Читать книгу "Необъективность"
Автор книги: Игорь Чернавин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Дом был на окраине города, стоял здесь сто лет, отсюда разъехалось много людей, и этот дом отдал в мир то, что дали все мы – все наши нервы и силы. Но теперь мир наступал, разросшись волнами кварталов, сметая такие, как этот, дома, пришёл сюда город – гигантский многоэтажник, подобно скале, уже через улицу, гордо вознёсся над домом. Туалет-скворечник стоял во дворе после сарая и яблонь, и раньше был очень укромным, но вот теперь я стеснялся и выйти туда – этот дом наблюдал за мной сотнями окон. Даже двор, небольшой огород, по сравненью с тем домом, стали и вправду «с почтовую марку». Уже много лет, когда я приезжаю сюда, я задаю ей вопрос – ну когда же снесут. Ну а сейчас, после того как за год в двух шагах появилась вот эта махина, ощущение скорого сноса, стало совсем очевидным. И, естественно, что когда я рассказал о себе, моим первым вопросом был этот – когда же.
– Сказали ещё года три. Скорей бы уж, я теперь устаю с огородом. Дальний край у сарая в этом году совсем не копала. – Она поставила чашку на стол, а мне захотелось еще, но сидеть в одиночестве было бы грустно и, наливая себе, я спросил у неё.
– Больше не будешь?
– Нет, а ты пей. Может смородины принести, у меня протёртая есть, не варёная.
– Нет, я смородину не понимаю. Сто лет не ел вишни. – Я понял – она не собирается уходить, и мне стало спокойней.
– Устаю я теперь – похожу десять минут в огороде и отдыхаю. – Она пожала плечами. – Мне ведь семьдесят семь. Скорее бы дали квартиру – топить не надо, и вода горячая будет. Я недавно купила машину угля, второго числа, Николай помог разгрузить. Сама не рада – уже два раза с тех пор приходил занимать. Горе. Я дам, Люба приходит, ругает. – Я знал, сосед крепко пил, это случалось достаточно редко, но концерт он устраивал яркий. Я допил свою чашку, и она поднялась, собирая посуду.
– А как у тебя с Галей, больше не ссоритесь? – Спросил я у неё. Не дойдя до умывальника, она обернулась. Галя – моя тётка, её младшая дочь, давно приглашает её переехать к себе, неподалёку.
– У Гали всё хорошо. – Она снова присела. – Но ты ведь понимаешь – зачем я буду мешать – у них своя жизнь. Да и лучше я одна. С тех пор, как умер дед, шуму не стало, так я иногда просыпаюсь и слушаю – даже не верю. Я снова заметил, насколько забавно она шепелявит и, чуть улыбаясь, мотнул головой. Она же, не поняв этого жеста, с большею убеждённостью начала говорить. – Ты ведь помнишь, как он болел, как стал тяжёлый. – эта тема неожиданно сильно задела меня – я знал, что у нас, после смерти его, было принято считать деда тираном.
– Знаешь, а я в последнее время часто его вспоминаю…. – Чтоб не смотреть на неё, я начал вертеть между пальцев солонку, к тому же мысль была новой и для меня, и я должен был себя сосредоточить. – Понимаешь, я иногда замечаю, что становлюсь в чём-то похож на него, и мне это кажется в общем хорошим. – Мне было неловко – я совсем не был уверен, что она это поймёт, но всё-таки поднял глаза. И, в самом деле, она не отреагировала на эти слова, только смотрела перед собой, не вглядываясь, а просто так, вновь опустив кисти рук на передник. – Когда он болел – там конечно, но ведь он был для меня только хорошим…. – Я ясно видел перед собой, как мы с ним ходили рыбачить, его худощавую, почти мальчишескую фигуру, его сероватую кепку – он был для меня живее других, но я не знал, как это ей объяснить, и снова поднял глаза в надежде, что она и без того понимает. Она пропустила и эти слова, и не хотела их слышать – перед ней было то, что она ему так и не простила. Пожалуй, я даже не знал, что же это, но стало зябко – ответом мне была серость, повисшая в маленькой кухне, я понял, что это совсем не случайно, но я не хочу даже думать, что это. – Но вот ты говоришь, что к Гале не хочешь, но они же весь день на работе – тебе будет тихо. – Она чуть-чуть встрепенулась, припоминая о чём-то, а я удивился – насколько же эта, не предыдущая, тема вновь оживила её, она сделалась прежней. Как правило, мне удаётся угадывать, что же сейчас скажут люди, но в этот момент мне её полуулыбка была непонятна.
– У меня Анна недавно была, тётка Анна. – Она посмотрела на меня, ожидая, что я кивну – да, мол я знаю, а я только лишь очень смутно представил, но всё же кивнул – моё незнание бы было стыдным. Она удовлетворилась и продолжала. – У неё две дочери здесь, имеют квартиры, ну и уговорили её продать домик. У неё совсем небольшой домик был – за две тыщи продали. С год назад. Она долго сидела здесь у меня – жалуется. Они дом-то продали, а деньги между собой поделили. Договорились, что она будет по месяцу – то у одной, то у другой. А у них, у обеих – мужья и по двое детей, у Вали один уже школу закончил. Пришла ко мне грустная – «Дора» – говорит – «Как у тебя хорошо». – Мы тоже с ней чай пили. «А я – говорит – как в аду, Дора, совсем как в аду. Может уже умерла, я не знаю». А что там у неё – у тех по две комнаты, своей у неё нигде нету. «У Вали – она говорит – Придёт муж с работы – ему телевизор смотреть, Валя приходит – на кухне готовит. Придут дети, у них парень и девочка – включают магнитофон, кругом шум. А то ещё гости – пляшут, смеются – ну чисты черти. А я – говорит – присяду где-нибудь в уголок – будто и нету меня…». А к другим отвезут – там не лучше – те, на деньги от её домика, второй телевизор купили. «И не кому-то я не нужна, даже себе» – Говорит. – «Ну чисто дух – даже спать перестала».
Рассказывая, бабушка сочувственно покачивала головой, история была забавной, я усмехнулся и не мог понять, почему у неё нет ни тени улыбки.
– Вот и я думаю, что лучше здесь, всё же свой дом. Чем Анна стала…. – Украдкою я посмотрел на часы – через двадцать минут нужно выйти, и, встав, вытащил сигареты. Приоткрыл дверь, чтобы дым уходил на крыльцо, и закурил, сев на табурет у порога.
– А как у тебя со здоровьем? – Я должен был это спросить, дать ей выговориться об этом. Она стала рассказывать так, будто в главном я знаю её беды, и была права – по прошлым годам я действительно знал и теперь быстро понял – в целом ей стало получше. Под конец я рассеянней слушал её – чувство, что мне остались минуты быть здесь, заставляло меня очень остро воспринимать всё, что было вокруг – и листопад за крыльцом, и тонкий скелет телебашни, видный мне в приотворённую дверь. Я сидел, сгорбившись и, может быть потому, вспомнил про старичка, что обычно сидел на скамеечке, возле ворот его дома – в прошлом году, я поздоровался с ним, а он, не узнав, смотрел через очки и даже не улыбнулся.
– Бабушка, а как Коротковы? Старик меня не узнаёт, пьёт что ли?
– А ты здоровался с ним?
– Ну конечно.
– Хорошо, молодец. Знаешь, ведь как мало нам, старикам, нужно. У них Клава умерла, он уже два года один…. – Дым сигареты неохотно входил в светлый и радостный воздух, в этот день бабьего лета. При столкновении с дымом воздух вокруг, проявлявшийся им, казался мне мягким и вязким. Я вспоминал тётю Клаву – когда я был малышом, если меня здесь накажут, я бежал к ней – и там я тоже считался своим, меня понимали, шутили.
– Вот это да. Она ведь, кажется, не болела?
– Болела. Сейчас он не пьёт, а сначала пил крепко. Пропил всё в доме, швейную машину отдал за пять рублей у магазина.
– Сильно переживал?
– Наверное. – Она помолчала. – Она последний год парализованная лежала. И говорить не могла, только смотрит, бывало. А с ней надо сидеть – то воды ей подать, то пелёнку сменить – каково старику, он и запил. Я принесу ей поесть что-нибудь, а он тоже голодный – поест и попросит – «Дора, ты посиди, не могу это видеть, пойду пива выпью».
– Слушай, у них же много детей, что же и посидеть некому было?
– Много, но ведь все поразъехались, в городе только Шура осталась. Она приходила, сидела, уколы ей делала, но ведь ей и на работу надо, и семья у неё. Через день приходила, она же и с медсестрой договорилась, но ведь то вечером.
– Чёрт, ну и дела, а в больницу-то, почему же не положили?
– Не взяли в больницу – мест, говорят, нету. Старик уж просил, когда ему невмоготу это стало. Ты знаешь, он даже лечить её пробовал, сам где-то вычитал…. – Я с удивлением обернулся. Из двери тянуло прохладой, и я озяб, но не закрывал – меня тянул к себе воздух. – Знаешь, как, оказывается, паралич лечат – напугать нужно сильно, стресс называется, он где-то в журнале нашёл. Взял он топор и встал над нею – у неё слёзы. «Ну всё» – говорит – «Клава, не могу больше так, прости меня – или ты сейчас встанешь, или я зарублю». И сам тоже плачет. Поднял топор – думает, что сейчас она вылечится, а она не встала, а под себя сделала…. – Она улыбнулась, может быть, ожидая, что я опять засмеюсь, помолчала и поднялась, начала убирать со стола и, вдруг, обернувшись ко мне, добавила.
– Смех с нами, со стариками. – Я только и смог, что тоже качнуть головой – да уж, действительно смех, только какой-то могучий. Потянулась пауза, длинная, но тоже словно живая.
– Тут, когда построили дом, стала вода прибывать, полный погреб и подпол. Через день выбираю, вчерась двадцать вёдер достала – ничего не помогает. – Она перешла к другой теме. Грунтовые воды, поднявшись, залили все погреба и подвалы, и это стало бедствием улицы – начали гнить уже старые балки. На мой вопрос она только махнула рукой. – А что городские-то службы, мы – «частный сектор», и всё должны сами. Николай раз ходил – собрали со всех по тридцатке, мальчишка какой-то приехал, в колодец полазил – всё так и осталось. – Я и не знал, что на это ответить и опять молчал, глядя, как там, за дверью ветер колышет чуть-чуть порыжевшие листья.
Выпрямившись, без напряжения, стоя возле меня, она о чем-то думала, а я вспомнил такое, что, очень сильно сдержавшись, не смог не улыбнуться. Как-то лет пять назад мне она рассказала, как «к Федьке» ходила. Пришла она в облисполком – двери большие стеклянные сами открылись, ее напугали. Пол – полированный камень, идет – чуть не падает – скользко. милиционер с кобурой выскочил к ней из-за стойки – «Ты куда, бабка». А она – в старом пуховом платочке, пальтишко – древнее тоже, чувствует, в этом – не пустят, но говорит – «Да я к Федьке…». Милиционер и ответить не может – почти задохнулся. – «К какому еще, на фиг, Федьке…, иди бабушка, ты заблудилась». «Нет» – она отвечает – «Он должен быть где-то здесь…». – и называет фамилию зам. председателя. Милиционер сразу стал очень вежлив – и проводил до дверей кабинета. А «Федька» – ее племянник. А что пальто и платок на ней были стары – так ведь зато они мягки и теплы. Не раз ей пытались дарить что-нибудь посовременней, новое, но не удобно ей в них – как быть в приталенном светлом пальто, скажем, на огороде? Полежат вещи годик в шкафу, она их обратно кому-то из нас и подарит.
Наш разговор был, как сон – ни какой связи, обрывки. Я докурил, поёжился и прикрыл дверь – всё же обманчиво бабье лето. Она вытерла со стола, и в кухне теперь был порядок, лишь стук часов был единственным, что нарушало прозрачность. Я смотрю и думаю. Только одно я не вполне принимал в ней когда-то – у неё все были правы. Я приезжаю и жалуюсь, скажем, на мать – она кивает, меня понимая; мать идёт к ней тоже с жалобой в том же вопросе уже на меня – она и с нею согласна. Что это было – такой конформизм или её толерантность – мне теперь как-то неважно. А, может быть, это есть отрешённость, или слиянье с миром…. Опёршись спиной о косяк, я молчал – мне уже нужно было идти, а я не мог сказать ей об этом. Я не мог представить, как жил и как буду жить вне этого старого дома.
– Бабушка, мне пора, через двадцать минут мой автобус. – Она меня поняла, кивнула и быстро вытерла руки.
– Да, да, давай собирайся тогда, я тоже, старая – только бы поговорить. Сейчас я достану огурчики и помидоры, ты любишь. – Она наклонилась к столу и начала доставать из него трёхлитровые банки, и с каждой, я ощутил, глаза мои открывались всё шире.
– Перестань, перестань, говорю. – У меня сумка – видишь, сюда и пол-литра не влезет. – Она осмотрела её.
– А я тебе сетку дам. – В руке её, как по волшебству оказалась авоська, для товарности она даже встряхнула её и разгладила ладонью.
– Бабушка, всё у них есть, а мне – не таскать же с собою! – мне было жалко её, но везти банки я уж никак не хотел, и, лучше, пусть ей остаётся. Она задумалась, вышла и через минуту вернулась с вишнёвым вареньем.
– У меня, видишь, баночка – крышка завёртывается, я ещё обвяжу. В руках у неё вдруг возник полиэтиленовый пакет и кусочек верёвки.
– Нет, нет, не надо. – Мне было грустно, я знал, что вряд ли заеду сюда на обратном пути, но сказал. – Я, может быть, заскочу, когда поеду обратно. – Она печально сказала.
– Ну хорошо, если меня дома не будет, ты знаешь, где ключ. Банка здесь будет, в столе. – Я уже одел пиджак и вставил ноги в ботинки.
– Ну всё, хорошо бабушка, я побежал. Счастливо. Только ты не болей. – Она в ответ лишь кивала. – Я взял сумку и вышел, но во дворе, от ворот, обернулся – она шла за мною. Я звякнул щеколдой, с улицы залетел шум тополей и лёгкий ветер. Я шёл по земляному тротуарчику, чуть рыжеватому из-за золы от печей, мимо блёкло-зелёных досок обшивки на доме и мимо белых, открытых, почти облупившихся ставень, а она сзади, возле ворот смотрела мне вслед – я ещё раз оглянулся. Возле ворот Коротковых скамеечка была пуста, и я представил себе, как там сейчас в этом доме старик, и нет даже вещей, ведь он всё продал.
От поворота я вновь обернулся – её уже не было видно. Я снова ушёл, вновь он уже только где-то, наш дом, …улица давнего, улица детства. Мысли мои перебивала ходьба и воспоминанья – эта дорога, как дом – я её тоже любил, и она тоже была чуть-чуть мною. Его не видно, но прошлое живо. Через пятнадцать минут я уехал.
…С тех пор прошло много лет – умерли многие, и в чём-то лучшие в те времена. Когда она уходила, ей было девяносто пять, помнила всю свою юность, помнила своих детей, внуков (меня в том числе) забывала – пока не напомнишь. Умерла в марте, когда было минус пятнадцать. Так как полжизни она разводила цветы, их на могиле её было много, кто и принёс – я не знаю, только они десять дней оставались живыми, и непонятно – должно так быть «или…».
11. Почти как автобус
Трамвай в два вагона, всё шёл и шёл, громыхал и подрагивал на стыках рельс, изламывался на поворотах. Он вообще-то спешил, но вот уже десять минут, лишь сидел и смотрел за окно, где, тоже качаясь, проплывали зелёные листья и ветви татарских клёнов. Вот чугунная ограда горсада уже позади, сейчас предпоследняя остановка. Он всё сидел в той же позе и ждал, когда трамвай вновь поедет…, пауза вдруг затянулась, вот и мотор замолчал, однако и тут ему не хотелось выходить из безразличья, он лишь внимательней начал смотреть за окно, за эту невозмутимую плоскость.
Там тоже ничто не шевелилось, если не считать двух-трёх пешеходов и бледные тени на светло-сером асфальте. Было забавно, сидеть среди улицы так на удобном сиденьи. Дальше за тротуаром и небольшой площадью был кинотеатр, но и там тоже было спокойно – у входа, кто-где, только несколько человек, да сама для себя выгорает на солнце афиша. Он задумался – как уже стар кинотеатр, эти тридцать лет с его постройки внесли в его облик какую-то тайну, как, может быть, и в него самого, причём даже лимонного цвета окраска стен вполне с ним сейчас совпадала. Что-то, волна беспокойства, прошла по вагону, и он к ней поднял лицо – да, так и есть, впереди зашипели, захлопнулись двери. Опять взвыл мотор, и, неожиданно резко, трамвай снова пошёл, выходя на привычную твердь вечной спешки. Кинотеатр, как растопыривший руки, боком, потёк, отступил, вот уже магазин с толпой за стеклянной стеною – здания, с детства воспринимаемые им, как часть вокзала. Он было поднялся, но, на мгновение позже, мужик, что был впереди и две женщины, обгоняя его, быстро двинулись к двери. Трамвай сходу, не замедляясь, вышел на круг, но он успел ухватиться и вот, вися на руках, пару секунд наблюдал, как они мечутся, чтоб удержаться.
Все двери разом открылись. Он снова замешкался, не зная, к какой ему лучше идти, а выйдя – совсем потерялся – весь объём площади падал теперь на него, голубоватое небо словно бы и растворило всё тело. Сошедшие были уже далеко, и трамвай тоже ушёл, а он нашёл взглядом часы на фасаде вокзала – ещё семь минут, он успеет. День был тёплым. На ходу снимая пиджак и поднимая его на плечо, чувствуя, как дышит грудь, он быстро шёл через площадь. Недальний свист поездов, шорох колёс такси, припавших грудью к асфальту, стон троллейбуса, набиравшего ход, голоса и шаги – вызвали в нём снова чувство свободы.
Масса людей на крыльце возле двери густела, глаза уже не успевали отмечать головы, плечи. Под гул включившегося наверху громкоговорителя, нажимая плечом, он протиснулся через толпу, дышащую, шаркающую и глядящую во все стороны сразу. Дверь, вероятно уже позабывшая за день, что значит закрыться, словно бы задыхалась, глотая. В вокзале, в сравнении с площадью, было полутемно. Нужно успеть – он взглянул на часы. Лезущая сама на себя людская стена возле касс на миг испугала его, но он не остановился. «Разрешите. Уже отправляется» – (дай же пройти, чёрт тебя побери) – он уже сам был готов уступить себе место, когда вдруг кто-то не понял и не шелохнулся – в нём уже выросла ярость – вот рука с деньгами вошла в окошечко кассы. – «До Сатки. Один билет…». «Да нет же давно ничего….» – очередь медленно зашелестела, но уже – «Тася, есть что-то до Сатки?» – донеслось через стекло.
Он собирался взглянуть на часы, но – «Кому нужен билет до Катав-Ивановска?» – голос из-за плеча прозвучал очень робко. Очередь ещё не поняла, да и он сам-то не понял – одна рука его так и осталась в окошечке кассы, левая – шла на тот голос. Очередь вновь начала оживать, и он почувствовал это, но вот – мужчина в мятом коричневом костюме стал отступал, удивлённый, но уже и опускал влажный от пота билет в его руку. Ещё секунда – да, очень приятно, выпасть из тесной толпы – ну до чего же там жарко – успели? И вот теперь, ещё держа в одной руке неожиданно мягкий билет, другой – давая такие же мятые деньги, он глядел вверх, на часы, на цифры, горевшие ярко-зелёным – как сбой дыхания, там ничего не менялось. Находясь на неосмысленной грани движенья, он понял – всё уместилось в минуту.
На крыльцо, на ступени вокзала, он вышел так, словно снова забыл, что собирается ехать. Здесь вновь глаза резал свет, чуть серебристый от дымки. Лицо и плечи пригрело солнце. Воздух вокруг колебался от жара. Налетел ветерок, но принёс и, как ладонь, покрутил перед ним пыль. Серый бетонный куб зданья напротив, стена серых окон, казалось, слегка закачалась, как если б она была занавеской, и опять – площадь. Фигурки людей, туда-сюда, двигались, а он стоял возле верхней ступени.
За целый день на ногах они сильно устали, до отправленья автобуса десять минут, и он подумал, что можно даже присесть, если конечно, найдётся какое-то место. Оглядываясь, он словно бы не разглядел – не поверил себе – есть, вдалеке, хотя ведь это и лучше. И там была даже тень – он подошёл, сел на край бетонной ограды у сквера. Спокойно и тихо – так же проводят рукой по лицу – он замер, весь наклонившись вперёд, чувствуя, как безразличие вновь поднимается в нем, и тают тени эмоций. Он становился собой, и на лице не осталось уже выражений. И снова поднял глаза, и увидел. В первый момент – та же площадь, те люди, взгляд его был равнодушен, но уже что-то возникло – так машинист, пока не осознав, видит тоннель или что-то на рельсах.
Выстрел – сползаешь по стенке. Сначала она показалась ему статуэткой из тех, что крепят на нос корабля. Даже не верилось – надо же, всё же бывает. Люди на миг закрывали её, но он всё видел так, словно там, в центре ступеней, она была лишь одна, была реальней всего остального. Вот, запрокинув голову с короткой мальчишеской стрижкой каштановых мягких волос, она смотрит на площадь, вперёд, как раньше он, вот, повернувшись, глядит на автобус. Он, опершись о колени, сидел в стороне и, вот – тоннель, всё вокруг отступает. Он видел лишь полупрофиль, вбирал – всё то, что нужно для жизни. Потом она отвернулась, а он, теперь, стал фиксировать – чёрная курточка, белая юбка, и напряжённый рисунок бедра, и грудь под светлым же свитерком, и профиль, врезанный в небо. И это всё – один взгляд на вокзале, потом линейка мгновений продвинулась дальше. Это мгновенье почти не продлилось – теперь ему самому, пусть отчасти, всегда быть в этой минуте. Она шагнула, и всё – пустота, только круженье воздушных движений. Неподалёку зазвякала птичка, потом со звоном включился дюралевый рупор – автобус номер….
Автобус, длинный и красный, был полон, гудел, подрагивал перед дорогой. В проходе, застыв в разных позах, как гибель Помпеи, стояли и двигались те, кто ещё не расселся: один тянул свой портфель на багажную сетку, другой – перепуская кого-то, сел удивлённому третьему в руки, кто-то развернулся на проход, глядя на эту картину. Хоть он не спешил, вошёл сюда слишком рано, надо стоять в полумраке, как под насупленным лбом – глядя на сумки и лица. Машина была накалена солнцем, и, несмотря на открытые окна, лицо и шею оклеила духота. Вот, уже можно идти – запинаясь о сумки, и в два ряда поднимаются лица. Он, наконец, повалился в сиденье. Но по проходу шёл кто-то ещё, и он, как все, повернулся, и, как удар – шла она, касаясь рукой спинок кресел.
– Все? – Возвышаясь над ней и вертя головой, вдруг пластилинно-округло, по пояс возник шофёр, да, уже некуда больше. «Нет, нет, не я» – зашушукались кресла. Шофёр как будто всосался обратно. Глаза смотрели в упор, он уже мог бы, подняв только руку… И прозвучал голосок – «Ма-ам, а мы е-дем».
Город был слишком знаком – улицы, люди, деревья – в каждой детали того, что он видел, было по нескольку воспоминаний. Он ревновал город к жителям, хотя и жить здесь не смог бы – через неделю залез бы на стену. Город же всё убегал – а помнить было мучительно больно – и он откинулся к спинке сиденья – лучше уж желтый полёт занавесок.
Когда он снова решился смотреть, автобус, с шумом и ветром, мчался в районе окраин – мелькнула и оборвалась стена забора завода. Пошли участки садов, автобус ещё набрал скорость, в шуме его появились упрямые нотки. Земля начала отступать – вдаль, вниз, машина взбиралась на мост над железной дорогой. Он ощущал её рядом, теперь не выдержал и оглянулся. Она смотрела в окно на блестящие рельсы….
Была лишь дорожная полоса, что подступала к машине, рвалась рамою лобового стекла, затягивалась под колёса. Вот кончились и поля, чаще начали возникать акварельно-зелёные рощи. Мимо него, под окном, мелькали спинами крыш, проносились навстречу и обрывались легковые машины. Лес вокруг посерьёзнел, стволы сосен тянулись вверх к тёмной хвое, наполнявшей всё здесь древним запахом и тишиной бесконечно-дворцовых покоев. Глаза её были закрыты, на коленях, качая страницами вслед за толчками асфальта, лежала открытая книга. Время сейчас не имело значенья. Всё в заоконном пространстве размазалось в стену. До конца опустив спинку сиденья, расслабившись и положив руки на подлокотники, он полулежал, словно опущенный в тёмную воду. Возможно, и он засыпал, впереди что-то качалось.
Кто-то тронул его за плечо, он поднял лицо. Туман сна отступил, вот он, как мяч, выпавший на дорогу, уменьшается и исчезает, и оставляет лишь слабость. Автобус, словно в отчаянии, шёл и шёл вверх между двух стен тёмных елей. Он обернулся, но лица были опущены вниз, и он нашёл только её глаза. Что это за бестелесные руки? Женщина сзади, на длинном сидении вдруг пошевелилась и, подняв взгляд, торопливо махнула рукой – «Откройте люк, с девочкой плохо». Раньше он сразу же сделал бы это – «Но как она? Самый ветер достанется ей…» – он всё смотрел, без ответа, лицо её оставалось спокойным. Он оттолкнулся руками и встал над проходом – автобус сильно мотало, он, словно и не был с ним связан, на миг завис над дорогой. Но вот рука смогла оттолкнуть крышку люка, воздух ворвался в автобус. Она, плотней завернувшись в куртку, смотрела в окно, и он мог видеть только лишь волосы – как они, несмотря на их чёткий, как медь, рыжеватый отлив, были мягки. Автобус теперь уже рвался под гору, странно, машинно, рыча среди леса. Хаотические удары бьющего по колёсам асфальта пошли в резонанс, стало качать неприятно ритмично. Навстречу прошла колонна грузовиков, и каждый прошумел коротко, глухо. Он думал – что ничего не изменишь, и делать чушь бесполезно, что расчертило его изнутри, и почему немота не пускает…
Вдоль дороги, под насыпью разлеглось тёмно-серое озеро, и ветер, влетающий сверху, стал просто холодным. Солнце теперь находилось значительно ниже, стало не жарким и освещало внутри весь автобус, всё было пробито светом. С другой стороны от дороги и озера, как пыльно-рыжий подшёрсток, тянулось пшеничное поле. На миг усилился гул – навылет прошли мост над ручьём, что полз, извивался по полю, он не успел разглядеть – только тень, да попытка понять, что же это. Справа всё более в даль открывалась долина – сизые от расстояния контуры гор отдалялись и уступали пространство для неба. Во всём застывший порядок, но он почувствовал, что-то проходит, тихо скользит за кустами обратно к вокзалу. Лес, как запнулся, упал, и снова было поднялся, но всё же стал западать – только ниже и ниже. По желтизне предвечернего света в долине плыли большие фигуры из тени. Автобус качнуло, как самолёт, попавший в воздушную яму.
– Остановите у поворота. – Водитель кивнул и вновь, обратившись к дороге, повёл машину по краю. Спиной он чувствовал взгляд, а сам смотрел на асфальт, убегавший под них, на перспективу долины, и на дымы за холмами. – Здесь. – Словно теряя, что нёс, он всё-таки оглянулся – на любопытство сидящих. Это могло ему лишь показаться, что он увидел глаза – была такая секунда. Дверь уже мягко открылась. И, ощущение земли под ногами. Продолговатая банка-автобус, полуприкрытые шторками окна и полусонные лица. Он отошёл и поставил сумку в траву. Автобус видимый, близкий, большой, приглушённо-вишнёвый, двинулся и заурчал, за ним и над ним было лёгкое бледное небо. Он думал о чём-то своём и вдруг вскинул лицо, понимая уже, то, что теперь не успеет. Грудь продолжала вбирать этот воздух – мимо него всё быстрей проползала серо-стеклянная, красно-большая машина. Непроходимые стёкла в реальном – в них отражались далёкие горы, лезть через стёкла – нелепо, а, если в них и бывают проходы, то ты идти в них не можешь. Остатки времени всё вытекали. Кажется, он в самом деле увидел – она была за окном в той же позе – автобус унёс её взгляд туда, где он, когда спрыгнул, ещё не смог улыбнуться.
Заклубился и тоже исчез выхлоп над колесом. И только задняя стенка, с вовсе уж серым стеклом, всё уменьшается, тает – тень коридора дороги и шевеление листьев, завечеревшее небо. В две стороны текла речка просёлка – он сбежал с насыпи и, загребая ногами траву, пошёл к нему на жёлто-красное солнце. Он шёл, она уезжала, а притяжение не пропадало. Он был один и был тоже в пути и, может быть потому, чувствовал, что и он сам, и вся жизнь – тоже почти как автобус.
Кругом лежали холмы. На их округлых жёлто-зелёных неправильных склонах кое-где, редко, тянулись вверх сосны, под ними – чёрточки тени. Теперь и он уже сам далеко – полуразмытая тенью фигура.