии, и акционеры продолжали покупать акции, потому что в Панаме все шло хорошо… Не раз я думал, что отец мог бы разбогатеть, если бы сообразил запатентовать свой преломляющий журналистский стиль, которым с тех пор столько злоупотребляют. Но я несправедлив. В конце концов, в этом и состоял его странный дар: не осознавать, какой зазор – точнее гигантский кратер – лежал между истиной и его версией истины.
Желтая лихорадка продолжала неутомимо убивать, в особенности вновь прибывавших французов. Епископ Панамы усматривал в этом неопровержимое доказательство: казнь выбирает, казнь обладает разумом. Он описывал в проповедях длинную руку, которая проникала ночами в дома к развратникам, прелюбодеям, пьяницам, нечестивцам и забирала их детей, словно дело происходило не в Колоне, а в Древнем Египте. «Людям праведного нрава нечего бояться», – заявил он, и слова его напомнили отцу старые битвы с пресвитером Эчаваррией; времена будто повторялись заново. Но несколько дней спустя после этого заявления дон Хайме Соса, кузен епископа и попечитель старого собора в Портобело, сказал, что чувствует себя плохо, потом – что хочет пить, а еще через три дня его похоронили, хотя епископ лично растирал его микстурой из виски, горчицы и святой воды.
Похороны, словно обеды, стали частью повседневной жизни, поскольку умерших от лихорадки хоронили быстро, чтобы трупные испарения не разнесли болезнь по воздуху. Французы начали ходить по улице, зажимая рот или пряча нижнюю часть лица под самодельными масками из тонкой ткани, будто таинственные злодеи. И однажды укрытый маской по самые скулы Гюстав Мадинье, сломленный климатом, трауром, страхом перед непонятной вероломной лихорадкой, сидя возле своей не менее укрытой супруги, написал моему отцу прощальную записку: «Пора вернуться на родину. Нам с женой нужен глоток свежего воздуха. Знайте, месье, что вы навсегда в наших сердцах».
Теперь вот о чем: я их понимаю. И вы, мои лицемерные читатели, мои подобия, мои братья и сестры, тоже их понимаете – даже просто из человеческой симпатии. Но только не мой отец, мысль которого передвигалась по иным рельсам на тяге иных паровозов… Я проникаю к нему в голову и обнаруживаю следующее: множество мертвых инженеров, множество инженеров-дезертиров и недостроенный канал. Если ад у каждого свой, основанный на личной биографии (и наших худших страхах, подлежащих, впрочем, обмену с ближними), то таким был ад моего отца: картина заброшенной стройки, паровые краны и экскаваторы, ржавеющие и гниющие подо мхом, земля, ссыпающаяся из товарных вагонов обратно во влажное лоно сельвы. Великий Котлован межокеанского канала, покинутый строителями, – таков был, господа присяжные читатели, худший кошмар Мигеля Альтамирано. И Мигель Альтами-рано не мог допустить, чтобы этот кошмар стал реальностью. Так что, осененный призраком Сары Бернар, которая чуть что начинала метать в него строки Расина, он нашел в себе силы ответить на записку так: «Месье Мадинье, почтите память вашего единственного сына. Доведите работы до конца, и этот канал навечно станет памятником маленькому Жюльену». Небольшое уточнение: Гюстав Мадинье прочел это не в личном послании, а на первой странице Star & Herald под заголовком, который явственно отдавал шантажом: «Открытое письмо Гюставу Мадинье».
И вот, погожим декабрьским днем, под солнцем сухого сезона (любопытно все-таки, каким талантом обладает декабрь: он заставляет нас позабыть дождливые дни и поверить, что Панама всегда такая, как сейчас), льющимся на улицы Колона и на всю территорию Великого Котлована, в Jefef rson House инженер Мадинье с супругой распаковали упакованный было багаж. Одежда вернулась в шкафы, инструменты – на письменный стол, а портреты покойного сына – на комод.
И там им суждено было оставаться, по крайней мере пока какая-нибудь нежданная сила их не сбросит.
В конце концов, стояли времена потрясений.
Позвольте повториться: стояли времена потрясений. Нет, дорогие читатели, я не заимствую любимое выражение политиков, которым нечего больше сказать. Я имею в виду не выборы в штате Сантандер, где консерваторы украли голоса либералов и заменили их на собственные, и не реакцию либералов, начавших задумываться о вооруженном восстании, собирать революционные комитеты и деньги на осуществление этой идеи. Нет, дорогая Элоиса, я говорю не о страхе перед новой гражданской войной между либералами и консерваторами, постоянном страхе, который сопровождал колумбийцев, словно верный пес, и скоро, очень скоро, сбылся… Я имею в виду не заявление, сделанное на тайном совещании неким вожаком радикалов, утверждавшим перед Сенатом республики, что «Соединенные Штаты задумали завладеть Панамским перешейком», и уж тем более не ответ наивного консерватора, считавшего, что «паникерские настроения» не должны смущать родину, ибо «панамцы счастливы быть гражданами нашей республики и никогда не променяют честную бедность на бездушный достаток золотоискателей». Нет, я говорю совсем не об этом. Под потрясениями я подразумеваю вовсе не метафорические, а вполне буквальные толчки. Выразимся яснее: Панаму трясло.
В течение года обитатели Перешейка подскакивали от каждого взрыва импортного динамита, но понемногу привыкали: Панаму трясло. В течение нескольких месяцев панамцы падали на колени и начинали молиться всякий раз, как паровые землечерпалки вгрызались в почву, а потом землечерпалки превратились в часть слухового пейзажа, и панамцы перестали падать на колени: Панаму трясло. В палатах, где лежали больные желтой лихорадкой, койки стучали о деревянный пол, подымаемые силой озноба, и никто, никто этому не удивлялся: Панаму, господа присяжные читатели, трясло.
А 7 сентября 1882 года случилось самое сильное потрясение.
Первые толчки начались в 3:29. Спешу сказать, что продлились они не больше минуты, и за эту минуту я успел подумать сперва о динамите (но решил, что время суток не подходящее для взрывных работ), а потом о французских землечерпалках (эту версию отверг по той же причине). Одновременно глиняный горшок, доставшийся нам от сеньора Уоттса, прежнего владельца дома на сваях, и до сих пор мирно дремавший на верху буфета, прошел четыре пяди до края и бросился вниз. Сразу за ним упал сам буфет (оглушительный грохот разбитой посуды, опасно разлетевшиеся по полу осколки стекла). Мы с отцом едва успели схватить костистую руку мертвого китайца и ящик с рабочими папками и выбежать наружу, прежде чем землетрясение сломало сваи и дом рухнул, неуклюжий и грузный, словно подстреленный бизон. В эту же секунду совсем недалеко от городка «Панама Рэйлроуд Кампани» перепуганные супруги Мадинье, оба в пижамах, успели выскочить на улицу прежде, чем портреты Жюльена разбились о пол Jefef rson House, и, к счастью, прежде, чем сам Jefferson House, или по крайней мере его фасад, обвалился, подняв тучу пыли, от которой очевидцы событий расчихались.
Землетрясение 1882 года, которое многие расценили как очередной эпизод «французского проклятья», сложило колонскую церковь пополам, словно карточный домик, переломало шпалы на участке в сто пятьдесят метров и прошлось по улице Френте, как нож с зазубренным лезвием. Первое последствие: отец настроился на стройку (в буквальном смысле). Великий Котлован просел, просели его стены, большая часть проделанной работы пошла насмарку, а лагерь, разбитый возле Мирафлореса, включая инструменты, работников и паровой погрузчик, провалился под землю, которую стихия разверзла так, как динамиту и не снилось. И вот, наблюдая эту плачевную картину, отец написал: «Поводов для беспокойства и паники нет: работы продолжаются без малейшей задержки».
В последовавших статьях написал ли он о мэрии города Панама, от которой не осталось камня на камне? Написал ли о кровле «Гранд-отеля», которая погребла под собой штаб-квартиру компании, несколько планов, недавно прибывшего из Штатов подрядчика и парочку инженеров? Нет, отец ничего этого не видел. Причина в следующем: к тому времени он окончательно захворал знаменитой колумбийской болезнью ИС (избирательной слепотой), также известной как ЧС (частичная слепота) и даже РПС (ретинопатия по политическим соображениям). По его мнению, а следовательно, и по мнению читателей «Бюллетеня», реальных или потенциальных акционеров, работы по строительству канала должны были завершиться вдвое быстрее намеченного срока и обойтись вдвое дешевле намеченной суммы; машин на ходу имелось вдвое больше на самом деле имевшихся, но стоили они половину в действительности заплаченных денег, а количество кубических метров, выкапываемых в месяц, не превышающее двухсот тысяч, превращалось на страницах «Бюллетеня» в полновесный миллион с тщательно выписанными нулями. Лессепс был счастлив. Акционеры, реальные и потенциальные, были счастливы. Да здравствует Франция и да здравствует канал, черт побери!
Между тем панамская война за Прогресс разворачивалась на трех фронтах: строительстве канала, ремонте железной дороги и восстановлении Колона и города Панама, и Фукидид в подробностях (тех, о которых позволяла ему говорить его РПС) рассказывал обо всех них. После разрушения дома на сваях я впервые наблюдал практическую пользу слепоты моего отца: и пары дней не прошло, как ему выделили живописный домик в квартале «Кристоф Коломб», выстроенном для белых технических специалистов компании. Домик был типовой: стоял у моря, на крыльце качался гамак, а в окнах красовались разноцветные жалюзи, словно в каком-то кукольном жилище, и плату за аренду с нас никто не брал. Сделка получалась выгодная, и отец почувствовал, как по затылку его нежно погладила Благосклонность Сильных Мира Сего, которую в прочих частях мира знают под разными названиями: например, взятка, подарочек, благодарность или подмазка.
На этом приятности не заканчивались: через четыре дома почти одновременно с нами поселились еще одни жертвы землетрясения, Гюстав и Шарлотта Мадинье. Все сходились на том, что давно было пора выбраться из этого ужасного, полного печальных воспоминаний отеля, начать жизнь с чистого листа и прочее в таком духе. Вечерами, после ужина, отец преодолевал пятьдесят метров до домика Мадинье, или они приходили к нам, мы садились на крыльце с бренди и сигарами, смотрели, как желтая луна расплывается в водах бухты Лимон, и радовались, что месье Мадинье решил остаться. Дорогие читатели, я не знаю, как это объяснить, но после землетрясения что-то случилось. Наша жизнь изменилась, или, может, началась новая.
В Панаме издавна считается, что колонские вечера располагают к откровенности. Научно этого, полагаю, не доказать. Но есть что-то в печальном стоне совы, которая словно повторяет: «Все ушло», есть что-то во тьме ночей, когда можно протянуть руку и оторвать кусок от Большой Медведицы, и, самое главное (оставим уже сентиментальные глупости), есть некая осязаемая и непреходящая близкая опасность, и ее воплощения не ограничиваются скучающим ягуаром, решившим выйти из сельвы, или случайным скорпионом, залезшим вам в ботинки, или даже жестокостью Колона-Гоморры, где до приезда французов было больше мачете и револьверов, чем кирок и лопат. Опасность в Колоне – существо повседневное и протеичное: человек привыкает к его запаху и вскоре забывает о его присутствии. Страх объединяет, а в Панаме мы все боялись, хоть и не осознавали этого. И, как я теперь понимаю, именно поэтому ночь с видом на бухту Лимон, если, конечно, небо было чистое и сезон дождей уже прошел, способствовала зарождению трогательной дружбы. Зародилась она и у нас: под моим секретарским взглядом отец и супруги Мадинье сто сорок пять раз встретили ночь в теплой атмосфере дружеских признаний. За это время Гюстав признался, что работы по строительству канала – почти нечеловеческий вызов, но принять его – большая честь и удача. Шарлотта призналась, что образ Жюльена, ее покойного сына, уже не мучает ее, но сопровождает в моменты одиночества, подобно ангелу-хранителю. И оба (хором, хоть и не в унисон) признались, что никогда не были так близки, как сейчас, с самого начала брака.
– И этим мы обязаны вам, месье Альтамирано́, – говорил Гюстав.
– Колумбия, – дипломатично отвечал отец, – куда большим обязана вам.
– На самом деле, вы обязаны землетрясению, – вставлял я.
– Ничего подобного, – возражала Шарлотта, – мы обязаны Саре Бернар.
И смех. И тосты. И александрийские стихи.
В конце апреля отец попросил инженера Мадинье показать ему машины. Они встали засветло, выпили по ложке виски с хинином во избежание того, что панамцы называли «трясучка», а французы paludisme[27]27
Малярия (фр.).
[Закрыть], сели в каноэ и по реке Чагрес поплыли к месту работ в Гатуне. Станки составляли предмет последней любви отца: он мог долго завороженно наблюдать за паровым погрузчиком, а американская землечерпалка из тех, что прибыли в начале года, вызывала томные вздохи – такие же, надо думать, как некогда вызывала моя мать на борту «Исабели» (но времена были другие). Одна такая землечерпалка – гигантский пивной бочонок, – установленная в километре от Гатуна, стала первым пунктом экскурсии. Гребцы подвели каноэ к берегу и уперли весла в дно, чтобы отец, восхищенный и неподвижный, несмотря на набег москитов, мог полюбоваться волшебной громадой. Панаму трясло: цепи чудовища гремели, будто кандалы средневекового каторжника, железные ковши клацали, поднимая землю, а потом внезапно, с шипением, от которого бежали мурашки, раздавался плевок воды под давлением, отбрасывавший выкопанную землю подальше. Отец тщательно записывал увиденное и уже начинал обдумывать сравнения на основе какой-нибудь книги про доисторических ящеров или «Путешествий Гулливера», но, оглянувшись, обнаружил, что Мадинье сидит в каноэ, свесив голову между колен. Видно, виски не на пользу пошел, сказал инженер. Они вернулись домой.
Вечером они (мы) собрались на крыльце, и ритуал с сигарами и бренди повторился. Мадинье чувствовал себя гораздо лучше: непонятно, что с ним стряслось, сказал он, впредь нужно следить за желудком. Он выпил пару рюмок, и, когда вдруг поднялся посреди беседы и перелег в гамак, Шарлотта отнесла это на счет спиртного. Отец с Шарлоттой говорили не о Саре Бернар, не о расиновской «Федре» и не об импровизированном театральном зале «Гранд-отеля», поскольку уже успели подружиться, чувствовали близость и в подобных тайных шифрах больше не нуждались. Они не без ностальгии вспоминали свою прежнюю жизнь в иных местах: до сих пор они не задумывались, что ведь и мой отец в Панаме – приезжий, и он тоже прошел путь новоприбывшего: прилежно пытался вникнуть, отчаянно хотел приспособиться; они нашли нечто общее, и это их воодушевило. Шарлотта рассказала, как познакомилась с Гюставом. Оба присутствовали на закрытом праздновании в Саду растений, посвященном отъезду команды инженеров в Суэц. Едва познакомившись, они улизнули в лабиринт Бюффона, просто чтобы никто не мешал им разговаривать. Шарлотта пересказывала нам слова Гюстава в тот вечер: он объяснял ей, что, если хочешь выйти из лабиринта, нужно всегда держаться рукой за стену и рано или поздно найдешь выход или вернешься ко входу, – и вдруг осеклась, и ее плоская грудь застыла, как озеро в штиль. Мы с отцом обернулись вслед за ее взглядом и увидели, что гамак, под весом инженера Гюстава Мадинье принявший форму его круглых ягодиц и угловатых локтей, трясется так, что балки, на которых он висит, скрипят и стонут. Кажется, я уже говорил, дорогие читатели: Панаму трясло.
Через несколько минут озноб прошел, и начался жар, началась жажда. Но обнаружился и новый симптом: в редкие минуты ясности ума инженер Мадинье жаловался на головную боль, такую невыносимую, что вскоре он стал просить моего отца пристрелить его из жалости. Шарлотта отказалась везти его в госпиталь, вопреки мнению отца, и мы подхватили скрюченное тело и уложили на мою кровать, потому что она была ближе всего к крыльцу. И там, на новых льняных простынях, купленных за полцены у антильского торговца, Гюстав Мадинье провел ночь. Жена сидела с ним, как сидела с Жюльеном, и воспоминание о сыне наверняка преследовало ее. Когда рассвело и Гюстав сказал, что голове лучше, что ноги и спина тоже почти перестали болеть, Шарлотта от облегчения даже не заметила, что кожа и глаза у него стали желтоватого оттенка. Она согласилась с нами, что ей нужно поспать, и проспала, изнуренная, почти до вечера. Уже стемнело, когда у меня на глазах ее мужа начало рвать черной и липкой жидкостью, которая никак не могла быть кровью, – нет, клянусь, она никак не походила на кровь.
Печальная весть о смерти Гюстава Мадинье быстро распространилась по кварталу «Кристоф Коломб». Соседи заставили отца сжечь льняные простыни, а также все рюмки, чашки и прочую посуду, соприкасавшуюся с заразными губами несчастного инженера; ту же обязанность вменили, естественно, и Шарлотте. Она, будучи женщиной твердолобой и своенравной, поначалу сопротивлялась: она не станет избавляться от воспоминаний, не сожжет последнее, что осталось от мужа, без боя. Приехал французский консул в Колоне и силой чрезвычайного декрета, снабженного всеми возможными печатями, вынудил ее устроить очистительный костер на глазах у всех. (Консул сам скончался от желтой лихорадки три недели спустя, корчась в судорогах и изрыгая черную рвоту, но этот небольшой акт правосудия со стороны судьбы нас сейчас не интересует.) Осуществлять инквизиторскую церемонию пришлось нам с отцом: на главной улице квартала «Кристоф Коломб» выросла груда одеял и галстуков-бабочек, помазков из свиной щетины и бритвенных лезвий, книг по теории сопротивления, семейных фотоальбомов, неразрезанных экземпляров «Рек и переправы через них» и «К новой теории канатов», хрустальных бокалов, фарфоровых тарелок, а венчала груду надкусанная буханка ржаного хлеба. Все это сгорело в черном вонючем дыму, а когда пламя иссякло, осталась одна обугленная темная масса. Отец обнял Шарлотту, потом взял ведро, дошел до моря и набрал воды затушить последние тлеющие угли. К тому времени, как он вернулся и вылил ведро на узнаваемую синюю бархатную обложку книги с картинками, Шарлотты уже не было.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.