Читать книгу "Необъективность"
Автор книги: Игорь Чернавин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Теперь я знаю, что в доме ближнем ко мне спал тогда «Юрий Иваныч», было тогда ему лет двадцать пять – он был уже «белазистом» и зарабатывал – другим не снилось. Только энергии в нём было столько (ну накопил в своём детстве), что и того было мало – в небольшом городе вырос фарцовщик (!). Он торговал чем сумеет – тканями или штанами, скупал иконы в деревнях. Когда потом началась «горбостройка», он вдруг купил швейный цех, потом ещё магазины. Я с ним тогда пообщался – глаза большой доброй умной собаки. Он тогда только купил в Старом городе этот участок, где возле дома-дворца сделал львов и телескоп в доме-башне. Ну а отец был тогда за него, как-то его продвигал в исполкоме. С тех пор прошло двадцать лет, «Юрий Иванович», точно, растёт – нельзя сдержать такой ум. В городе я теперь редко бываю, про него слухи доходят, но ни чего, что бы было хорошим – тот же директор для части горторга, но только деньги сдающий в офшоры. Вскоре за ним потянулись, кто может. Вот только город расти перестал и у людей стали меньше зарплаты. Но, правда, личных машин стало больше, только попутчиков брать перестали. Как оказалось, всё неинтересно.
А что всерьёз раздражает, что он опошлил Зюраткуль – построил дом на мысу (где находили скребки первобытных людей), отгородил себе часть того леса, а в остальном лесу сделал дорожки, но вот ещё на реликтовом озере выстроил парусник (тот, слава богу, сгорел) – нехорошо это всё, национальный ведь парк, ни где не встретишь такую природу…
Тот год запомнился солнцем – его тогда было много. Весной к тому же, хотя в них не верилось, были надежды. Глупый базарчик дурной перестройки просто дошёл до предела. Странная, якобы, неспособность государства всех обеспечить продуктами была искусственно вздута – а как иначе сказать, если в один только месяц на реконструкцию были закрыты 11 из 18 табачных фабрик – всё стало вдруг по талонам. А в телевизоре – марш непонятных, но пламенных лиц-демократов (как, например, тот Арсентий), некий Верховный Совет депутатов – их выбирали, наверное, домохозяйки – пена наивности, дури, …да ещё несколько всплывших потом либералов – эти-то знали, чего затевают, но заливали про рынок-свободу. Все там как будто решали вопрос во дворе, где сделать автостоянку. Гордой загадкой в начале казался лишь Ельцин, но я запомнил, в начале июня он что-то стал говорить на трибуне – никто не понял о чём, но энергичная твёрдость расположила к нему большинство – да, этот знает, как надо. Вот только я как-то сдулся – такой «борьбун» может что-то сломать, но только дело не в этом. Да и лицо у него – я попытался примерить его выраженье – моей «надежды» не стало.
Вскоре приехали к нам на Урал, и мы сидели с отцом на ступеньках, на даче. Раньше я с ним «за политику» не говорил. Тут же, как про любопытный «прикол», сказал, что Ельцин – не тот, за кого его теперь принимают. А отец не согласился – «Он наш, уральский, сделает правильно…, всё понимает». Мы с ним поспорили, но что-то нас отвлекло – «Договорим потом, позже. Да ты и сам всё увидишь». Но как-то всё не пришлось. А потом его не стало. И, вот что странно, мне до сих пор ещё хочется что-то ему доказать, как будто это имеет значенье. Может быть, так я и сам лучше б понял – а что действительно нужно исправить. Теперь и спорить-то не с кем.
Дальше – предчувствия не обманули. Шулерство спойлерской политсистемы из псевдолидеров и псевдопартий, манипуляции над общим мненьем – но, если это возможно, оно немного и стоит. Жить стало хуже – и это возможно, было бы ради чего. Про справедливость забыли – допустим, с ней, в самом деле, не просто. Только одно мне не очень понятно. Казалось, разум, он един для всех, ему важна оптимальность. Всё как-то бесперспективно. Души почти адекватны, но в своём ближнем конкретном. Логики можно менять – и развилось, то, что проще и жёстче.
Время отца прекратилось давно, назад нельзя и уже ни к чему, а я стою в переходе – Дети Других идут в мире Других – «…ребёнок маленький», пускай шагают.
Труд и реальность Как-то, но я ещё был октябрёнком, и помогал, чем я мог, делать уроки, мыть парты – до второго класса, потом стихия двора, её смысл, сделали к этому меня вполне равнодушным. А пионером я был уже почти с отвращением – галстук, бессмысленный металлолом, муторность сделанных мной стенгазет, эти речёвки-линейки – я и старался, но было всё глупо. Когда вступать в комсомол, я был уже насторожен, но, если выбрали, я попытался – раз на собрании в триста-пятьсот человек я им «задвинул речугу» – «если мы вправду чего-то хотим, то нужно быть неформальным» – актовый зал мне похлопал…
В университете, где на стипендию было, конечно, не выжить, уже четвёртого сентября на первом курсе я вышел сторожем на «ветродуй» в Нижнем Парке – ох, и холодные же были ночи – ветер с залива, вокруг кленовые уже желтевшие листья и горько-сладкий их запах, зато все статуи были мои – я обнимал мрамор женских фигур, позолочённые груди. Ухо тогда застудил капитально – гной из него тёк неделю. И понеслось – кочегар, дворник, сторож, в девять утра засыпать в аудитории с ручкой, не смыв ни копоть с лица, ни колотун во всём теле.
А стенгазеты висели в фойе на втором этаже – как хорошо в стройотрядах (ну а по мне как-то пошло) – дожить до лета и там заработать, мне было «впадлу» проситься. В первых каникулах я поработал и на турбазе инструктором, и воспитателем в лагере – двести рублей…, потом опять кочегарки на зиму, но я уже что-то слышал, что есть «шабахи», но в них по знакомству. Правда, меня пригласили – кроме меня было трое (на мой взгляд «сачков») и «освобождённый» бугор, мне не понравилась эта раскладка. Александрович («бугор» наш) в вагончике, когда я как-то попробовал спорить – «или я на фиг уеду», полуразвалившись на спальном мешке очень вальяжно мне спел под гитару – «Господа офицеры, я прошу вас учесть, кто сберёг свои нервы, тот не спас свою честь» – я что-то не очень понял. Здорово было назавтра ехать на местном смешном паровозе, сидя в открытой двери тамбура и свесив ноги – нет комаров, а только запах тайги, стук и ветер, да изредка поворчит проводница – к девушке, а денег опять не будет. Тщета сует, пусть, прорвёмся.
Перед третьим летом мой почти забавный сокурсник стал агитировать «ехать самим» – он помогал деду выстроить дачу и был уверен – мы сами всё сможем, главное, чтоб я сумел найти место. Нам было по девятнадцать. Я и поверил, что он что-то знает. Нас набралось тогда восемь, и я уехал вперёд – три дня на поиск. Но на вокзале в Тюмени «свистнули» весь мой рюкзак, и я приехал один в Нижневартовск с пятью рублями в кармане. Пыль дорог-улиц и краны вдали, а по дорогам – Белазы, везущие что-то на стройки – отступать некуда, моя «команда» ведь уже едет на свои малые деньги от мам, ехать обратно не смогут. Я заходил в «стройконторы» – бараки и в «СУ» -вагончики – нигде не брали, уже четыре часа – повезло – начальник СМУ поглядел на меня – в девять утра вертолёт в Когалым, в восемь утра с паспортами. …Вертолёт рвал уши шумом, снизу тянулся песок с озерцами и изредка группки елей. Когда мы спрыгнули на бетон плит, ни кто ни что уже не понимал – жарко (под сорок), где мы, чего мы – и ветер. Дошли – вокзальчик, а рельс ещё нет, мимо «раз в час» проезжает машина, и я ушёл на разведку. После обеда вселились в барак, и незабвенный прораб наш Гридасов мне показал наше место в лесу, где нам уже завтра строить. Я спросил «Клавдия» – «Ну, говори, что будем делать сначала», а он ответил – «Не знаю». Как оказалось, он, правда, не знал, лишь помогал, в чём велели. Я его не удушил, и мы пошли к недостроенным домикам, коих вокруг было много, лазили, думали (физики всё же) и что-то я смутно понял.
Утро было звонким, прозрачным – вокруг синющее небо, а кое-где даже кедры. Мы нашли колышки с адресом, где нужно строить – участок елей и развели костерок сварить кофе. Ели качали вершинами где-то в большой вышине, на конец дня их не стало, и даже сучья срубили.
Самым критическим стал второй день – с утра пришли на объект, а тела ломит, кружатся головы от кислорода. Нужно лопатами копать под сваи на метр пятьдесят. Девять утра, потом десять – и…, никто не может, лучшие тоже не могут. А вот один наш «боец», под метр девяносто, еврей шестнадцати лет, но мастер спорта по самбо – вдруг заявил, что всё глупость, что я завёз всех, и полный кирдык – и ни кто с ним не стал спорить. И тут пришло вдохновенье – не понимая зачем, я собрал последние деньги у всех, и с Гришкой вместе пошли в магазин – может хотел всех немного подбодрить. Мы взяли двадцать бутылок (0,7) «Медвежьей Крови» и полкило карамелек. Когда пришли на объект, кто-то уже собирал свои вещи. Я, молча, открыл бутылку и выпил до дна (раньше не пробовал больше стакана), встав на колени перед уже начатой ямкой, во всю телесную радость вдруг стал копать, а через час, разогнувшись, увидел – и все вокруг тоже пашут – медленно выпил вторую. Вечером, уже в бараке, все посмеялись (больше ни разу не пили). На третий день мы поставили сваи. Утром четвёртого дня получили авансы – каждому дали 120 (как кочегар, по 12 часов через день, в Питере бы получил через месяц).
И начался полный кайф – завезли брус на обвязку – пьянящий запах еловых опилок и на просвет золотистые щепки, быстро враставшие в землю у нас под ногами – топоры били как в ритме. Брусья сцепляли их лапы, гвозди двухсотки входили по шляпку за три-четыре удара. Даже курить не хотелось, больше хотелось увидеть – как ляжет линия бруса. Вечером с Гришкой мы пошли на реку – высунув только носы из капюшонов штормовок – божечки, сколько же по вечерам комаров – крупные, суперленивые, падали сверху, как снег, без жужжаний. Из лесу вышла семья хантов-манси – метр пятьдесят мужичок в пиджаке, женщинка в светлом платочке, четверо тёмненьких деток – замерли, глядя на нас, их комары не кусали, и потом так же исчезли. Река катилась, всё больше темнея, меж небоскрёбами елей. А по утрам снова дикое солнце – офонаревшее в небе до звона. Рука любила топор, ладонь ласкала его – не молотком же бить гвозди – обухом, сразу. Пол черновой – половые щиты – всё было так сексуально. В конце недели стоял первый щит – его подперли досками, я влез наверх на высоту над землёй метра, может, четыре, больше ни кто не рискнул (всё так забавно качалось) – ко мне, поставив, пригнали другой щит – на угол, и я их сшил – понеслось, а солнце – будто сдурело. Над головой, деловито гудя, летал огромный паут (светло-коричневый при зеленущих глазах – круглых, следящих, огромных) – то он присядет на белый брусок, то, бомбовоз, вокруг пишет круги, а топором не отбиться. Тихо. Внизу суетится народ – я говорю им – «Вы, типа, скорее, здесь ведь немного опасно» – а сам в себе ухмыляюсь. Солнце – как два на Урале и пять в Ленинграде, ласково жжёт, слепит светом. Внизу объём высоты, наверху…, вокруг – объём – он повсюду. А из транзистора звенит мотивчик… Подпёртый хлипкостью на высоте, всё равно что-то могу, все мы сумели.
Уже назавтра коробка стояла – так было славно внутри – дом, что новей не бывает – чисто и запах сосновый, совсем без чуждых энергий.
При четырёх выходных мы уложились чуть меньше, чем в месяц, по 950 на карман – год можно больше нигде не работать. (А в стройотрядах в тот год получили по 300.) Жизнъ-труд-и-кайф – это было.
Потом ещё три сезона – было по-разному, вполне прилично, только уже не так чисто – повылезали амбиции, лень, прежнего драйва не стало. Но, всё равно – ни кто из нас не работал «на дядь» (красть результаты труда, это гадко), на государство с утраченным смыслом. Картинка мира, которую нам предлагают, это как бельма на заколоченных досками окнах.
Эмпатия Впрочем, и я не всегда был таким же. Два друга с детского сада (хоть мы и были всегда в одном классе) – может быть их затянул другой двор, может быть я изменился, но классу к третьему мы отдалились – наши «пацанские» игры совсем прекратились. И в школе я оказался слегка в стороне ото всех – в одном пространстве, но только не вместе. Мне было неинтересно с другими. Я не был замкнут в своём, но и в чужое совсем не входил – оно меня не цепляло. Когда стал много читать, может быть с пятого класса, я поднимался по лестнице на марш повыше, чем верхний этаж, там в тридцати сантиметрах от пола был широченный такой подоконник – и там сидел – шум «народа» внизу, а вдалеке за окном видно гору. Гора менялась в течении года – то становилась зелёной, то белой. Лучше всего на ней было пятно – ровное, будто овал на Юпитере – там был какой-то сплошной монолес (может быть это берёзы) – оно иначе желтело и выделялось на тёмно-зелёном фоне покрывших всё сосен. Под подоконником была труба отопления, и было очень приятно сидеть в час по пятнадцать минут до звонка – что хочешь – думай, не думай, и можешь читать, и ты ни с кем не столкнёшься. Почти что все перемены – край всего города снизу в долине, дальше – гора, выше – небо.
Только, конечно, при этом я относился ко всем хорошо. Так же ко мне относились другие, кроме, возможно, троих без оснований меня не любивших – мне было только досадно.
Был ещё двор после школы, но его сложно рассматривать с этих позиций – он, как семья, не относился ко внешнему миру.
А вот когда во мне вдруг появилось иное, может быть классе в девятом – в шахматной секции, когда туда пришёл Вовик. Мы как-то быстро сошлись – вместе готовились для поступленья, кажется, я заразил его страстью ходить по горам, вместе поехали в Питер. Здесь интересно вот что – мне показалось, что я понимаю его, чувствую так же, как он, ценности наши во всём идентичны. Я мог ему иногда посоветовать что-то (вот только он ничего не советовал мне), чем жил ещё второй жизнью. Я бы назвал это словом эмпатия – перетеканьем сознанья. Здесь важным было иное – всё было очень естественно, просто – когда есть «общий котёл» чувств и сознанья, движенья. В Питере и у него, и у меня началась разная жизнь, в нас пробудились различные цели.
На первом курсе я поселился в общагу в числе самых первых, почти полгода прожил с женой в двухместной комнате в блоке-квартире, ну а трёхместная рядом – свободна. А за окном было тоже большое пространство – чахлый лесок до Рамбова. У меня было две пары боксёрских перчаток – трое знакомых ко мне приходили, чтоб побоксировать после занятий. Один – техничный, был перворазрядник, в нём что-то слишком бурлило, и было много гордыни. Другой давил в боксе массой, но был, как будто луна в облаках, в своём неявленном мире. Я был вынослив. Четвёртый – Гришка имел мощнейшие руки, всё видел, и с ним опять – я стал его понимать как себя. Когда с тех пор мы общались, я, и пытаясь, не мог найти – где между нами граница сознаний. Потом общага заполнилась, образовались какие-то центры, я оказался, где Гришка. Не друг, не брат, не товарищ, только всего – «человек человеку». Кто-то влипал вот в такое общенье, я – приходил-уходил, был по краю.
Центром я побыл уже не в общаге, а на три года попозже – когда по десять-пятнадцать «друзей друзей» через комнату – жить в двух шагах от Гостиного было непросто. Дамы – от полупацанок до зачарованных насквозь, полухудожники, полукиношник, физики – наши, их жёны и женихи, каждый второй – эзотерик или желающий стать им. Мы вылезали на крышу, где и загорали – кто с кофем, а кто с сухим – трёп до полночи под чай и конфеты. Дождь иногда пошумит по скатам крыш за окном – кто-то лежит, кто сидит, кто-то доказывал что-то. Новая логика, новые принципы из Кастанеды, доброжелательный, хоть иронический разум – страна историй, идей и советов. Если пришёл – ты как мы. Думаю, что каждый раз, уходя, каждый унёс с собой кайф и ощущение жизни в других, и продолженье их жизни. Кто-то «сливал» это сразу – просто встряхнув головой, я же, приняв ответственность, нёс её, пока «в туман» не ушёл и последний. Через эмпатию можно идти, только, как правило скоро, и это тоже проходит.
Иструть-forever В первый раз я услышал про эту деревню лет в десять, когда мы полмесяца плыли с отцом по реке на резиновых лодках и остановились на днёвку в двух часах ходу – он пошёл купить там продукты. Потом мы проплыли мимо, но с реки деревню не видно. Когда мне было уже двадцать девять и надоело шататься с палаткой, я захотел купить дом, где поглуше – отец опять потянул в те края, уже пешком по рыбачьей тропе по склону горы Чулковой.
Было чудесное бабье лето – очень зелёные тёмные ели на фоне жёлтого тихого леса, нет комаров, духоты, запах – как будто от веников в бане. Поля грибов в замеревшем прозрачном лесу, но только мы их не брали – нужно пройти километров пятнадцать, и лишний груз помешает. А люди брали, конечно – мы с ним сидели-курили и наблюдали, с сочувствием, тётку – она уже собрала мешков пять и – перенесёт два из них метров сто, и возвратится назад за другими. Тонкие стволы-колонны берёз на совершенно невидимом фоне пространства, голубизна в высоте, и облетевшие листья повсюду. Вода в прозрачном ручье, перебегающем по руслу мелких камней рыжую глину дороги, мы с ним в застиранных старых штормовках – ни с чем не связаны, то есть свободны, что подтверждал и весь воздух.
Чуть блуканули – мы ломанулись вниз прямо по склону, а склонов, разных отрогов там много – среди колонных осин, дыша их запахом, горечью жёлтых уже опадающих листьев. Где-то с поляны мелькнула деревня, как будто спавшая в тихой долине. Чуть-чуть устали и вышли не там, на двести метров пришлось возвращаться. Ещё спускаясь с последней поляны я как-то выделил дом – и самый дальний, и самый высокий, и показал – «Дом художника. Видишь?». Деревня встретила полном улётом смотрящих на небо домов и чёрной грязью её дорог-улиц – мы шли по тропке вдоль них, но, всё равно, влажно-скользско. И никого, и собаки не лают. Отцу понравился дом самый новый – не посеревший от времени, жёлтый, и мы зашли, и старушка его согласилась продать, но меня что-то тянуло в конец – что же за дом я увидел с горы, еле отца упросил пойти глянуть. Вокруг стояла сухая крапива, окна забиты, но и вблизи что-то меня поразило – и дом, и место как будто подняты чьей-то ладонью – даже покой всей деревни и леса здесь показались мне вдруг напряженьем – было настолько комфортно, что я почувствовал даже поток – воздух стремился вверх в антициклоне и поднимал с собой также меня, только потом я узнал, что здесь всегда это чувство. Прямо за домом лежала долинка, где раньше был большой пруд, за ней параболой гора – дом находился почти в самом фокусе этой горы, словно бы зеркала или антенны. Отец меня торопил, но я не мог отойти и упросил его хоть обойти вокруг дома. После огромных ворот стоял дощатый заборчик. Но, по сравнению с любой архитектурой, этот угол забора в деревне для меня вдруг показался не хуже – я мог стоять, отдыхая, дышать и быть ни кем, и не думать. Пройдя крапиву, я встал перед ним и окончательно замер – не было в жизни моей никогда ни вот такой тишины, ни чистоты и ни прозрачности воздуха всюду, ни красных ягод калин за забором. А за участком копали картошку, я покричал, и мужик подошёл – «Да» – говорит – «Этот дом продаётся». Потом долины и горы, серо-свинцовая река меж скал – мы шли и шли, но грибы так и не брали, даже когда на огромной поляне присели поесть у бревна – вот уж действительно, «коси косой», на нём стояли опята. Голубоватое небо конца сентября, тепло – наверное, градусов двадцать.
Потом отец откололся от этой затеи – мать не хотела брать дачу-обузу, в мае я сам и купил этот дом, ставший моим домом души.
Двадцать пять лет приезжаю на отпуск сюда, чаще, конечно, в июле.
Говорить нет для чего, не говорят ведь деревья. А если кто-то придёт, заговоришь – потом приходится почти болеть из-за ненужных эмоций, не попадающих в ритм, в настроенье. В дождь чаще смотришь на линию гор, вверх – в остальную погоду. И светло-рыжие линии сосен, перечеркнувшие зелень, чтобы сшить небо с одеждой деревьев или с горящей от света поляной. Изредка облачко из-за хребта – кажется, что там ледник на вершине. Если нет влажности, то в тени в тридцать не жарко.
Здесь, разумеется, тоже не всё идеально. Вот интересно с самою землёй – из года в год её чистишь от стёкол, чтоб, если кто босиком, не поранил бы ногу, но стёкла, гвозди вылазят по новой (сколько же здесь насорили) – сама земля их толкает наружу.
Примерно так же с людьми – только при мне Наполеонов здесь было штук шесть, шесть «дурачков деревенских». Сейчас седьмой на подходе – что же им, «бедным», неймётся. Первым был завхоз дурдома, он принимал на работу людей из деревни, он им выписывал дров и изредка давал трактор – тогда немеряно было старушек – в день магазина сходились все в белых платочках, штук тридцать пять или больше – как гуси-лебеди возле двери, кто сядет прямо в траву, кто на завалинку, кто под заборчик. А продавщица, такая большая, на мытый пол больше трёх не пускает. Но филиал от дурдома закрыли, и тот завхоз, хоть и жил ещё долго, но скоро всеми забылся. Лет пять здесь главной была продавщица. Когда потом началась перестройка, карточки, в городе плохо, сюда приехали: она – бухгалтер, а он – технадзор, пригнали трактор с пожарной машиной, и по лесам на «Урале» убили дороги. Потом, четвёртый, «казак», этот – хохма, и горе – лошадь его потравила мне сад, его овечки сглодали кору на деревьях. Грамота Ельцина и фото в бурке, а на стене в ножнах сабля – он крал овец у башкир, те на конях приезжали к нему разбираться, но атаман скрылся в погреб. Потом был недоблатной – восстановил давно прорванный пруд, сделал его местом частной рыбалки, но до сих пор рыбаков что-то нету. Шестой скупил три участка, а на одном решил строить – выкопал супертраншею под баню «для стрельбы с лошади, стоя», на третий год – только крошечный сруб и куча гравия, что жрёт собака. Они приходят, уходят, только, как будто от стёкол в земле, от них в душе остаётся досада. Сама история чистится от паразитов. Теперь и я перестал принимать их всерьёз, слушаю, только не верю. Эта реальность к ним альтернативна – их, будто запах, сдувает, тянет в себя странный мир за болотом. Я не совсем уж другой, но мне всегда здесь комфортно.
Быть победительным в действии это сакрально, когда и все в это верят. Но есть и то, что сильнее – быть победительным без всяких действий. «Королей делает свита», нет свит и нет королей, для меня нет, и для других нет в деревне. А за болотом, конечно же, всё «по-иначе», там развиваются странные люди – кажется, всё в них понятно, только с трудом в это веришь.
Здесь кошаки, мышки, овцы и зайки, даже гадюки, сороки, все тебя учат порядку – не оставляй непомытой посуды и крошек ни на веранде, ни в кухне, не позволяй своим пьяным гостям бросать в траву кости рыбы и кур, и почини все заборы (а то не будет коры на деревьях). Потом и сам на тропе не оставишь окурок и подберёшь чей-то фантик.
И люди учат тебя – не пили дров на года – придёт под зиму сосед косоглазый, вычистит весь твой сарайчик (летом придёт с ясным глазом – одним, с полведром свежей картошки – за сигареты, конечно), потом сгорит вместе с домом, не получивши прощенья – даже костей не нашли в пепелище, впрочем, не сильно искали. Другой (которому как-то котята первого перекопали морковку), как это было уже много раз, пообещает скосить весь бурьян – назавтра сам, попив кофе (пусть позвоночник твой сломан, в корсете), выйди-коси, не сосчитать помогавших. И, «Кинг-Конг жив», вдруг, неожиданно, третий сам постучит в угол дома огромным бревном – сам всё распилит, порубит (правда потом нужно слушать его и говорить с ним). Вот – три ближайших соседа. Здесь совершенно «отвязные» люди – они отвязаны ото всего: от телевизора, от магазинов. Кто без амбиций, не хуже всех тех, что живут там за болотом, просто их качества чётче развились. Зрелище – плача-смеёшься (но нет неясностей за поволокой в глазах), не всех и стоит впускать за калитку. Хотя и ярко, они проявляются редко – каждый по два раза за месяц. И я им тоже, наверное, странен.
Лучшее здесь изучать тишину – неба, горячего солнца и туч, или дождя за верандой (стеной), листьев, деревьев, травы, бабочек и землеройки, вскопавшей под ёлкой. Первое – небо, конечно, но оно – ширма, не больше, перед которой всё здесь и живёт. Не происходит ни что – происходит, тучи плывут, исчезают – нужны часы, дни, года, чтоб познакомиться с ними, но и тогда не предскажешь, что будет. Или соседский котяра – то он мяучит, чтоб только пустил, то – хвост трубой, убегает. После дождя его капли блестят почти до жженья глаза. Красные плоские гроздья калин – месторождение бус дикарей, на светлом фоне листвы, когда ещё недоспели – точно, что под цвет коралла. В городе я не квартира, конечно, но здесь я – всё, я есть забор и калина. А синеватые «цветики» возле окна гнутся – фиксируют ветер. Тихая сапа кружит над сосной, но изредка прокричит своё что-то.
Если нашёл соответствие себя вовне, то, в чём, действительно, правда, как этот древний бревенчатый дом из неподсоченной пихты, как эти сотки участка, или как эти деревья (все посадил сам когда-то) – они тебе помогают. Небо, деревья, трава не замечают людской ерунды, и когда ты вместе с небом – «демоны», потанцевав, сами собою уходят. Бывают годы, когда так «колбасит» – горем, всплывают обиды. Как на работу, выходишь сидеть на веранде – в душе погано, и три дня, и пять – «ну почему так же он…, так она» – на лице будто оскал напряжений. Сидишь и тупо глядишь на забор, пьёшь своё пиво и кофе – час, три, пока не устанешь, потом встаёшь что-то сделать. Но насыщаешься чем-то. На пятый день вдруг легко, и больше нету проблемы. Но уважение к этой работе всегда остаётся – перелопачено столько, в городе просто не сможешь. Это, как если приходишь сюда – или по лесной урёме, или тропой по болоту – дальше живёшь, как плывёшь, солнечно, совсем спокойно. В чём я отличен от местных, что не забочусь, как выжить – как над поверхностью пруда – ни от чего не завишу.
Я наблюдал здесь похожий эффект и с другими – гости из Питера, не до конца, к сожаленью – времени было у них маловато. Несколько лет было много гостей – на ночь укладывать негде. Два дня – нормальные люди, потом капризы и мелкая злобность. Все их эмоции сразу видны, как будто цветные пятна. Кто ты здесь совсем не важно – кто ж тебя, зайку, обидел. Они не верят, что нужно держаться, глядеть на забор, но уезжают всегда чуть светлее. Там далеко в паутине асфальта, много того, что не нужно. Здесь же, во внутреннем мире, если ты выделишь время – всё ещё можно отладить.
А в этот год повсюду в рост пошли сосны.
Полурассеяный взгляд на полнеба. Не надо делать ненужных движений, главное, его законы – всё в поле зренья. С большого склона горы (час подниматься наверх от подножья) стекает вниз густой смешанный лес – утром и вечером там поднимаются, бродят туманы, днём – бегут тени летящих вверху облаков, а в лесу – душно, трава по плечо и, часто, сучья лежащих деревьев. И до горы час ходьбы – полчаса полем-поляной и полчаса идти по-между кочек по почерневшей воде среди длинных берёз, что-то сметающих с неба. Наверху скалы, и зноя нет, и видно сёла вдали, в мареве малые пятна, и на реке все места, вечно звенящие светом.
Я приезжаю сюда не в деревню – через лес, горы и воздух чувствуешь то, что ещё изначальней. Иструть-forever. Можно, конечно, сидеть в городах, всё будешь ты «мимо кассы» – мимо рыбалки сетями, мимо ночных, под шашлык, посиделок, мимо червивых маслят в духоту и мимо «мулек» в глазах от жары, когда припёр по горам рюкзак пива. Всё здесь уж слишком иное – совсем другие законы, сознанье. Да, вероятно, порядок внутри это главная вещь, но, если цель его, то, на что ты согласился, «то – это» сущность.