Текст книги "Тайная история Костагуаны"
Автор книги: Хуан Васкес
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Полковник Шейлер ушел, как только Торрес с удовольствием взял деньги-на-провиант-солдатам, и перед уходом сказал Торресу:
– Велите кому-нибудь зайти в нашу контору до шести, за билетами. Скажите, пусть спросит меня. Я буду его ждать.
Потом он на прощание отдал мне честь, довольно небрежно.
– Альтамирано, вы оказали нам большую услугу, – сказал он. – Республика Панама благодарна вам. – Он повернулся к Элоисе и щелкнул каблуками: – Рад был познакомиться, сеньорита.
Элоиса, все еще с деревянной ложкой в руке, в ответ кивнула и вернулась в кухню, потому что жизнь продолжалась и наступило наконец время обеда.
Теперь ты понимаешь, Элоиса: это было самое невкусное рыбное жаркое в моей жизни. Маниок и арракача отдавали захватанными монетами. Рыба пахла не луком и не кориандром, а грязными купюрами. Мы с Элоисой обедали, а по улице сновали солдаты: батальон грузно снимался с места, упаковывал пожитки и постепенно уходил из квартала «Кристоф Коломб» к причалам железнодорожной компании, уступая дорогу революции. Чуть позже тучи разошлись, и безжалостное солнце пало на Колон, словно глашатай сухого сезона. Элоиса, я отчетливо помню, какая доверчивость, какое спокойствие осеняли твое лицо, когда ты прошла к себе в комнату, взяла «Марию», которую тогда читала, и легла в гамак. «Если не проснусь до заката, разбуди», – сказала ты мне. И тут же уснула, заложив палец между страницами книги, как Святая Дева в сцене Благовещения.
Дорогая Элоиса, Богу, если Он есть, ведомо: я сделал все что мог, чтобы ты застала меня за сборами. Мое тело, мои руки нарочито медленно вытащили из чулана (в типовых домах квартала «Кристоф Коломб» чулан – это просто уголок в кухне) самый маленький сундук, который я мог нести в одиночку. Я не поднял его, а поволок – возможно, затем, чтобы шум разбудил тебя, – а потом с силой швырнул на кровать, так что дерево заскрипело. Элоиса, я даже задержался, выбирая одни вещи, отвергая другие, хорошенько складывая третьи… Я давал тебе время проснуться. Я взял с бывшего письменного стола Мигеля Альтамирано закладку из дубленой кожи; ты не заметила, как я осторожно, чтобы случайно не захлопнуть, вынул книгу у тебя из рук. И там, подле твоего тела, спящего в неподвижном гамаке, подле твоего дыхания, такого мирного, что движения груди и плеч было не разглядеть, я нашел в романе письмо, в котором Мария признается Эфраину, что она больна, что она медленно умирает. Он в Лондоне понимает, что только его возвращение способно спасти ее, сразу же пускается в путь, проезжает через Панаму, пересекает Перешеек, садится на шхуну «Эмилия Лопес» и прибывает в Буэнавентуру. В ту минуту, готовясь привести в исполнение свой план, я вдруг испытал к Эфраину такую глубокую симпатию, какой не испытывал ни к кому в жизни, потому что мне показалось, что его вымышленная судьба – вывернутая наизнанку версия моей собственной. Он через Панаму возвращался из Лондона навстречу возлюбленной, а я собирался бежать из Панамы от расцветающей женщины, дороже которой у меня ничего не было, и думал о Лондоне как возможном направлении бегства.
Я положил книгу тебе на живот и спустился с крыльца. Было шесть часов вечера, солнце уже утонуло в озере Гатун, чертов «Ориноко» начинал заполняться чертовыми солдатами чертового батальона, и в одной из кают прятался груз долларов, достаточный, чтобы расколоть континент надвое, образовать геологические трещины, изменить границы, не говоря уже о человеческих жизнях. Я стоял на палубе, пока порт Колона не скрылся из виду и не скрылись из виду костры индейцев куна, те же, что много лет назад, приплыв к нашим берегам, видел Коженёвский. Пейзаж, часть которого я составлял в течение четверти века, внезапно исчез, поглощенный расстоянием и ночным мраком, и вместе с ним исчезла моя жизнь, прошедшая в нем. Да, господа присяжные читатели, я понимаю, что на самом деле двигался корабль, но тогда, на палубе «Ориноко» я мог бы поклясться, что Панамский перешеек у меня на глазах оторвался от континента и поплыл вдаль, как, скажем, сампан, и я знал, что на этом сампане плывет неведомо куда моя дочь. Охотно признаю: ума не приложу, как бы я поступил, Элоиса, если бы мы успели еще раз встретиться, если бы ты вовремя проснулась, прибежала, поняв все в приступе озарения или ясновидения, в порт и жестами или взглядом попросила меня не уезжать, не оставлять тебя, все еще нуждавшуюся во мне единственную мою дочь.
Увезя с Перешейка последние остатки колумбийской власти, гарантировав своим отбытием окончательность и бесповоротность независимости Панамы, «Ориноко» пришел в порт Картахены и там простоял несколько часов. Я помню прыщавое лицо капрала, проигрывавшего в кости последнее жалованье. Я помню скандал, который учинила в столовой жена одного лейтенанта (злые языки утверждали, что в деле замешаны юбки). Я помню, как полковник Торрес назначил тридцать дней гауптвахты младшему офицеру за то, что тот намекнул, будто где-то на судне находятся деньги, американские деньги, уплаченные в обмен на дезертирство, и солдатам положена доля.
На следующее утро, с первыми розовыми лучами зари, «Ориноко» прибыл в Барранкилью.
К вечеру 6 ноября правительство президента Рузвельта уже официально признало Республику Панама, и «Марблхэд», «Вайоминг» и «Конкорд» из Тихоокеанской флотилии США направлялись к Перешейку, чтобы защитить юную страну от реваншистских попыток со стороны Колумбии. Я между тем добыл билет на пароход «Худ», принадлежавший Английской королевской почтовой компании и шедший из Барранкильи в Лондон, из пасти Магдалены во чрево Темзы, и собирался отправиться в путешествие без моей дочери Элоисы. Разве я мог обречь и ее на изгнание и бесприютность? Нет, моя сломленная страна сломала меня изнутри, но Элоиса в свои семнадцать лет имела право на жизнь без сломленности, без добровольного остракизма и призраков изгнания (она ведь, в отличие от меня, была плоть от плоти Колона). Я не мог обеспечить ей такую жизнь. Моя обожаемая Элоиса, если ты читаешь эти строки и прочла предыдущие, значит, ты стала свидетельницей всех тех сил, что берут над нами верх, и, возможно, поняла, на какие крайние меры приходится идти человеку, чтобы эти силы одолеть. Ты слышала, как я говорю про ангелов и горгон, про то, как я отчаянно сражался с ними за право распоряжаться собственной крошечной и банальной жизнью, и, возможно, подтвердишь, что я вел свою личную войну честно, и простишь мне всю жестокость, на которую толкнула меня эта война. И самое главное, ты понимаешь, что для меня не осталось места на пустых землях, откуда мне удалось бежать, на людоедских землях, где я перестал себя узнавать, ибо они перестали принадлежать мне, как может принадлежать родина счастливому человеку со спокойной совестью.
Потом было прибытие в Лондон, встреча с Сантьяго Пересом Трианой, все то, что я, как мог подробно, донес до сведения читателя… Джозеф Конрад вышел из дома № 45 по Авеню-роуд около шести утра, потому что всю ночь слушал мою историю. С годами я восстановил последующие часы: я узнал, что после встречи со мной он направился не в Пент-Фарм, а в дешевую и темную лондонскую квартирку близ Кенсингтон-Хай-стрит, которую снимал вместе с женой и в которой в четыре руки с Фордом Мэдоксом Фордом писал (без всяких усилий) приключенческие романы, призванные вызволить их из бедности. К тому времени, как он попал туда, Джозеф Конрад уже знал, что роман «Ностромо», доставивший ему столько страданий, перестал быть простой историей итальянцев на Карибском море. Нет, роман будет описывать трудное рождение новой страны в трудно рожденной Латинской Америке, рождение, о котором ему только что рассказали – рассказали, несомненно, преувеличивая факты и пятная их тропической магией, ведь эти несчастные люди, не смыслящие в политике, склонны сочинять легенды. Джесси встретила его с плачем: у малыша Бориса весь день была температура тридцать девять, врач не приходил, Борис отказывался есть и пить, в Лондоне ни от кого не дождешься поддержки. Но Конрад не стал ее слушать; он немедленно прошел за не свой письменный стол и, поскольку рассвет не спешил, зажег не свою лампу, а потом начал делать заметки о том, что услышал ночью. На следующий день, после завтрака, показавшегося ему совершенно безвкусным, Конрад принялся вносить новые сведения в рукопись. Он пребывал в крайнем возбуждении: как и Польша, Польша его детства, Польша, за которую умерли его родители, маленькая страна Панама, маленькая провинция, неведомым образом превратившаяся в республику, была пешкой на мировой политической доске, жертвой превосходящих ее сил… «А что скажешь насчет янки-конкистадоров в Панаме? – написал он Каннингему-Грэму незадолго до Рождества. – Прелесть, верно?»
Первая часть «Ностромо» вышла в T.P’s Weekly в январе 1904 года, примерно тогда же, когда Всеобщая компания Панамского межокеанского канала продала все свое имущество Соединенным Штатам, не позволив ни единому представителю Колумбии участвовать в переговорах, и двадцать дней спустя после того, как моя отчаявшаяся страна сделала панамцам униженное предложение: город Панама станет новой столицей Колумбии, если Перешеек вернется в колумбийское владение. Панама воротила нос, словно обиженный любовник (хлопала ресницами, припоминала обидчику старое, уставив руки в боки), а тем временем Сантьяго Перес Триана рассказывал мне, как найти ближайший газетный киоск, и заставлял отсчитать в непонятных монетах, которые пока что совершенно запутывали меня, точную цену выпуска Weekly. После этого он выпроводил меня на улицу, дружески похлопав по спине. «Дорогой Альтамирано, без журнала не возвращайтесь, – сказал он. И добавил, уже серьезнее: – Поздравляю. Вы вошли в память человеческую».
Но нет.
Я не вошел в память человеческую.
Я помню косой ослепительный свет, падавший на мостовую, когда я нашел киоск, зимний свет, который не оставлял теней и только бил мне в глаза, отражаясь от газетной бумаги и свежевымытых витринных стекол. Я помню смесь возбуждения и ужаса (немого холодного ужаса, ужаса перед чем-то новым), когда вышел, расплатившись, из киоска. Помню, что всё вокруг – прохожие, фонари, редкие экипажи, угрожающего вида парковая решетка – стало вдруг зыбким и каким-то нереальным. А почему я отложил чтение – не помню; не помню, что догадывался: содержание журнала окажется не таким, как я ожидал; не помню, чтобы у меня был повод даже задуматься о таком невероятном повороте дела; не помню, чтобы на долгую прогулку вокруг Риджентс-парка меня толкнули подозрения, не помню, чтобы я ощущал себя жертвой… Да, я носил журнал в кармане целый день, иногда похлопывая себя по боку, чтобы проверить, на месте ли он, как будто мне достался единственный экземпляр в мире, как будто его опасная природа не могла вырваться наружу, пока была в моей власти. Но чему быть (это всякий знает), того не миновать. Ничто нельзя откладывать до бесконечности. Не может быть причин вечно откладывать такое невинное, мирное, безобидное занятие, как чтение книги.
Поэтому примерно в четыре, когда уже начинало темнеть, я сел на скамейку в парке. Над Лондоном, а может, и над всей имперской Англией, начинался снегопад. Я открыл журнал и прочел то слово, которое будет преследовать меня до конца дней. «Ностромо»: три пресных слога, одна повторяющаяся, назойливая, как следящий за нами глаз, гласная. Я стал читать, продираясь через апельсиновые деревья и галеоны, через прячущиеся под водой скалы, через горы, прячущие вершины в облаках, стал бродить, словно лунатик, по истории этой вымышленной республики; мне встречались описания и события, которые я узнавал и в то же время не узнавал, мои и одновременно чужие; я увидел колумбийские войны, колумбийских мертвецов, пейзаж Колона и пейзаж Санта-Марты, море и его цвет, горы и их опасность; словом, там была та извечная противоречивость… Но в этой истории чего-то не хватало, и его отсутствие перевешивало все достоинства. Я помню, как отчаянно искал, как бешено пробегал глазами страницы, как под мышками и под усами мне стало жарко, пока я углублялся в горькую правду.
И тогда я понял.
Понял, что снова увижусь с Конрадом.
Понял, что будет вторая встреча.
Понял, что она безотлагательна.
За несколько минут я добрался до Кенсингтон-Хай-стрит, и там уличный рекламщик показал мне, в каком доме живет знаменитый романист – это было всем известно. Уже совсем стемнело (по улице шел старик со стремянкой и зажигал фонари), когда я позвонил в дверь. Я не ответил на удивленные вопросы женщины, которая мне открыла, ворвался в квартиру, задев ее фартук, и так быстро, как позволяли ноги, взбежал по лестнице. Я не помню, какие возмущенные мысли кипели у меня в голове, пока я распахивал двери и бегал по коридорам, но я совершенно точно не готов был увидеть то, что предстало моим глазам.
Я наткнулся на две темные комнаты – или они только в ранних январских сумерках казались темными. Соединявшая их дверь была открыта в момент моего прихода, но каким-то образом становилось ясно, что основное ее предназначение – быть упорно, постоянно, неизбежно закрытой. Вторая комната виднелась через дверную раму: там стоял стол темного дерева, на столе – керосиновая лампа и кипа бумаг, а в той комнате, куда я влетел без предупреждения, в хлипкой кроватке спал мальчик с длинными каштановыми волосами, он дышал с трудом и похрапывал; на второй кровати я увидел женщину с простым щекастым лицом: она была в верхней одежде и не лежала, а полусидела, держа на коленях какую-то доску, которая при ближайшем рассмотрении оказалась переносным письменным столиком. В руке она сжимала ручку с черным пером, и только уставившись на эту ручку и на исписанные листы, я услышал вопрос:
– Что вы здесь делаете?
Джозеф Конрад стоял в углу комнаты: кожаные домашние туфли, темный шелковый халат и выражение необычайного, почти нечеловеческого сосредоточения на лице. У меня в голове все сошлось: я прервал его. Точнее, прервал его диктовку. Еще точнее, пока у меня в кармане мялись первые главы «Ностромо», Конрад в своей комнате надиктовывал последние. А его жена, Джесси, переносила историю – историю Хосе Альтамирано – на бумагу.
– Вы должны, – сказал я, – со мной объясниться.
– Ничего я не должен, – ответил Конрад. – Выйдите немедленно. А то я кого-нибудь позову, предупреждаю.
Я вытащил из кармана экземпляр Weekly.
– Это ложь. Я вам не это рассказывал.
– Это роман, дорогой сэр.
– Это не моя история. Не история моей страны.
– Конечно же нет, – сказал Конрад. – Это история моей страны. История Костагуаны.
Джесси смотрела на нас с вниманием и замешательством, как смотрит человек, опоздавший в театр. Более тонким, чем я ожидал, голосом она произнесла было: «Кто?..» Но не договорила. Она пошевелилась, и гримаса боли исказила ее лицо, будто внутри тела лопнула струна. Конрад провел меня в дальнюю комнату; дверь захлопнулась, сквозь древесину донеслись всхлипывания.
– С ней произошел несчастный случай, – пояснил Конрад. – Оба колена. Обе чашечки вывихнуты. Все очень серьезно.
– Это была моя жизнь, – сказал я. – Я доверил ее вам. Доверился вам.
– Она упала. Ходила за покупками, пошла к «Баркеру», поскользнулась. Глупо, правда? Поэтому мы в Лондоне, – сказал Конрад. – Каждый день осмотры, каждый день приходят врачи. Мы не знаем, потребуется ли еще операция.
Он как будто перестал меня слушать, хотя всего пару месяцев назад слушал неотрывно всю ночь.
– Вы устранили меня из моей собственной жизни, – сказал я. – Вы ограбили меня, мистер Конрад.
Я снова потряс Weekly в воздухе и бросил на стол.
– Здесь, – сказал я шепотом, отвернувшись от вора, – меня нет.
И вправду, в республике Костагуана Хосе Альтамирано не было. Там был мой рассказ, рассказ о моей земле и о моей жизни, но земля была другая, называлась по-другому, и меня убрали оттуда, стерли, как позорный грех, безжалостно уничтожили, как опасного свидетеля. Джозеф Конрад рассказывал мне, что диктовать в таких условиях ужасно трудно, потому что боли мешают Джесси сосредоточиться.
– Я мог бы выдавать тысячу слов в минуту, – сказал он. – Это просто. Это простой роман. Но Джесси отвлекается. Плачет. Все время спрашивает, не останется ли инвалидом, не придется ли ей ходить на костылях до конца жизни. Скоро придется нанимать секретаршу. Ребенок болеет. Долгов все больше, и мне нужно вовремя сдать рукопись, чтобы не стало еще хуже. И тут появились вы, ответили на ряд вопросов, рассказали мне кое-какие более или менее полезные вещи, а я использовал их так, как подсказывали чутье и мои познания в этом ремесле. Вдумайтесь, Альтамирано, и скажите: вы вправду считаете, что ваши мелкие обиды хоть сколько-нибудь важны? Вы действительно так считаете?
В другой комнате скрипели доски кровати, и кто-то – видимо, Джесси – робко стонал, страдая глубоко и самоотверженно.
– Вы вправду считаете, что ваша жалкая жизнь имеет какое-то значение для этой книги?
Я подошел к столу и заметил, что кипа бумаг не одна, а две: первая состояла из листов с черновиками, заметками на полях, нахальными стрелочками, линиями, перечеркивавшими целые абзацы, а вторая – из отпечатанных на машинке страниц, прошедших не одну правку. Моя исправленная жизнь, подумал я. Моя похищенная жизнь.
– Не дописывайте его, – сказал я Конраду.
– Это невозможно.
– Еще как возможно. Не дописывайте его.
Я схватил рукопись. Мои руки двигались словно сами по себе.
– Я сожгу его, – сказал я. Подскочил к окну, взялся за задвижку: – Я выброшу его на улицу!
Конрад сложил руки за спиной.
– Мой роман уже запущен, дорогой друг. Он уже на улице. Пока мы с вами разговариваем, люди читают историю войн и революций в этой стране, историю провинции, которая отделилась из-за серебряного рудника, историю несуществующей южноамериканской республики. И вы ничего не можете с этим поделать.
– Но республика существует, – сказал я умоляющим тоном, – провинция существует! Этот серебряный рудник – на самом деле канал, канал между двумя океанами. Я знаю. Я родился в этой республике, я жил в этой провинции. Я виноват в ее несчастьях.
Конрад не ответил. Я положил рукопись обратно на стол, будто сдался, будто воинственный вождь сложил оружие. В какую минуту человек признает поражение? Что происходит у него в голове, когда он решает пойти на попятный? Я хотел бы задать эти вопросы. Но задал другой:
– Чем все закончится?
– Простите?
– Чем закончится история Костагуаны?
– Боюсь, вы и так знаете, дорогой Альтами-рано. Все здесь, в этой главе. Может, там не то, чего вы ожидаете. Но там точно нет ничего, что не было бы вам известно, – он помолчал и добавил: – Могу вам прочесть, если хотите.
Я подошел к окну, где уже совсем стемнело. Почему-то там, отказываясь, как ребенок, верить в происходившее у меня за спиной, я почувствовал себя в безопасности. Я, разумеется, обманывался, но мне было все равно. Решительно все равно.
– Читайте, – сказал я. – Я готов.
Жизнь на улице замирала. По лицам прохожих было видно, что очень холодно. Я на миг засмотрелся на маленькую девочку, игравшую на обледенелом тротуаре со своей собакой. На девочке было темно-красное пальто и явно тонкий шарфик – даже издалека он выглядел тонким. И пока голос Конрада непринужденно рассказывал мне о судьбе персонажей (а значит, в какой-то степени открывал мне мою собственную судьбу), на тротуар густо падали снежинки и тут же таяли, превращаясь в крошечные водяные звезды. Я подумал о тебе, Элоиса, и о том, что я натворил; и тогда, не спросив разрешения, я открыл окно, наклонился вперед и повернул голову, чтобы снег падал на глаза и мешался со слезами и чтобы Сантьяго Перес Триана не заметил, что я плакал. Вдруг всё, кроме тебя, стало неважно, и я не без ужаса догадался, что так оно впредь и будет. И понял, там, на ледяном ветру, понял, в чем состоит мое наказание. Понял, что через много лет, когда разговор с Джозефом Конрадом останется далеко позади, я буду по-прежнему вспоминать тот день, когда исчез из истории, осознавать глубину моей утраты и непоправимый ущерб, причиненный нам событиями моей жизни, и, самое главное, я буду просыпаться по ночам и спрашивать себя, как спрашиваю сейчас: где ты, Элоиса? Какая тебе досталась судьба? Какая роль выпала тебе в злополучной истории Костагуаны?
От автора
Может быть, «Тайная история Костагуаны» родилась из «Ностромо», впервые прочитанного мною в гостях у Фрэнсиса и Сюзанны Лоренти (в Ксори, Бельгия) в августе 1998 года, а может, из эссе «„Ностромо“ Джозефа Конрада», которое Малкольм Дис включил в свою монографию «О власти и грамматике», с которой я познакомился в Барселоне в начале 2000 года, а может, из подробной статьи, опубликованной Алехандро Гавирией в колумбийском журнале El Malpensante в декабре 2001 года. Но также возможно (и мне больше всего нравится именно эта возможность), что роман забрезжил передо мной в 2003 году, когда я, по заказу моего друга Конрадо Сулуаги, писал краткую биографию Джозефа Конрада. Выполняя этот своевременный заказ, я перечитывал – из необходимости и из любопытства – письма и романы Конрада, а также тексты Диса, Гавирии и многих других, и вдруг мне показалось совершенно невероятным, что никто до сих пор не написал такой роман, – а ведь это не что иное, как лучшая причина сесть и написать его. Я прочел примерно полсотни книг, пока работал над этой, и было бы нечестно не упомянуть по крайней мере следующие: «Джозеф Конрад: три жизни» Фредерика Карла; «Тропа между морями» Дэвида Мак Каллоу; «Конрад в XIX веке» Иэна Уотта; «История пятидесяти лет скверной власти» Хосе Авельяноса и «1903: прощай, Панама!» Энрике Сантоса Молано. С другой стороны, было бы несправедливо забыть некоторые фразы других авторов, служившие мне проводниками и наставниками при написании романа. Они стали бы эпиграфами, если я бы, следуя собственному капризу и ничему более, не счел бы, что это нарушает хронологическую автономность повествования. Из рассказа Борхеса «Гуаякиль»: «Видимо, трудно говорить об этой карибской республике, не заражаясь, хотя бы отчасти, пышным стилем ее самого известного бытописателя – капитана Юзефа Коженёвского»[41]41
Приводится в переводе М. Былинкиной.
[Закрыть]. Из «Истории мира в 10 1/2 главах» Джулиана Барнса: «Мы придумываем свою повесть, чтобы обойти факты, которых не знаем или которые не хотим принять; берем несколько подлинных фактов и строим на них новый сюжет. Фабуляция умеряет нашу панику и нашу боль; мы называем это историей»[42]42
Приводится в переводе В. Бабкова.
[Закрыть]. Из «Искусственного дыхания» Рикардо Пильи: «Мне принадлежат только те вещи, историю которых я знаю». Одна из самых знаменитых и повторяемых цитат из джойсовского «Улисса» – «История – это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться»[43]43
Приводится в переводе В. Хинкиса, С. Хоружего.
[Закрыть] – мне не пригодилась: может, для Стивена Дедала она и кошмар, а Хосе Альтамирано, мне кажется, сравнил бы ее скорее с фарсом или водевилем.
Так или иначе, первые страницы романа были написаны в январе 2004 года, а окончательная версия появилась примерно два года спустя, и за это время многие люди вольно или невольно, прямо или косвенно (совсем косвенно) вмешивались в сочинение: иногда облегчали мне письмо, иногда – жизнь, а иногда, очень редко, – и то, и другое. Я хочу выразить им благодарность и признательность. В первую очередь – Эрнан Монтойя и Сокорро де Монтойя, пусть этой пары строк совершенно недостаточно, чтобы ответить на их щедрость. А также Энрике Эрис и Йоланда Сеспедоса, Фанни Веландиа, Джастин Уэбстер и Ассумпта Аюсо, Альфредо Васкес, Амайя Элескано, Альфредо Брайс Эченике, Мерседес Касановас, Мария Линч, Херардо Марин, Хуан Вильоро, Пилар Рейес и Марио Хурсич, Хуанчу Эргера, Матиас Энар, Родриго Фресан, Пере Суреда и Магда Англес, Химена Годой, Хуан Аренильяс и Ньевес Тельес, Игнасио Мартинес де Писон, Хорхе Каррион, Камила Лев и Исраэль Вела.
Эта книга чем-то обязана многим людям и всем (как и я) – Мариане.
Х. Г. В.
Барселона, май 2006 года
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.