282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Игорь Чернавин » » онлайн чтение - страница 12

Читать книгу "Необъективность"


  • Текст добавлен: 22 ноября 2017, 22:22


Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
7. Попутчик

У горизонта садилось в лес солнце, небо, провожая его, перебирало цвета – красный, улыбчиво-жёлтый, зелёноватый, как будто морская вода, и, наконец, наверху – глухо-синий. А странных форм облака понизу были измазаны тенью. После дождя вся дорога раскисла, и подниматься теперь по ней в гору было уже клоунадой – ноги скользили или разъезжались, вес и размер их всё время менялись – а глина, то налипала бесформенным лаптем, то сама вдруг отпадала. Он почти вышел наверх, на уровне его груди, уже раскинулось поле, и стало видно и кромку леса, и желтоватое небо над нею. Полоска дороги и столбы вдоль края её делали в поле огромный вираж и проходили меж двух бледных рощиц. Этот простор после часа ходьбы через строй елей, вызвал в нём радость, хотя бы тем, что здесь было светлее, да и дорога, возможно, обсохла. Однако ельник ещё не отстал, лишь начинал расходиться воронкой. Больше всего не хотелось смотреть вниз-назад на залесённые горы и на спадающий книзу тоннельчик дороги. Но сзади уже гудело сильнее – там поднималась «попутка», первая за день, и он терпел до конца, полуобернулся, когда она была близко.

Хотя идти оставалось лишь пять километров, он проголосовал – слишком долго ждал, сумка казалась уже безобразно тяжёлой. Выросший рядом «Урал» был бесконечно огромным. Заляпанный грязью, блёкло-тёмно-зелёного цвета, с колёсами почти емупо плечо, с наращенными бортами, он встал, будто бы небоскрёб, который знал, куда надо идти, и был на это способен. После того, как он поднял руку, он разглядел, что в кабине и так уже трое, однако эта громада замедлилась, и, свесив за окно локоть в грязной цветастой рубахе, парень ему что-то крикнул и всё смотрел – ждал, когда он влезет в кузов. Пока карабкался по колесу, он проклинал надоевшую сумку. Машина дёрнулась и вдруг пошла по-настоящему быстро. Его качало во всю, и он всё так же стоял там у борта, полусогнувшись, не зная, как сделать два шага. Пол весь был устлан навозом, там, куда он метил, возле переднего борта лежал большой ржавый трос, наконец, он поймал ритм и оказался за крышей кабины – ветер струёй набивается в рот, залепляет лицо, на него падает, мчится, под тёмную морду машины, вся эта очень большая долина. Они – машина и он, вместе таранили уже темнеющий воздух. То, что сжималось годами, теперь распрямлялось. Закат горел уже жуткой малиновой краской, краски же сверху поблёкли, но оттого стали даже приятней. И нужно всё взять на грудь, из разноцветного сделать прозрачность. Как головокружение, сверху плыла подзеленёная синь – только машина и он прыгали над ещё светлой дорогой. Он как будто пел что-то молча, но мог бы и во всё горло, благо в кабине не слышат – гудел мотор, шумел ветер, а наступавшая ночь уносила все звуки. Цвета вокруг быстро гасли – ночь шла с востока, от чёрного леса. Всё это то, что потом даёт силы.

Лес пошёл под гору вправо, и там, внизу, была тоже долина, но почти скрытая в тёмном. Он понял, что там посёлок – хоть из-за сумерек уже не видный, не превратившийся в россыпь огней – только местами, как через туман, внизу светлели какие-то точки. Дорога падала в ночь, и даже двигатель стих – они погружались, как будто подводная лодка.

Вскоре обрывки заборов и стен, выступая под фары, тихо глядели, что едет. Улица – только сараи и срубы, и в полисадничках свет занавесок. Он спрыгнул под черноту к подслеповато мигающим звёздам и прошёл ряд притаившихся серых акаций к лаю собак, наедине с очень бледной луной, полуукрытой сверкающей дымкой. Гостиничка была бараком, по окна вросшим вниз в землю. Калитка, нечеловечески скрипнув, впустила его в темноту заросшего чертополохом двора, где от него отскочил большой чёрный козёл и убежал, скрылся в заросль черёмух, и вскоре там затряслось, видимо он обдирал снизу листья. Он низко нагнулся, входя за тяжёлую дверь, и подал женщине паспорт – пока она оформляла его, смотрел на лампу вверху, которая, если вертеть головой, то шевелила лучами, или вдоль ног прямо на пол. Из краника бака, стоявшего на табуретке, кипячёная вода капала в серую тряпку. Администратор вписала его и провела к двери по коридору.

– Вот, у окна занимайте. У нас тут лампочка перегорела. – И он шагнул в темноту – и окна были малы, и ещё в них упирались, смотрели вовнутрь чёрные ветви черёмух.

– Нет, света нету. – Голос шёл справа. Ни что не шевельнулось, и он шагнул на серый свет от окна, но тут наткнулся на стол, и пока его ощупывал и обходил, смог разглядеть свою койку. Едва он сел, где-то вверху уползли облака, лунные блики, смешавшись с тенями ветвей, упали на пол, легли на колено, как шевелящийся пластырь, свет облепил ему полтела. С другой стороны, где эти блики обрезал край крыши, часть от него отсекли, она растаяла в тени. Он разглядел теперь стол и блестящий графин со стаканом, и сбоку спинку кровати. – Сегодня обещали заморозки, а у них даже вторые рамы ещё не вставлены. Там в углу дрова, я уже растопил. Подкинь ещё, когда будешь ложиться. – И только тут до него в самом деле дошло, что в углу был бледный отсвет, значит легко, только дверцу открыть, можно подставить теплу, излученью всё тело и выгнать стылость. Он шагнул в угол и приоткрыл дверцу – там, и действительно, всё задушил серый пепел, только местами светили горячие угли. Подложив мелких поленьев, он сидел, грелся и ждал, пока по ним поползут языки с жёлто-синей каймою. Вскоре в печи загудело. Он уходил в игры рыжего света на струях очень горячего угарного газа, быстро скользящих поверх, возможно и почерневших, поленьев, но раскалённых настолько, что и они теперь тоже светились. Куски от мумий деревьев сгорали. Газ шёл наверх, остывать в атмосфере, где из него опадут несгоревшие в огне частицы. Искры летели и вверх, и оседали вниз в зольник.

– Да, это есть, непонятное что-то в огне. Я вот тут вспомнил, лет пять мне было. В парадном скрипучая лестница, перила – широкие, шаткие, краска уже пообтёрлась, столбик перил отполирован руками. Окна высокие были. У нас в кухне печка была – чугунная вроде большого стола, четыре конфорки и кольца. На ней клеёнка лежала – на сгибах протёрлась. Готовили на электроплитке, конечно – она сверху стояла, а на стене, рядом с ней – облако высохших брызг – это сейчас кафель в кухнях. Вот, а в тот день, как сейчас, тоже не было света, и видно что-то пекли, да на дровах-то и лучше. Поели, и совсем стемнело. Ходики на стене чикают. А печь почти прогорела, и я пошёл дров добавить. Открыл дверцу, присел, угли светлые были, и по ним – будто волна пробегает. А кухня вся осветилась. Репродукция, помню, цветная была, что-то из Древнего Рима – она – пятно на стене, а от людей наверх тени уходят. Вокруг всё стало большим, но, как мираж, ненадёжным – в свете огня видно как-то объёмней. – Он взглянул на потолок, огонь, действительно, создал иное вниманье – там орангутангом навис чёрный контур посреди пляшущих пятен. Он уже устал сидеть на корточках. Закрыв её, он подпёр дверцу совком, и темнота вновь заняла помещенье, только чуть-чуть светилась узкая щелка над дверцей, да снизу из поддувала отблески падали на пол. При слабом свете луны он очень долго рассматривал время. Он лёг и, вместе со всем, как будто бы поплыл под гору. Попутчик-тень помолчал, но погремел коробком – из-за стола его не было видно, и громко чиркнула спичка. один молчал, другой не наблюдался. Он закурил и снова заговорил.

– И я себя жёг когда-то. Мы с женой расстались. А ведь всё было серьёзно. Письма я жёг. Печь – как и здесь, цилиндр чёрный. Май, не топили уже. Пачкой они ни за что горели. Сомну и брошу. Так по два шара зараз я и жёг, строчки в них переплелись, и из них с искрами хвост вытекает. Одно корёжиться станет, я от него поджигаю другое. И фотография одна была – мы с ней вдвоём на скамейке, оба с ней в светлом. Лица не в фокусе, оба смеёмся. Сжёг фотографию, но не сжёг память. Прошлое – тень, безусловно, но что поделать с тем, что за спиной – как ещё сжечь этот пепел?

– Вставайте, через полчаса уже кассу откроют. Простыни мне принесите в дежурку. – Чтобы, наверное, было светлее, не закрыв дверь, она зашаркала по коридору. Сев, он боролся с собой, и лишь теперь разглядел ту другую кровать – на ней уже было пусто. Этот сосед, бывший в номере ночью, был как сознанье потерянных жизней – нёс все фантомные боли. Но, правда, как до конца прожить память…

За окном чуть посветлело. Большая печь в углу небольшой комнатушки подпирала собой потолок. На кроватях цвели рисунком матрацы, комната стала пустой, одинокой. В предутренней тишине еле слышно шумели у окон уже облетавшие клёны. Он поднимался на холм над тёмной спящей деревней – он её и не увидит вне ночи. Маленький аэропорт наверху был почти что запределен. Где-то вдали, распахнувшись во всю уходящую ночь, замерли в инее сухие поля, и потухали последние звёзды. Над узкой и еще слабой оранжевой полосой небо было сиреневым, а выше – пепельно-синим. Всё стало, пусть ещё серым, но чётким.

8. Комната

Это было в начале, давно, когда мне больше года пришлось прожить в одном городе, в общежитии. Воспоминание о том времени и о комнате, где я жил, до сих пор, со мной – в виде смутной загадки. Собственно, это не воспоминание – помнить можно, то, что определённо, а это – всё, связанное с тем ощущением, вообще не бывает понятным. Обычное общежитие, обычная комната – почему же она по сей день беспокоит…. Да, правда, тот год был не лучшим – в то время, подобно взрыву, распалось важнейшее в жизни, кроме этого за тот период я три раза сменил как род, так и место работы, по разным причинам лежал в двух больницах. Возможно, что этот список звучит, как анекдот, но ничего из него не было несерьёзным. События шли, как воздушные волны, и я перестал удивляться. Меня рвали планы, конфликты с людьми, отчаяние, просто усталость. И эта комната – всё это время она была рядом, и вот те события просто поблёкли, а её шорох всё давит. В эту комнату я добирался в полночь усталым, или, наоборот – проводил подряд целые дни, и, между ними, опять-таки ночи. Ночи те были особая штука – в непрочном, но неподатливом сне, или совсем без него – в похожем на сон возбуждении. Упавшая на стену тень, лампа для чтения на спинке кровати, гул в голове и вкус несчитанных сигарет, тишина, вздохи спящего рядом, усталость, обманчиво-плотные окна. Часто я засыпал уже в кисловатом рассвете. В те два периода, когда я нигде не работал, днём в комнате было сумрачно – тогда в этом городе не было солнца – ни голубизны, и ни мчащихся облаков, только низкая блёклая серость. Общежитие было на самой окраине, в новом квартале, и из окна, кроме того заменителя неба, было видно желтоватое поле. Стены в комнате были окрашены бледно-зелёным, но окно принимало лишь этот холодный пейзаж, и цвет стен задыхался, тоже сделался серым. Комната была длинной, и в дальнем конце её, около двери, жили в сумраке странные тени. Вдоль стен стояли две наши кровати, между ними – широкий проход, у окна – симметрично, две тумбы, у двери – обшарпанный шкаф и протекающий рукомойник. За неимением тапок мы с соседом ходили в ботинках, и пол был затоптан. В особо сильные холода, когда с поля дул ветер, приходилось ходить даже в куртке, но, всё равно, стыли нос, уши, руки.

Соседом моим был якут, с маленькими глазами на широком землистом лице, ему было лет сорок пять, работал он в обществе слепых, где-то на сборке. У него были очень толстые очки со сложными линзами. Я как-то раз взял их в руки – кроме голубоватых стекол, они были засалены, жирны, как и его черные волосы. Утром, возле семи, он вставал, бренча синим подойником, умывался и, если он не спешил, то курил, изредка кашлял и одевался. Он заправлял постель и уходил, не зажигая в комнате света, но я всегда просыпался от звуков, укрытый утренней полутьмой, наблюдал, ожидая, когда он уйдёт, и, меряя время по его шевеленьям. Когда ж, наконец, после топота ног и, опять сотрясания пола, на мгновение он открывал дверь, на пол, возле меня, как плакат, падал свет, вошедший мимо него из коридора. Затем хлопала дверь, и я вновь уходил в полусон, в нежелание делать и думать. День в городе выматывал душу и силы, в комнате – нервы, и, так или иначе, опять близился вечер. Если я был в кино, на работе, в гостях – всё это когда-то кончалось, и вот я снова на улице под дождём: лица, свет окон и фонарей, и – эта комната, мне приходилось в неё возвращаться. Было темно или только темнело…, чаще он приходил раньше меня, но иногда бывал первым и я – у себя на кровати читал, писал сумасшедшие письма, пытался уснуть… – он входил, вешал своё пальто в шкаф, топал к кровати и ставил под нею ботинки. Сколько я помню его, одет он был однообразно – одни и те серые брюки, один и тот серый пуловер…, он сидел на кровати, курил и моргал, глядя перед собою.

У него были две вещи, не принадлежавшие гардеробу: новая модная лампа на тумбочке возле кровати и, там же приёмник «спидола». И вот – действие развивается дальше – около половины восьмого он раздевался, вешал одежду на спинку кровати и, не взирая на то, что под потолком в жёлтом газетном кульке горел рыжий свет, включал свою лампу. Она не светила ему, она светила мне прямо в лицо (не как он, я лежал головой от окна), и это не предумышленно – ведь у него была лампа. Он ложился, в половине восьмого, одевал вновь очки, снятые при раздевании, и расправлял у подбородка края одеяла. Приёмник был рядом, он включал и его и, прикрыв под очками глаза, лежал, может быть даже смотрел в потолок – я не знаю. Изредка он сопел или кашлял, но понять спит он или нет, слушает ли, что поёт, говорит или играет транзистор – не представлялось возможным. Мы давно с ним не говорили, эти попытки изжили себя. Приёмник всегда был настроен лишь на «Маяк» – каждые полчаса информационные сообщения, всегда один уровень громкости, тембра, и ничего, только это, и голова в жутких очках, торчащая над одеялом – ни слов, ничего, только это, глухое окно и серо-мутно-зелёные стены. Он никогда ничего не читал и не делал, иногда подносил к глазу часы и, по пять-десять минут, держал их – смотрел или слушал. И так было все вечера, кроме того, что делал я, здесь уже больше ни что не случалось. Ну и конец – около десяти он, сняв очки, выключал – и приёмник, и лампу, а по ночам порой слабо храпел, и в этих звуках мне слышались трески эфира. Впрочем, нет, это тоже не всё – были субботы и воскресенья, когда он днями был дома – также лежал, да, включив свой приёмник и подтянув к голове одеяло, с тем лишь отличием от вечеров, что, вместо слабого света из-под газеты вверху и его лампы из кинодопросов, свет шёл из окна – мутный серо-молочный. Ну и главная эксцентричность, которой он отмечал выходной…, столовая была в этом же здании, под нами – два раза в день он вставал, тщательно заправлял всё – и покрывало, и, надев пуловер, причесавшись, перед тем как уйти, минут на пять вставал у окна и, чем бы я ни занимался, тусклым голосом сообщал – идёт снег…, ветер…, сыро…. Не всегда в выходной я был там среди дня, и в тех случаях, как и сейчас, меня интересовало – сообщает ли он, страж погоды, свои наблюдения тогда, когда в комнате пусто? С тех пор прошло много лет; когда я впервые вошёл в эту комнату, он жил там, живёт, может быть, и теперь. Что там есть, в этом – боюсь, я уже понимаю.

9. Трубочник уехал

Поле было желтым и пыльным. В поле работали люди, и их рубахи на спинах были мокры. Хотя местность здесь была ровной и плоской, железнодорожная колея делала плавный вираж, и паровозик, тащивший всего три платформы, замедлил ход. Вот он уже поравнялся с людьми и, теперь быстрее, стал удаляться.

– Трубочник, трубочник… – Это закричал, может быть, ты, крик был истошным и неожиданно громким – кричавший, видимо, не ожидал того, что увидел, и потому переврал это слово. После крика и те, кто до сих пор еще не обернулись, распрямились и тоже, кто из-под руки, а кто просто так, смотрели в том направлении. Человек десять, надеясь догнать, уже бежали за паровозом, но некоторые падали и отставали, другие, устав, замедлялись, вставали и тоже смотрели, как он уходит. Только трое догнали состав – один испугался близкоидущих вагонов и сел на траву, а двое, один за другим, все же сумели взобраться. Третьей, последней в составе, была платформа с откинутыми боковыми бортами, и, когда люди догоняли ее, она очень медленно росла и приближалась – проявлялась – лязганьем, шумом и ржавым цветом железа. Росла и приближалась при этом также фигура того, кто сидел на платформе спиною к переднему борту, и кого один из двоих назвал «трубочник». Тяжело дыша и выжав из ног всё, что, возможно, они поравнялись с платформой, порой на пути попадались тяжёлые валуны, и надо было их перепрыгивать, чтобы не запнуться. Первым прыгнул высокий – опёрся локтями о пыльный дощатый настил, отчаянно пытаясь перенести вперёд тяжесть тела, отжался и медленно вылез. Второй после прыжка отдыхал, прежде чем тоже взобраться, прижавшись грудью к платформе, застыл, и первый втащил его вверх за рубаху. Наклонившись, чтоб не упасть от толчка и лучше противиться встречному ветру, они прошли по платформе вперёд, где на охапке соломы сидел тот, кого они догоняли. Устав от бега, от риска и от напряжения, они без сил опустились возле него, возле левой руки на солому. Тот был немолод, широкое лицо его не было гладким, чёрные длинные волосы немытыми прядями обвевали и, порой, закрывали лицо, но он и тогда не шевелился – он знал, что ветер, как поднял их, так и опустит. На нём была старая, бывшая некогда чёрной, шинель с двумя рядами металлических пуговиц, и ещё – у него была лишь одна рука, левая, второй не было по плечо, и конец рукава был упрятан в кармане. Когда эти двое добрались к нему, он всё также смотрел на уходящие серые рельсы и, видимо, думал о чём-то, когда же они повалились на доски, он оглядел их и, подняв руку, перекинул её через головы их, ещё не пришедших в себя, и, притянув, на мгновенье прижал к себе, к сукну шинели. Они отдышались и тоже смотрели на рельсы, все знали, что сейчас этим двоим надо спрыгнуть, но никто не подумал о том, что бежать за составом было, наверное, глупо. Прежнего звука не стало. Поезд вновь повернул, и труба, лежащая на соломе, блеснула солнцем, осветив запылённые и покрасневшие лица. Всё было пыльно, но ярко – и тот вираж, при этом я был сразу всеми.

10. О вчерашнем сегодня

Приехал я вчера в полночь, под слабыми звёздами в дремлющей черноте шёл в направлении к дому и как-то совсем неожиданно оказался вне напряжённого мира – только тишина, только воздух и слабый шорох от шелестящих под ветром деревьев в пустых тёмных улочках. Воздух был мягким прохладным. Дома, заборы, тени деревьев, чуть-чуть проступали из темноты, когда я к ним приближался, и отражали звуки шагов. Улицы и повороты вели меня к дому, как и во все мои годы, но мне даже немного не верилось, что он ещё существует. Было совершенно темно, однако внутренний компас работал во мне, безошибочно я знал всё, что меня окружало. Порой дурманяще пахло цветами, плечо и лицо трогали листья.

Вот тихо щёлкнул железом засов, я перешагнул поставленную боком доску – порог калитки, и она серым большим привидением плавно закрылась за мною. Во дворе было пусто, память узнала силуэты двух яблонь у самой веранды, глаза же отметили туманно-серую темноту двух клумб цветов, шевелящихся между собою.

Бабушка, встретив меня, ушла спать, а я минут пятнадцать, для того, чтоб поверить в то, что я снова здесь, в маленькой кухне пью слабый чай и гляжу на неожиданный здесь новый пластмассовый абажур и на странные яркие шторы. Временами, словно бы обсуждая что-то с собой, вззуживал электросчётчик, всё остальное молчало – то ли и вправду уснув, то ли внимая его монологам.

Ночной свет в окне надо мной через полуприкрытые ставни, мягкий скрипучий диван, слишком тонкая ветхая простыня – я уснул только под утро….

Я проснулся давно, но не хочу двигаться, только лежу – то опять уходя в полусон, то оживляясь какой-то неясною мыслью. Вокруг, где-то, день, здесь же полутемно, тишина, через ставни сюда кое-где проникают лучи, но не яркие – из-за желтовато-зелёной просвеченной листвы, стоящих у дома деревьев.

Теперь я здесь редко бываю, проездом, хотя в детстве жил месяцами. Жизнь тут почти не видна, ничто не меняется несколько десятилетий, но это та жизнь, в которой я и появился. Помню, совсем пацаном, я впервые писал сочиненье, оно вышло несколько странным, но осталось во мне, как слова этой жизни и этого дома….

Лето, раннее утро, во дворе никого, только острая посленочная прохлада. Было б совсем светло тем редким утренним светом, если б не бледная дымка. В доме тихо, ставни наполовину прикрыты, и в комнатах мягкий и тёплый покой, воздух там, как вода где-то в летнем лесу – тихий, спокойный, прозрачный. Возможно, так из-за стен, неровно замазанных чьей-то живою рукой – они изменяют сам воздух, смешивают тишину с освещеньем.

Маленький мальчик медленно долго тянул на себя створку калитки – она была для него очень тяжёлой. С улицы, бывшей в сущности просто грунтовой дорогой между кустами сирени, и от тротуара была видна часть двора – сначала только лишь невысокий зелёный сарай, далее – клумбочка белых цветов, и, наконец, листва яблонь. Мальчик вышел на эту сторону створки, начал её закрывать – ручка была чересчур высоко для него, и он мог тянуть больше вниз, чем наружу. Но вот створка встала на место, ещё не решаясь её отпустить, он окинул всю её взглядом, разжал руку и едва не упал, ноги всё ещё видно старались тащить эту тяжесть. Он глянул на дом, на зелёные стены, на полуприкрытые белые ставни, и на молочную белую тюль между ними. В ногах и руках всё ещё оставалась усталость, и он просто ждал, пока она отойдёт, глядя на всё очень спокойно, без любопытства, хотя, пожалуй, что для него всё это – встать раньше всех и куда-то пойти одному – было уже приключеньем.

Солнце висело над крышею ближнего дома, всё было ярко освещено, и только внизу, возле ног там, где падала тень, было полутемно и прохладно. Слепяще-белый солнечный свет упирался в него, грел лицо и открытые руки….

Что-то подобное я писал в детстве, и сейчас, может быть, что я снова уснул, может быть, вспомнил. Наконец я окончательно открываю глаза, вижу – на противоположной стене, от той, у которой я сплю, ковёр, а на него нависает картина, сейчас они полускрыты в этой меняющей цвет полутьме, и под ними – кровать, на которой белеет подушка. Я совершенно проснулся, однако покой не оставил меня, я лежу, не хочу будить дом и это утро. Где-то вверху за головой старые настенные часы тихо живут, отмеряют ритм крови. Напротив них у меня за ногами – трюмо отражает кому-то в другой тихий мир эту комнату перед собою. Зеркало это давно пожелтело и кое-где облупилось, словно взяло и запомнило всё, что ему пришлось видеть, покрылось темною плёнкой, но сейчас, в темноте, кажется, что оно снова стало прозрачным. За окном слабые звуки машин и листвы, но сюда они входят притихнув. Рядом кухня и, если открыть эту дверь, то она заскрипит, как уже тысячи раз перед этим, если выйти туда, ослепит яркий свет, и видны будут клумбы цветов под окошком. Бабушка там, я уже не имитирую сон, только лишь без движенья лежу, слушая через закрытую дверь её шаги, стук посуды, вздох очень тяжёлой входной открываемой двери.

Одевшись, заправив постель, я, словно бы ещё что-то забыв, стою перед трюмо, глядя на то, что на нём, на накрахмаленной белой салфетке – вещи знакомые с детства, только теперь они словно не так материальны и слишком хрупко-серьёзны. Пудреница из розоватого мягкого камня – я её помню – прожилки и желтоватая глубина, а внутри – странный запах от пудры – кому сейчас это нужно, и ведь, наверное, там даже ватка лежит – с ямками от чьих-то пальцев. Ножницы, нитки – обычный хлам, я поднял лицо, гляжу в тёмное зеркало перед собой, поверх этих предметов – возможно, теперь я и есть тот чужой, который, как мне раньше, в детстве, казалось, это когда-то увидит. Я отхожу – фанерный шкаф в полутёмном углу у окна, стол с живым пятном света на нём, у двери – телевизор. Она видимо давно услышала то, что я встал, через дверь с кухни донёсся бабушкин голос.

– Иди есть, всё готово. – Дверь приоткрылась, впустив бледный свет. – Иди. – Она глядит на меня. – Я достала варенье. – Я повернулся, смотрю – она в узком проёме двери, спокойная, как и всегда, и, как всегда – на плече полотенце. Вот её уже нет, только видны через дверь свет, стол и чашки.

– Да, да иду. – Говорю я, зная, что это неправда. Я стою среди комнаты и ощущаю себя тоже очень спокойно, смотрю, но чего-то не вижу. Бабушка, хоть и не очень стара, что-то делает рядом на кухне, но мне даже не совестно, что я погружён сейчас в праздность. Мой пиджак в полосе света, брошенный на спинку кресла, выглядит здесь посторонним, и вот за него мне в самом деле неловко. Я уже осмотрел всё, словно в надежде хоть краем зренья увидеть что-нибудь, тень того, что забыл или то, что не знаю…

Она положила в тарелку последний блин, и, убрав сковородку в пустую духовку, присела. Я был чуть-чуть недоволен – опять наверху лежит самый горячий. Но, так же автоматически, я потянулся за ним, ещё золотисто-подсушенным сверху, и, сложив, окунул в малиновое варенье, стоящее передо мной в маленькой вазе-розетке.

– Сейчас чай закипит. Будешь чай? – Спросила она, прислушиваясь к чайнику, засвистевшему на керогазе. Я взял следующий блин, на этот раз маслянистый с обеих сторон, и, складывая его, понял – довольно, пусть будет последним. В чае не было необходимости, но я знал, что у неё должно быть варенье из вишни, и, с полным ртом, смог только буркнуть – «Угу» —чайник уже затихал, и из носика шёл первый пар – тем более, ждать не придётся.

Ожидая, пока чай заварится, я откинулся на белую дощатую стену – табурет подо мной был высоким и шатким. Я смотрел на неё и не мог не улыбнуться – я знал её сколько себя, тогда, ещё в моём детстве, её волосы, как два чёрных блестящих крыла, собирались в большую косу, она была бодрой и сильной – такой я её знал, и теперь мне казалось, что передо мной маскарад – не собранные в пучок седые короткие пряди, всего один зуб, и выражение лица – как у замученной животины. Нет, меня ей не провести – она подняла четверых старших в семье, и ещё нас – троих внуков. Весь этот мощный бревенчатый дом, до сих пор для меня ещё очень большой, землю вокруг – всё это она несла на себе много лет и ещё год назад, оставалась такой же неутомимой. Я просто не верил и лишь улыбался теперь, видя её исполнение старухи.

Очень долго, по-моему несколько лет, она ждала своей очереди в зубной кабинет на протезирование и вот дождалась – недавно ей вырвали все, остался всего один зуб, который при разговоре забавно блестел и выделялся, совсем как пустота во рту пацана, когда он вынул оттуда свой первый молочный. Она смешно шепелявила и страдала – воспоминание о боли было достаточно свежим.

Чайник уже замолчал, и стало так тихо, что стук часов в большой комнате проник сюда —это была тишина того чая, что намокал и, крася воду, ложился на дно в круглой маленькой темноте белого чайничка передо мною. Она тоже ждала, пока заварится чай и, немного сутулясь, сидела напротив у края стола – руки её, опущенные между колен, как в гамаке, лежали на переднике из сероватого материала. Глядя на полусогнутые бледные кисти, я вспомнил про деда – под конец жизни пальцы его не разгибались, и, если он показывал – «там», то было неясно, куда он показал – его палец был под прямым углом согнут.

Я был старшим среди её внуков, когда-то единственным, первым, и потому у нас были особые отношения. Во-первых, я чувствовал своё полное право во всём, а во-вторых – мы были на равных по сторонам от главенства взрослых.

Так и есть, она не стала и спрашивать, пошла «в сенки» за вишней. Слыша, как она, позвякивая баночками, ищет в буфете варенье, я разлил в чашки чай. Здесь, в одной тонкой рубашке, я ощущал себя точно, как в детстве – ни что не отделяло меня, я снова стал безусловно доверчив. Вслед за скрипом двери, держа перед собой баночку с вишней, она возвратилась на кухню….

Я и не ожидал, что когда-нибудь вспомню об этом. Мне было лет пять. Я возвратился к обеду, стоял во дворе под ярким солнцем на серых камнях, а она – выше меня, на крыльце, похоже она там стирала – на табурете был тазик с водой.

– Слушай, у тебя очень грязная шея, иди-ка сюда, я помою.

– Неа, не хочу, я в воскресенье мылся.

– В воскресенье, сегодня суббота, скажи ещё в прошлом году. На шее пыль лежит слоем. – Каким ещё слоем – я повёл головой – шея была совершенно нормальной. Я понял, шеею не обойдётся, будет мытьё головы, а этого мне уж никак не хотелось.

– Вот же грязнуля, ты посмотри на свою шею – черней паровозной трубы. – В её голосе было много насмешки. Разумеется, я не мог осмотреть свою шею, и вынужден был верить ей – может быть сверху виднее. Но меня уже поразила чудовищность утверждения.

– Чего-о ты.

– Как голенище, ты сапоги когда-нибудь видел? – воображение нарисовало мне этот сапог, свежесмазанный кремом и, что ещё хуже, трубу – она и вправду была очень грязной, что меня и доконало.

– Сама ты, как голенище! – Мой ответ прозвучал слишком глупо, и она засмеялась.

– Ну и как хочешь, ходи таким грязным. – Ещё три минуты назад, как и положено, мир был прекрасным, и, вдруг, проблема – шея моя теперь стала трубою. Весь день тогда я не разговаривал с нею, а на следующий, как я считал, я уехал – меня увезли, у родителей кончился отпуск. Оскорбление так и осталось несмытым. Целый год я считал, что порвал с нею, и это давало мне горькую гордость. Когда, год спустя, я снова приехал сюда, всё было просто забытым. Теперь же, когда она, переступая порог, появилась на кухне и улыбнулась тому, что видит меня, мне стало жалко тех дней, того солнца.

Мы сели пить чай. Я начал рассказывать ей о себе и о наших, а она изредка лишь кивала в ответ и, ещё реже, спрашивала – мы оба знали, что, и без того, я ей всё расскажу – это было почти законом. Я не был здесь год, зашёл, попав в город проездом, и теперь должен был наверстать – вобрать в себя всё и оставить себя так, чтобы снова хватило на годы. Вместе с ней меня слушали и все прошедшие дни, открыв рот, слушала печь, и, лёжа на пузе вверху, слушал меня полумрак на полатях, через дверь комнаты я отражался в трюмо, замутившемся, будто глаза у старухи. Всё было здесь рядом: щекастый облезлый будильник с жёлтой картонною мордой размеренно чикал в комнате на столе, счётчик изредка цыкал над дверью, и ряд тёмных пальто на стене – как рыбы или уставшие птицы, уцепившись ртом за крючки и уставившись в потолок, они тихо висели в пространстве воспоминаний о зимах.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации