Текст книги "Симфония убийства"
Автор книги: Игорь Лысов
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Где-то на дне бесчувственной логики Сергей Иванович догадывался об этом – о том, что именно так и обстоит дело. Думать тут уже не хотелось, принять это было выше человеческих сил, пусть даже и таких профессиональных, какие наличествовали у начальника Управления регионального отделения МВД полковника Игнатьева.
Еще больше его волновал тот аспект рассуждений, где вменяемость, с точки зрения психиатрии, превращалась в свою противоположность, как только речь заходила об абсолютном значении зла в динамике жизни человечества.
Полковник приходил к выводу, что гармония существует, во всяком случае, обязана существовать, но выглядит для живущих невыносимой каторгой. И что эта самая гармония видна, ощутима, действенна для кого-то другого, но уж точно не для человека. Для кого, б.?!
Но и тут Игнатьев пошел дальше – он допустил, что именно так и есть – гармония, настоящая гармония живет и процветает для совершенно иного мира, а не для людей. Под гармонией Сергей Иванович подразумевал равновесие всех сил – как физических, так и духовных. В таком покое и соответствии наступает то, что мы все называем красотой. Выходит, что кто-то, ощущая на себе эту гармонию, видит красоту в человеческих страданиях! Конечно, наряду с человеческими радостями! Радость, равная страданию, вызывает гармонию, покой, красоту!
Полковника осенило! Это – правда! Это – истина…
Огромное множество людей стремятся прочесть, посмотреть, услышать великие произведения гениев человеческих возможностей в искусстве – увидеть кровавую историю, смешанную с любовью, проследить предательство и торжество жертвы, погоревать, если зло побеждает, или снисходительно пройти мимо неотвратимого happy end…
Мы восторженно наслаждаемся всем этим ужасом жизни героев, совершенно не думая о них; как настоящие и реальные они для нас не существуют. Как, наверное, и мы не существуем для тех, кто наслаждается нашим горем или радостью, видя в этом гармонию и красоту для самих себя…
Ничего нового Игнатьев не открыл, все это уже давно известно и даже язвительно высмеяно или иронично доказано. Но Сергею Ивановичу было на это наплевать. Мир становится реальным только при личном его открытии! Эти помешанные знают то, что и нам неведомо, только почему-то так безжалостно и бесстыдно передают нам эти знания – нам, таким же, как и они.
Вот тебе, бабушка, и явление Христа народу…
Полковник решил, что он все-таки скажет профессору.
VII
– Я знал, что вы появитесь именно с таким ответом, Сергей Иванович, – Бочаров чертил носком ботинка замысловатые дуги по утоптанной дорожке внутреннего дворика клиники. За разговором они дошли до самого конца больничных владений, остановились у забора с нависающими кругами колючей проволоки. – Ну что ж, лечить, так лечить. Тут я не волен сопротивляться – закон! Но прошу вас, товарищ полковник, предоставить мне бумагу, на основании которой я обязан буду считаться с мнением следственных органов о Силове как о преступнике. А я, в свою очередь, отвечу вам рапортом о полной невменяемости подозреваемого Силова на данный момент.
– Почему вы отказываетесь возвращать Виктора в нормальное сознание? – Игнатьев заглянул в лицо профессору.
– Да потому, милый мой, что я пекусь о его душе больше, нежели вы о правосудии. Если его упекут в кутузку до конца жизни или просто убьют – кто выиграет? Справедливость? Вряд ли… Сама по себе справедливость «око за око» давно потеряла актуальность и существует только лишь как метафора. А поскольку она существует в виде нарицательном, то и возникают преступления похлеще обычного «баш на баш»… Справедливость утратила свою значимость в обществе. К ней обращаются исключительно в минуту расплаты, да и то в виде обратной своей стороны – милосердия…
– Противоположной, – заметил Сергей Иванович.
– Обратной, голубчик, обратной… Милосердие зиждется на постижении истинных причин поступков человека, а справедливость основывается на тех же самых принципах – доказательствах этих причин… Это одно и то же – разница лишь в том, что справедливость защищает общество от поступков личности, а милосердие – личность от поступков общества. Помните, у Маркса – «единство и борьба противоположностей»? Так это и есть в мире, так это и было, так это и будет…
Игнатьев поморщился – этого Маркса он знавал уже несколько раз за последнюю неделю. И от Силова – сумасшедшего, и от себя самого – уставшего и полностью вымотанного, и теперь от Бочарова – спокойного и здравомыслящего человека.
– Что же делать? – Полковник спросил просто так, наугад. Он не мог согласиться с доктором, но как возразить, не знал.
– Смириться с нашей толстокожестью и следить за тонкими проявлениями психики у потенциальных преступников. Если необходимо, то лишать их возможности что-либо предпринять. Вопрос только: захочет ли общество следить за этими утонченными адептами? В этом ключе, естественно…
– Мы, что ли, поощряем уголовку? – вырвалось у Сергея Ивановича. Он уже совсем не понимал, куда ведет доктор. Успокаивало только одно – жить в психушке и быть свободной от нее невозможно. Дома Игнатьев поделит речь Бочарова на нужное число и разберется.
– Да, сплошь и рядом… – профессор внимательно посмотрел на полковника. – Куда ни ткни, тонкая душа, и мы этому радуемся.
– Все психи, что ли, или преступники? – рассмеялся успокоившийся Игнатьев.
– Нет, наоборот, все нормальные с неподвижной психикой, скажем, с устоявшимся пониманием, с границами дозволенного и так далее. Я о других говорю – их много, но они жалкое меньшинство. Вот у них-то чрезвычайно подвижная психика, безграничная мысль, доходящая порой до абсурда, с точки зрения других, разумеется.
– И вот эти эстеты и совершают преступления?
– Да, они… Но не только преступления, иные руководят государствами, континентами, человечеством…
– То есть они такие, как Силов?
– Совершенно верно, товарищ полковник.
– Докажите, профессор… Простите, я до сих пор не знаю имени-отчества…
– Бочаров… Короче и запоминается… так что вам доказать-то?
– Почему именно тонкие, как вы выразились, способны к преступлению? И почему правители – преступники?
– А вы меня не выдадите? – улыбнулся Бочаров.
– Попробую, – Игнатьеву ничего не оставалось делать, как улыбнуться и пошутить в ответ.
– Ловлю на слове, Сергей Иванович… Вы невнимательны, я не говорил, что правители – преступники… Я сказал, что не только преступники, но и государственные деятели, правители… Это разное, голубчик…
– Так, отставить, – полковник взял за рукав доктора, – виноват… Пожалуйста, продолжайте…
Профессор нагнулся и подобрал незрелую сливу, оторвавшуюся от ветки и валявшуюся на траве под деревом. Сливы были единственными плодовыми деревьями в клинике только потому, что их низкорослость и хрупкость были безопасны для пациентов, которые без присмотра могли бы забраться на самую верхушку. Лезть на тонкую сливу – даже у сумасшедшего не возникало желания. Бочаров размахнулся и влепил сливой по стене. Потом развернулся к Игнатьеву, демонстративно сложил руки на груди, выжидающе уставился на полковника.
– Повторить можете? – интригующе проговорил наконец профессор.
Сергей Иванович нашел сливу поспелее и, прицелившись, поразил след докторского броска.
Не разнимая рук, доктор удивленно спросил:
– А что же это вы меня не арестовываете, а я вас не запираю в психушку?
Игнатьев понимал – игра, поэтому молчал с удовольствием.
– Все потому, что мы толстокожие, так сказать. Наша психика не тонка – ей неведом механизм превращения субъекта в объект. Уж этот-то инструмент вам знаком из студенческой практики… И наоборот, конечно, – из объекта в субъект. Вот вам, Сергей Иванович, и в голову не придет, что можно совершить несколько мыслительных манипуляций и слива превратится в человека, которого вы сейчас, вместе со мной, так легко и безжалостно размозжили об стену. А те, другие, способны превратить человека-субъекта в обычную сливу-объект и расправиться с ним так же легко и непринужденно. Мы, конечно, скажем: пошел по головам, и даже осудим его в мыслях своих или в среде товарищей. Но если это не рядовое, а государево деяние, то тут же найдется миллион противопоставлений вашим мыслям, да и вы поостережетесь высказываться. Вот такая петрушка, товарищ милиционер, получается…
– Преступления кровавые, грабежи, убийства – тоже дело рук тонких людей?
– Боже упаси! Ну что вы! Это дремучие, по-Дарвину произошедшие субчики, звери… Мы разве о них говорим? С этими все ясно – нужен прочный, железный закон, который действует не в момент преступления, а раньше, гораздо раньше. Вот на такое «раньше» общество не пойдет никогда, стало быть, преступность будет вечной! Что об этом говорить…
– Ладно, давайте про тонких. – Полковник и сам понимал, что вопрос его был неуместным, даже дурацким. Профессор обратил внимание на волнение Игнатьева:
– Если человек умеет с легкостью превращать объект в субъект и наоборот, то его уже никто не остановит от преступления. Ведь все изменения в такой личности происходят внутри совести. Это очень сложный тип человека – они и нравственны, и безжалостны одновременно, жестоки и сентиментальны… Все зависит от условий в обществе, в котором появился такой человек – от количества свободы для его манипуляций на всем протяжении деятельности. Если не дать свободу, получится ваш Силов, если безгранично предоставить – Гитлер. Если дозировать и контролировать, вовремя ограничивать – де Голль. Меньше ограничивать – тиран… И так далее. Беда в том, что законы пишем мы с вами, толстокожие, по своему разумению гармонии. А писать должны тонкие и по своему разумению. Тогда и получится государство-мечта. Ферштейн, голубчик?
– А наши? – Игнатьев действительно заинтересовался.
– Ну, Александр Первый, наверное…
– Я про наших спрашиваю?
– Силов…
– Я серьезно…
– А! Тогда так: нету таких. Есть умные, есть гнусные, но государей нет, батенька. И не может быть! Атеизм не может руководить Россией. Дальше не спрашивайте, Сергей Иванович, дальше еще неинтереснее будет.
Игнатьев и не спрашивал, он молча шел за доктором в кабинет.
VIII
Лена, секретарша, накрывала на стол – лимон, салями, сыр и коньяк. Игнатьев оживился – доктор был понимающим.
– Послушайте, доктор, – начал Игнатьев, усевшись в полюбившееся кресло. – А ведь так и я могу себя вообразить тонким, с подвижной психикой…
– Конечно, можете… Только не выйдет ничего. – Бочаров поднял маленькую рюмочку, грамм на двадцать, не больше. В них он и налил коньяк. – Не получится ничего хорошего. Или совесть замучает, или подлецом станете…
– Как Виктор? – Полковник даже отстранил свою мензурку от рюмки собеседника.
– Нет, настоящим. У Силова совесть есть, а не воображение. И плюс ко всему, он с ума сошел…
– Доктор, как вы совесть определяете? Что она для вас?
– А вы не знаете, что ли…
– Может, и знаю, по-своему…
– И я так же. По-своему… Даже по-вашему. Тут обмануться сложно… Или вы про медиков спрашиваете? Тогда это еще проще – химический процесс в лимфатических узлах. Зависит во многом от еды в детском возрасте.
– Я серьезно, – Игнатьев все-таки выпил коньяк.
– И я серьезно… Вы не передумали, товарищ полковник?
– Нет, если вы про лечение Силова, не передумал…
– Жаль… Как-то без сострадания получается, – Бочаров тоже пригубил из крохотной рюмки.
Мужчины помолчали… Страшно хотелось курить, но Игнатьев был человек с волей, отбрасывал эту мысль от себя. Вообще жизнь приучила Сергея Ивановича пользоваться волей, он с ней никогда не расставался. Редко-редко она уступала в борьбе с удовольствиями – полковник жил внутренне скромно.
– А как люди с ума сходят? – глядя на развевающуюся балконную штору, спросил Игнатьев.
Доктор улыбнулся той улыбкой, которая объясняет в представителе медицины превосходство над остальным человечеством.
– А кто вам сказал, что они с ума сходят? Это наше определение для нас же самих, чтобы легче было объяснить неадекватность некоторых особей. Они же так не считают…
– Ну, это понятно, понятно…
– Ну, раз понятно, то и знайте, что они-то как раз и нормальные, в отличие от нас…
Полковник удивленно повернулся к Бочарову. Еще раз убедился, что профессия накладывает отпечаток на человека. То, что доктор не в себе, но в пределах, Игнатьеву было понятно еще в тот вечер, когда он с санитаром приехал забирать Силова. Он понимал – профессору нравилось шутить над профаном-полковником, он продолжал разговор и тайно надеялся, что переубедит Игнатьева в его решении. Но Сергей Иванович молчал.
– Вам не нравится устройство мира, товарищ полковник? С его несправедливостью, обманом, жестокостью, иногда бессмыслицей откровенной? Не нравится?
– Иногда не нравится. – Игнатьев согласился. Ничего странного в себе по отношению к жизни он не заметил – так думают практически все. Редко кого в этой жизни устраивает все, да еще и абсолютно.
– Вот и им не нравится. Они и сопротивляются. Только мы это делаем локально, конкретно… А они…
– Глобально? – Сергей Иванович тоже почти шутил.
– Совершенно верно.
– Так вы за психов, доктор?
– Бог миловал, но в каком-то смысле, да. Я их понимаю… Хотя по-прежнему нахожусь по другую сторону баррикад. Отстаиваю, так сказать, этот несовершенный мир…
– Вы философ, профессор, – Игнатьев потянулся за коньяком. Тут воля проигрывала частенько. Но полковник и не считал это борьбой – он знал, что коньяк, сколько бы его ни было, оставался сам по себе, а Сергей Иванович – сам по себе. Проникновение алкоголя, конечно, было, но дружелюбное. Игнатьев пил, чтобы быть во хмелю. И когда хмель не брал, пил еще…
– Нет, – твердо отчеканил Бочаров, – не философ. Не хватает абстрагирования от собственного участия в жизни. Много чувствования, сентиментальности, сострадания к людям. Это мешает философствовать.
Полковник удивленно смотрел на доктора в очередной раз. Ему показалось, что, может быть, он и прав по поводу Силова и не нужно его вынимать из того колодца, куда тот залез. Пусть там и доживает. Но как быть с теми несчастными, которые уже не могут ответить? И сострадание тут ни при чем – есть естественное понятие наказания за преступление. Надо вылечить душу, мозги, что там еще, и тогда судить как положено. И даже не в возмездии смысл, а именно в принципиальном отношении к преступлению в этом мире. А профессора полковник понимал, и понимал очень хорошо – каторгой делу не поможешь. Силову предстоит путь ужасный, невыносимый, полный страдания – а тем несчастным, взорванным и зарезанным, все равно. Они уже в ином мире и по-иному смотрят на все… А мы лишь ублажаем свое понимание справедливости, и ничего больше. Ну, пусть так… Игнатьев остался по еще одну сторону баррикад – и против Силова, и против профессора…
– Доктор, завтра я привезу вам бумагу от следствия. Начинайте лечить… Пожалуйста…
Бочаров пересел за свой стол – стоящему у балкона Игнатьеву он уже не казался комичным. Напротив, полковник даже заметил искреннюю грусть в глазах профессора.
– Хорошо, – проговорил доктор, – пойдемте, посмотрим на счастливого человека в последний раз. Хотите?
– Очень хочу. Я не просил только потому, что знал, что вы откажете.
– Вам не откажу, товарищ милиционер. – Бочаров сознательно называл старым понятием «милиционер» Игнатьева. Скорее всего ему не нравилось новшество. Да оно вообще никому не нравилось, кроме самих полицейских, – как-то обидное «менты» стало устаревать и потихоньку исчезать из лексикона соотечественников.
Игнатьев хотел было третью рюмку, но ситуация не способствовала этому – с сожалением он поставил свою мизерную емкость на столик, и они вышли из кабинета.
Палата, где находился Силов, была еще выше – на четвертом этаже. Простая комната была окрашена в бледно-песочный оттенок с одной-единственной массивной кроватью и несколькими стойками от капельниц. Окно без штор и занавесок, один стул – все. Уютом не пахло. Комната была несоразмерно больше количества мебели, отчего холод и бесстрастность чувствовались обостренно, полковник даже поежился от неприятного ощущения.
Виктор лежал на кровати, распятый жгутами по углам кровати. Пальцы рук не могли дотянуться до собственного тела, в ладони были вложены тряпичные валики. Силов смотрел в потолок, накрытый до самого подбородка простыней такого же цвета, что и стены. Видавшая виды простыня была уже не белого цвета, а какого-то мыльного оттенка. Многолетняя грязь и пыль не отстирывались… Никого это не смущало, а Силова – в первую очередь…
Игнатьев смотрел на больного Виктора Викторовича – из мачообразного моложавого и спортивного дирижера, каким он предстал в тот вечер первого знакомства на закрытии сезона в музыкальном театре, Силов превратился в худого, обросшего некрасивой щетиной старика с бесцветными глазами и безвольным ртом. Лоб почернел тем глинистым цветом, который присутствовал на лицах людей, кому было уже все равно, что происходит в этом мире. Таких полковник видел достаточное количество, чтобы молниеносно определить – перед ним живой труп. Болезнь разъедала Силова изнутри со скоростью размножения плесени, ржавчины и всего того, что, появившись однажды, поглотит живое без остатка, дай только время.
Игнатьев подошел поближе и заглянул Силову в глаза. И Виктор заметил перед собой человека. Зрачки расширялись, глаза осматривали что-то за спиной Игнатьева, справа, слева, вновь возвращались к полковнику. Сергею Ивановичу показалось даже, что Силов узнал его – глаза внимательно щурились, глядя на полковника…
Внезапный грохот заставил Игнатьева отшатнуться. Огромная тяжелая кровать дернулась, подпрыгнула и сдвинулась на несколько сантиметров. Потом еще и еще раз уже не с таким громыханьем, как первый раз, Силов пытался вырваться из оков:
– Не бейте меня! Я вас совсем не знаю! Что вам нужно?! – Голова его качнулась в сторону, действительно как от удара, глаза закрылись. – Не надо, пожалуйста, не бейте меня! Мне больно! Помогите! Помогите! Я хочу помочь…
Ни профессор, ни санитар не шелохнулись, не попытались помочь больному – они внимательно, но безучастно наблюдали за истерикой Силова. Полковник держался за спинку кровати, которая ходила ходуном в его руках. Когда Виктор устал и замер, санитар с трудом подвинул кровать на место. Игнатьев зачем-то хотел приподнять кровать за спинку и понял, что ему это не удастся без помощи санитара. Кровать оказалась неподъемной.
За спиной полковника спокойный голос Бочарова что-то говорил санитару:
– Уберите транквилизаторы совсем. Бессмысленно… Через час соберите всех на консилиум. Дайте ему воды, много – сколько захочет.
Выйдя, Игнатьев остановился – он не знал, куда и зачем ему надо идти. Бочаров подтолкнул полковника к лестнице – они спустились к самому выходу.
– Пожалуйста, завтра утром мне нужен документ из полиции. К началу рабочего дня…
– Во сколько? – как-то безучастно спросил полковник.
– К семи часам, к семи утра… До свидания, Сергей Иванович.
– До свидания, – хлопнула дверь машины.
– Выключи, – нервно приказал Игнатьев водителю, который в одиноком ожидании заслушался Мусоргского.
Глава четвертая
I
Солнце уже вовсю ласкало город, который еще только-только просыпался. Вечером легкий дождичек прошвырнулся по улицам, освежил воздух, стекла окон, крыши автомобилей. За ночь все подсохло, но свежесть продержалась до утра.
Приоткрытое окно в комнате Силова приносило легкие голоса со двора – птицы и больные разговаривали между собой, теплый подоконник собирал пылинки, которые от незаметного дуновения ветерка катались по нему в свое удовольствие. Посреди комнаты стояла массивная кровать, возле нее было уже три стула, тумбочка и большой, с холодильник, агрегат с круглыми и квадратными окошками за стеклом. В них мелькали цифры, гуляли зеленые тоненькие полоски, пересекались между собой, танцевали, кружились, затихали, выстраиваясь в одну жирную линию.
Виктор прикрыл глаза, кажется, дремал. Это был уже не вчерашний заросший неопрятной щетиной, с беспокойным ежиком на голове, с глиняным лицом старик. На кровати лежал чистый блестящий утренним лосьоном, с наголо бритыми головой, щеками и подбородком спокойный мужчина. Что-то торжественное и загадочное было в его покое. Откинутая простыня открывала торс с упругими грудными мышцами, рельефные руки лежали вдоль туловища, по-прежнему привязанными жгутами к кровати. Силова это совсем не беспокоило, он готовился к путешествию в неизвестное. Сам он этого не понимал, но чувствовал, как чувствуют животные любое изменение в их жизни. Бритая голова Виктора была скреплена инопланетными присосками, наушниками, какими-то тоненькими иглами, прижатыми лейкопластырем к темени, вискам и затылку. От шеи вдоль скул металлический корсет проникал в уголки рта, отчего были видны ряды зубов, которые нежно сжимали полупрозрачную красную пластину из чего-то мягкого, упругого, напоминающего большую мармеладину, материала. Кроме умиротворенного Силова в комнате была красивая, почти седовласая женщина и вчерашний санитар. Женщина была в белом длиннополом халате и такого же цвета бахилах. Пальцы были затянуты в плотные резиновые перчатки. Женщина доставала из стеклянной баночки густой лосьон-гель и смазывала обильно перчатки и даже несколько раз лоб Виктора.
Санитар вышел и через несколько минут вернулся вместе с Бочаровым, Игнатьевым и еще кем-то – высоким мужчиной со шкиперской бородкой и очками, еще с каким-то, чуть ли не двойником профессора, только шире и выше, женщиной с папкой и совсем молодым человеком с пухлыми щеками и курносым носом. Все они были в белом с ног до головы, включая и полковника. Впервые за долгое время Игнатьев надел форму – кусочки погон, форменный галстук выглядывали из-под халата. В белом тряпичном пакете он держал фуражку.
Женщине с папкой и полковнику санитар поставил два стула в самом углу комнаты, красивая женщина уселась на третьем у кровати Виктора. Все смотрели на профессора. Прижавшись к стене и даже немного присев, Бочаров повертел головой с каким-то пустым взглядом, кивком указал на окно… Санитар закрыл его.
– С богом, – прошептал доктор, и красивая женщина торопливо, но ловко перекрестилась. Все замерли – женщина коснулась чем-то медицинским лба Виктора, тот дернул веками и приоткрыл глаза. Бочаров подошел к кровати, внимательно оглядел лицо Силова, обернулся к Игнатьеву, словно хотел еще что-то сказать, но передумал и кивнул санитару. Тот достал шприц, процедил его и, согнувшись над больным, уколол его в руку. Вытер ваткой след на руке, включил холодильник. Полоски забегали, заскакали – все уставились в маленькие окошки агрегата. Еще несколько секунд, и зеленые узоры застыли, включилась красная лампочка и какое-то новое окошко с мигающим нулем.
– С Богом, – еще раз прошептал Бочаров, уже не отвлекаясь от прибора.
II
Виктор вздрогнул от прикосновения чего-то холодного ко лбу и слегка приоткрыл веки. На него внимательно смотрела незнакомая женщина. Она была старше его, и намного, даже напоминала мать, когда та укладывала маленького Виктора и следила, заснул ли он. Женщина была очень-очень близко, Силов даже почувствовал ее дыхание. Он хотел что-то сказать, просто поздороваться, но в этот момент что-то противное ужалило его в руку. Виктор попытался согнать вредное насекомое. Но не смог ни повернуться, ни смахнуть другой рукой этого комара.
Странно, укус моментально прошел, и даже все тело так успокоилось, что захотелось спать. Силов закрыл глаза, не было никакой возможности удержать их открытыми…
Стало совсем темно, но не страшно. Виктор уже готовился заснуть, как что-то необычайно сильное взорвалось в нем, подбросило его, и в это мгновение стало очень светло, так ярко, словно солнце было совсем близко, смотреть на него было невозможно, оно слепило все вокруг себя. И не угасало, как это бывает со вспышками, оно выжигало все на своем пути, неслось куда-то. Силов почувствовал, что солнце схватило его, Виктора, и понесло с собой. Какой-то ветер тормозил полет, но солнце тащило и тащило его за собою. Еще один взрыв внутри груди или головы, понять было нереально, стало еще ярче, стало невыносимо горячо, хотелось кричать. В этом аду неожиданно взорвалось еще раз – Виктор сообразил, что его больше нет, он не может ощутить свое тело. Его не стало, ничего не стало… Взрывы кончились, а солнце постепенно тускнело и тускнело. Вот уже и глаза привыкли, только понять, как эти глаза смотрят без головы, неизвестно. То, что никакой головы у него нет, Виктору было ясно. Как нет ни ног, ни рук – ничего нет у него. Свет постепенно пропадал и как-то быстро превратился в белесое непрозрачное пространство. Виктор вспомнил – однажды он уже видел это. Совсем недавно – он помнил каждое мгновение прошлого события и сейчас испугался. Кажется, будет намного ужаснее, чем в прошлый раз. Но нет, ничего не происходило. Белесость исчезла окончательно, Виктор оказался в полной темноте. Никакого холода, жары он не чувствовал. Он вообще ничего не чувствовал. Показалось, что все остановилось навсегда… навсегда… навсегда…
Страха не было. А то, что было в сознании, невозможно назвать страхом. Это было небывалое ранее ощущение – ничего нет, вокруг ничего нет. Вообще ничего… Только он один, и все. Это понимание не давалось как страх, горе, отчаяние, вовсе нет. Казалось, что теперь так и останется – одинокое сознание в мире пустоты. Виктор хотел открыть глаза, закрыть – ничего не менялось, он не мог этого сделать. Совсем не понимал, что можно еще предпринять – никакое желание не поддавалось. Не было ни глаз, ни рта, ни ушей. Была беспомощность, и все.
Виктор стал вспоминать о боли, которая предшествовала этому ужасному покою. Он отчетливо осознавал, что боль могла, конечно, пройти, но теперь бы что-нибудь да болело, что-нибудь да и осталось бы в памяти. Нет, он не мог ничего вспомнить. Мысли не исчезали, они мелькали в Силове, он пытался зацепиться хоть за одну какую-нибудь из них – ничего не получалось. Отчаяние охватило Виктора, хотелось плакать, просто плакать, как плачут маленькие дети. Промелькнула еще одна мысль, которую Силов заставил остановиться и рассмотрел подольше. Он вспомнил, как в семь или восемь лет он во дворе с мальчишками делал скобочные пистолеты из доски и авиационной резины – тонкой и прочной круглой резины. Ему хотелось сделать даже автомат, тогда резина натягивалась бы сильнее и скобка – согнутый гвоздь без шляпки – летела бы с огромной силой. Вспомнил, как вышел на улицу с этим автоматом и бутербродом. Никаких крыс за гаражами не было, но проверить оружие очень хотелось. Девочка, маленькая девочка шла с мамой, и Виктор сзади выстрелил ей в ногу. Отбросив автомат, он подбежал к ней, испуганный и несчастный – ни мама, ни тем более девочка не подумали на него. Виктор схватил ногу и стал высасывать кровь из ранки, стараясь достать эту проклятую скобку. Ничего не получалось, сила удара вонзила согнутый гвоздь глубоко в мышцы. Подбежали люди, потом приехала «Скорая помощь», девочку отвезли куда-то. Вечером к ним в квартиру пришел милиционер, о чем-то говорил с папой, потом позвали его, несмотря на то, что Виктор притворился спящим. Папа, милиционер и Виктор ночью, с фонариками пошли в мальчишеский штаб, где строгались приклады и делались пистолеты. Там милиционер сел на какой-то ящик и стал записывать фамилии, которые вспоминал Силов. Потом его похвалил милиционер, а папа шел домой молча, хотя Виктор несколько раз попытался с ним заговорить. Дома отец курил в форточку на кухне, а Виктор стоял возле – ему было страшно, что отец ничего не говорит. Отец сказал, докурив сигарету: «Знаешь, иди-ка ты спать, подлец». Виктор ушел к себе и пролежал так почти до утра. Только когда проснулся, он понял, что рядом сидит мама и плачет. Виктор сделал вид, что все еще спит.
Мысли уже не так сильно бегали, можно было ухватить любую – Виктор боялся их останавливать, стыд, горе, бесконечное горе было в его мыслях… Совсем не радовали мгновения, когда вспоминалось прекрасное прошлой жизни, это совсем не радовало… Мысли и не удерживались во времени, оставались мгновениями, не больше. Силов даже обратил внимание на этот факт – не успевало что-то прекрасное вспомниться, как ужас и стыд лезли в память своими напоминаниями. Виктор начинал понимать, что ужас его жизни перечеркивает все, что можно было поставить как какой-нибудь хороший знак, отпечаток на себе. В памяти крутились лица, предательства, трусость, страх, подлости… «Я – подлец», – объяснил Силов сам себе. Он не знал, что ему делать дальше, мучительно вгрызался в память, чтобы хоть как-то определить любого, перед кем необходимо извиниться, попросить прощения, лежать, если бы это было возможно, в ногах. Он отчетливо понимал, что в этой пустоте нет никому дела до его раскаяния, что все это осталось в той жизни, все это никому не интересно и не известно. С ужасом для себя он открывал в себе жажду быть наказанным. Виктор стал намеренно представлять себе эти пытки, которые могли бы ему устроить обиженные им люди, пусть даже не они, а любой, кто захотел бы, мог бы ударить Виктора. Он мечтал об этом, молил, ему хотелось кричать во всю темноту в надежде быть услышанным: «Я – подлец! Подлец! Простите меня!» Никто это не слышал, Виктор не смог крикнуть ни одного слова. Отчаянно пытался найти в себе эту возможность, но тщетно – ничего Виктор не мог сделать, чтобы закричать, заплакать, упасть на колени.
Не было никакой усталости – он это тоже отметил и снова принялся перебирать свою жизнь. Боялся, что пропустит важное, но никому не нужное, кроме него самого. Но мысли стали исчезать постепенно. Он сообразил – исчезнет все, и останется только его сознание, которое будет носиться в черной тьме бесконечно. Это врезалось в память, и Силов еще раз попытался найти в себе силы и закричать. Все, что только можно было направить в собственном сознании на этот крик, все он вкладывал в свое желание. Виктор не хотел себе даже представлять, что может случиться так, что уже больше не удастся крикнуть, не удастся упасть в раскаянии перед своими несчастными жертвами. А ему хотелось именно этого. Ему вожделелось найти себя и разорвать до мельчайших крошек, чтобы только пыль оставалась после него, бессмысленная пыль, по которой проходят миллионы людей, совершенно не замечая микроскопические комочки растерзанной души. Как он радовался своему такому изобретению, мечтал о его осуществлении, и когда ничего не получалось, вновь и вновь собирался со всеми внутренними силами и пытался кричать. Отчаяние смешивалось с такой же отчаянной верой в искупление – Виктор забывал про все, его не останавливало ни одно волнение о себе самом – он презирал себя, ненавидел, плевал себе в лицо и даже видел, как он это делает. Это не успокаивало его, и Виктор с новой силой пытался покончить со своим сознанием и исчезнуть. Исчезнуть не от мучения, он хотел мучиться, исчезнуть как что-то гадкое, что прилипло к жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.