Текст книги "Номах. Искры большого пожара"
Автор книги: Игорь Малышев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Парад в Сорске
Парад, устроенный генералом Слащёвым в Сорске, это было лучшее, что видел город за всю свою невзрачную, как обёрточная бумага, жизнь.
Дамы, три дня готовившиеся к торжеству, приветствовали освободителей цветами и воздушными поцелуями, гимназисты, наливаясь красным, кричали «ура!», отцы семейств размахивали фуражками и поздравляли друг друга с долгожданным разгромом номаховских банд.
Слащёв, менее всего любивший парады и чествования, ехал в красном «Руссо-Балте» и, стараясь скрыть скуку, кивал праздничной публике и поднимал руку в белой, как крыло ангела, перчатке.
На колени ему упал бело-сине-красный, в цвет государственного флага, букет. Слащёв незаметно ощупал его в поисках бомбы, помахал обывателям в ответ.
Солнце стояло в небе, будто пылающий дом.
В подвалах контрразведки остывали трупы расстрелянных накануне пленных номаховцев.
Обочины дорог, ведущих в Сорск, украшали виселицы, на которых с синими лицами тянули к земле руки и ноги мёртвые анархисты.
«И, тем не менее, славный день. Даже несмотря на этот дурацкий, трижды никому не нужный парад», – думал Слащёв, с трудом пристраивая улыбку на умном скептическом лице.
А город меж тем наводнили нищие. Оборванцы с тощими, словно по ним прошлась петля виселицы, шеями, пыльными, как дороги, лицами, покрытые потом и лохмотьями.
…Они шли и шли в город со всех сторон. Тащили за собой заваленные отвратительным барахлом тележки, несли на костлявых плечах сшитые из дерюги сумки, кашляли, сморкались.
Нищета обычно шумна и криклива. Эти же нищеброды были молчаливы, угрюмы, сплошь покрыты отвратительными язвами и нарывами.
Не запнувшись, вклинились они в праздничную толпу и потекли, словно струпья проказы, сквозь её кремово-розовое тело.
– Пра-а-а-апустите… – ныли они тоскливыми голосами, и обыватели брезгливо расступались.
– Господи, вонь какая! C'est impossible!..
– Ещё и с тележкой… – раздавались раздражённые восклицания.
– Платье зацепил, хам!..
– Куда прёшь, быдло?..
– А сумка-то какая тяжёлая! Буся, у меня синяк на ножке через него будет…
– От них хуже, чем от трупов пахнет! Да что же это такое! Кто вообще разрешил?!..
– Вот что значит, городовых нет! В прежние времена их бы и близко сюда не подпустили.
А хромые, кривые, слепые, горбатые текли сквозь толпу, выставляя напоказ отвратительные струпья и язвы свои и тем распугивая горожан сильнее любых слов. Толпа шевелилась и, содрогаясь от омерзения, пропускала рассекающую её нищету.
Когда увечные и калеки достигли первых рядов, с каждым из них случилось невероятное превращение. Они распрямили горбатые спины, открыли слепые глаза, отряхнули с рук сделанные из куриных потрохов раны и язвы. Достали из сумок своих бомбы и обрезы, раскидав гнильё и ветошь с тележек, открыли тяжёлые, в масле, сияющие на солнце пулемёты.
Ровный радостный ритм парада был сломан и распорот пулемётными очередями, разрывами гранат и сумасшедшей пальбой из обрезов и револьверов.
Бойня…
Лучшее слово, чтобы описать то, что произошло в тот день на улицах Сорска.
Войско Слащёва истаяло, как льдина в кузнечном горне. Сам генерал спасся только потому, что сумел вовремя выкинуть раненого водителя в открытую дверь своего авто, сам сел за руль и переулками покинул город.
Нищие расстреливали белых в упор, не боясь ответных выстрелов и не таясь от смерти.
Память о повешенных собратьях, которыми Слащёв обустроил подъезды к городу, сообщила им невиданную злобу и полное презрение к своей и чужой жизни.
Отстреливаясь, белые перебили десятки пришедших на парад обывателей.
Нищие хохотали, как бесы, видя эти убийства. Ревели лужёными глотками, заливали улицы свинцом, заваливали динамитом.
Праздник удался…
Раненых добивали штыками и прикладами.
Когда под вечер над городом пролился дождь, по мостовым потекли ручьи цвета вишенного компота.
Номах приказал закопать убитых слащёвцев в общей яме вперемежку с издохшим от мора скотом.
Уходя из Сорска, нищие оставили на столбах листовки, в которых от имени Номаха поздравляли город с приходом освободителей.
Сон Номаха. Ангел
Номах взял принесённый кем-то ботинок, повертел в руках. Повернул так-сяк. Чёрный, побывавший бог знает в каких передрягах, он больше походил на выловленные из реки незадачливыми рыболовами башмаки, которые так любят рисовать карикатуристы.
Нестор ковырнул ботинок сапожным ножом, покачал головой.
– Где моя голова была, когда я его в работу взял?
Он откинулся на стуле. Натруженная спина ныла капризным ребёнком. Номах вздохнул и закрыл глаза.
Уши наполнились шорохами, которых он не замечал, увлечённый делами. Под полом копошилась мышь, в оконное стекло тупо и настойчиво билась муха.
– Дура, форточка же открыта, – подумал он.
Ветер шелестел листьями росшей под окном мальвы. Донёсся удалённый шум пролетающего самолёта. Замычала корова.
– Девчата, где землянику собирали? – послышалось от дороги.
– В Терновом логу, тёть Дусь.
– Добре набрали.
– Так с самого утра, не разгибаясь…
Постукивали ходики на стене. Дрогнула, проседая, отлитая в виде шишки, гиря на цепочке. Маятник, поболтавшись бездельно, остановился и замер.
– Забыл гири подтянуть, – вспомнил Номах, открывая глаза.
Дверь ухнула, словно выдыхая.
Номах повернулся на звук.
Дверь медленно открылась. Внутрь просунулась седая голова с удивительно молодым лицом.
– Вы там осторожнее, – предупредил Номах незнакомца.
Все в Гуляй-Поле знали про три ступеньки, сделанных батькой из паркета екатеринославского губернаторского дома.
Вошёл закутанный в белую хламиду некто.
Встал возле двери, удивлённо оглядываясь.
– Что у вас? – спросил Нестор.
– Здравствуйте.
– И вам день добрый.
– А у вас маленький дом, – спокойно, будто разглядывая картину в галерее, отметил вошедший.
– Да то не дом, мастерская. Тут я работаю. Хотя, иногда столько работы бывает, что и до дома не добираюсь, здесь ночую.
Незнакомец подошёл к окну, поймал муху ладонью, выпустил в форточку.
Номах, недоумевая, смотрел на его спину, где лежали плотно сложенные большие белые крылья.
Одно упругое перо выбивалось из общего порядка и неловко торчало в сторону.
Незнакомец высунул руку в форточку, поиграл с цветами мальвы, обернулся к Номаху. На его молодом, но покрытом старческими морщинами лице светилась улыбка.
– Люблю мальвы, – сказал он. – Их, вообще-то, мало кто любит. Пошлость, говорят. А мне нравятся.
– Да я и сам люблю. Попросил жену посадить, вот посеяла.
Незнакомец сел на стоящий у окна стул, разгрёб полы хламиды, снял с ноги сандалию.
– Ремешок оторвался.
Номах осмотрел обувку.
– Да тут и остальные два на липочке держатся.
– Так и я том же. Почини.
Нестор пожал плечами.
– Сделаем. Завтра заходи.
– Сегодня надо. Мне через полтора часа сказано в Брюсселе быть. Через два в Кадисе. Теперь и не знаю, успею ли. Сделаешь?
– Постараюсь, раз такая спешка, – ответил Номах, отряхивая сандалию от пыли. – Только странно всё это…
Крылатый закрыл лицо руками, устало помассировал глаза под опухшими веками.
– Что тебе, друг мой, странно?
– Да то, что доверяешь человеку обувь чинить.
– А что ж тут такого? Ты не хуже прочих. Сапожник хороший, все про то знают. Потому и пришёл. Чини.
– Тут, – с сомнением сказал Нестор, – вставка нужна. Кожи не хватает.
– Надо, делай. Ты же мастер. Тебе и решать.
Номах выкроил из куска телячьей кожи тонкую полосу, подшил к обувке небесного гостя. Тот, опустив руки меж колен, сидел на стуле и, не мигая, смотрел в пол.
Номах, тыча шилом и продевая дратву, между делом взглядывал на него. Морщины на смуглом лице гостя, похожие на складки на глине, то и дело меняли свой узор, оставаясь при этом неизменно радостными и усталыми.
– Как мальчик, который от рождения пашет, не разгибаясь, – подумал о нём Номах.
– Нам это в радость, – поднял голову гость. – Хотя, устаём, конечно, сильно.
Номах ничем не выразил удивления и снова вернулся к ремонту.
Крылатый покопался в хламиде, достал из складок фляжку. Всё с тем же выражением на лице отвинтил крышку. Уже поднёс горлышко ко рту, но спохватился, протянул Номаху.
– Будешь?
– Нет, – покрутил головой тот. – Пей. Тебе нужнее. А нам и земного питья хватит.
– Вообще, это ты зря, – заметил крылатый, пряча фляжку.
Большая стрелка на ходиках сделала полный круг, двенадцать раз вздрогнула гиря.
– Вот твой сандаль, – сказал Номах, подавая гостю обувку.
Тот осмотрел, надел на ногу.
– Как родной, – повеселевшим голосом сообщил.
– Умеем кое-что.
Крылатый встал, повернулся к выходу.
– Погоди, – сказал Номах. – Перо торчит. Сейчас сделаю.
Он аккуратно вправил перо в белый строй.
– А я и чувствую, как на вираж захожу, ведёт всё время куда – то.
– Теперь не будет.
Незнакомец вздохнул.
– Знаешь, зачем я здесь?
– Не представляю.
– Да разобраться хотел, кто ты…
– И что, разобрался?
– Нет.
Он шагнул к двери, взялся за ручку.
– Совсем не разобрался.
Дверь ухнула, закрываясь.
Номах скривил лицо в усмешке. Прошёлся по комнате, пожал плечами.
Снаружи послышался шум.
– Но я буду свидетельствовать за тебя, – раздвинув стебли мальвы, сказал снаружи в форточку гость. – За тебя.
Номах остановился в замешательстве.
– Спасибо, – запоздало крикнул.
Бордовые цветы дрогнули возле самого стекла и всё стихло.
Репетиция
Пьесу репетировали в саду. Так решил Сенин, взявший на себя обязанности режиссёра. Режиссёром, впрочем, он оказался ужасным. То и дело вносил правки в текст, менял последовательность реплик, требовал от актёров строжайшей дисциплины, сам же при этом регулярно опаздывал, а то и вовсе пропускал репетиции.
…Сенин пришёл с опозданием на полчаса, кинул под яблоню кепи и пиджак, и, не извинившись и не поздоровавшись, заявил:
– Акт второй, действие третье. Поехали.
Потом, почти не обращая внимания на то, что происходит на «сцене», бродил по саду, трогал стволы деревьев, срывал и в раздражении выкидывал маленькие незрелые яблоки. Неожиданно хлопал в ладоши, останавливая действие:
– Архангел, что ж ты сукин сын, творишь? Ты существо небесное, эфирное, так и веди себя соответственно.
«Архангел», грузный парень в очках с мягкими, словно у плюшевой игрушки плечами, смущённо оборвал свой монолог.
– Сначала давай!
Парень начинал всё снова.
Сенин рвал стебли трав, мял их, потом, не выдержав, кричал:
– Нет! Не так! Слушай!
…Пух империй по небу летит.
Плохо дело твоё, гранит…
– Чувствуешь? Слышишь? Снова!
«Архангел», сын дьячка, заново проговаривал свой монолог.
– Не годится! – орал Сенин. – Но уже лучше. Работай над лёгкостью. Дальше идём. Первый чёрт, на выход.
Чёрт, бывший типографский рабочий, а теперь пулемётчик, начинал, ласково оглядывая окружающих и прогибая спину:
Вы хочите правды?
Их есть у меня.
В каждом стебле конопли Притаилась петля…
По всему было видно, что в любительских театрах он провёл не один год.
– Не кривляйся! – окрикивал Сенин, но этим актёром он был явно доволен.
– Плохо, но пока сойдёт, – подытоживал он выступление пулемётчика. – Теперь богородица.
Разговоры, шушукания, смешки и препирания труппы замолкали. В саду воцарялась тишина. Казалось, становится слышно, как дрожит под ветром каждый лист в саду.
– Где Богородица? Проспала? – выпаливал Сенин.
– Я здесь, Сергей Александрович.
– Ну, слава богу…
Вика выходила на центр «сцены». По обеим сторонам от неё сгрудились группы «верующих» и «неверующих».
Сенин пролистывал роль.
– Вот отсюда. «Я помню…»
Вика касалась кончиками пальцев своего высокого бледного лба.
Я помню себя с рожденья.
Тёплая грудь, молоко,
Шёпоты, волосы, пенье,
И помню, что было светло…
– Ничего вы не помните. Ничегошеньки, – со сдерживаемым раздражением произносил Сенин. – Вспоминайте. Я вас очень прошу. Прямо сейчас вспоминайте. Домой придёте, сядьте и вспоминайте, пока не вспомните. Дальше.
В окнах морозное утро.
На стёклах паучья сеть.
Утренний перламутр.
Не уставала смотреть…
– И что? И что? Вы сами себе верите? А? О чём вы нам сейчас рассказали? О детстве! Детство это тепло, это мир и покой. Я не хочу ничего от вас нынешней, умеющей убивать людей. Ничего не хочу, понимаете? Где девочка, удивлённая морозным узором на стекле? Дайте мне её немедленно! А эту вашу женщину-убийцу оставьте себе и больше никогда мне не показывайте. Слышите? Вы дева. Вы богородица. Невинная, безгрешная. Уничтожьте в себе ту вашу убийцу!..
Он задыхался, расхаживая перед ней, потрясая руками и лохматя волосы.
– Ну, послушайте, Вика, неужели вы не понимаете? Я пришёл освободить вас от той крови, что лежит на вас, от всякого насилия, что было совершено вами, от всякой грязи. Так пользуйтесь! Пользуйтесь. Пока вы на сцене, вы невинны и на вас нет греха. Вы Дева Мария, Богородица. Откиньте всё лишнее. Начните заново.
Некоторое время он слушал её, не прерывая, потом снова хватал себя за голову.
– Плохо! Плохо! Из рук вон. Снова!.. Или нет, давайте другую сцену с вашим участием попробуем. Но для начала, просто встаньте, помолчите и почувствуйте сцену, – просил Сенин. – Вокруг вас люди. Они пришли, чтобы посмотреть на вас. Отдайте им всё, что у вас есть. Вы актриса. У вас нет ничего своего. Вы вся, с ног до головы, принадлежите зрителю и тем, кто находится с вами на сцене. Поехали. Вот отсюда, – он отчёркивал ногтем строку в роли.
– Хорошо.
Вика обнимала себя руками, словно ей было холодно, смотрела светлым взглядом на людей вокруг:
Вчера я встретила в лесу ежа.
Колючки его остры, кожа пяток его нежна.
Ещё я думала о том,
Что было бы, будь я княжна…
– Стоп! – кричал Сенин. – Вы невинная девушка, вы станете Богородицей и вы знаете это. Уже сейчас знаете. Для вас весь мир – чудо. Снова!
– Вчера… – начинала Вика.
– К чёрту! – выходил из себя поэт. – Сразу плохо. Сразу!
…Ещё я думала о том,
Что было бы, будь я княжна…
– Да ни о чём ты не думаешь! – срывался Сенин, подходя к ней вплотную. – Ни о чём!
Он рыскал глазами по её лицу.
– Я смотрю на вас и никак не пойму одной вещи. Вы как улыбка Джоконды. На неё тоже глядишь и не можешь взять в толк, всезнание ли за этой улыбкой или абсолютная пустота? Так и вы. Я смотрю и не понимаю, что вы? Мудрость или пустота? И знаете, – он совершенно успокоился и неприятно улыбнулся, указывая на неё пальцем, – я думаю, что вы пустышка. Ноль. Вакуум, обтянутый красивым фантиком. Вы не можете наполнить вашу роль жизнью. Вы нежизнеспособны. Вы одежда, ходящая без человека…
Вика швырнула ему в лицо листки с текстом своей роли.
– Идите на …! – выругалась, с ненавистью глядя ему в глаза. – Чтоб я ещё раз сюда пришла!..
– Вернитесь! – кричал ей вслед Сенин. – Что за капризы гимназистки? Немедленно вернитесь! Но она даже не обернулась. Спина прямая, как лезвие финского ножа, идёт так, что свисающая ниже пояса коса не шелохнётся. Сенин с затаённым восхищением проводил её глазами и повернулся к труппе:
– Репетиция ещё не кончилась, товарищи актёры. Дух железного мира и Лебедь на выход. И серьёзней, прошу.
Сенин подбирал разбросанные листки викиной роли, аккуратно складывал их, ровнял, разглаживал.
– Ну, какого дьявола стоим? Начали, – говорил он вышедшим на «сцену» актёрам, непроизвольно поглядывая в сторону, куда ушла Вика.
– Она его пристрелит, помяни моё слово, – шептал один чёрт другому.
– Либо Щусь ему морду перекроит, – соглашался тот.
А Сенин уже метался по «сцене», показывая Лебедю, как должны вздыматься его крылья, бранился, просил, умолял.
– Убью подлеца, – шептала Вика, идя по улицам села, – убью, убью.
Она повторяла это с удовольствием, чувствуя, что вступает при этом с Сениным в какую-то тонкую, почти сладострастную связь, и осознав это, краснела до корней волос.
Никудышный
То, что отец Михаил никудышный батюшка, в селе не говорил только ленивый.
Проповеди читать совсем не умел. Начнёт, запутается, собьётся, скомкает, закончит ничем. Исповедь начнёт слушать, оборвёт на полуслове, станет что-то своё рассказывать, никому не интересное и скучное донельзя. В храме у него бабки, что за свечками смотрят, больше власти имели, чем он сам.
Бездетная матушка его тоже жила, как вздумается. О хозяйстве заботилась мало, больше времени проводила у окна, да в разговорах с бабами. За мужем не следила совсем, отчего ряса у батюшки была вечно нестираная, потёртая, с незашитыми прорехами.
В общем, никудышный был батюшка отец Михаил.
Но когда он обнаружил у своего крыльца держащегося за распоротый бок молодого поручика, то немедля затащил его в дом и укрыл в подполе.
Через считанные минуты в село вошли номаховцы. По обычаю первым делом расстреляли всех попавших в плен офицеров, и здоровых, и раненых. Кроме того, что тайно лежал в подполе у батюшки.
Номаховцы священство не любили, но отца Михаила не тронули, поскольку был он худ, как жердь, и совсем не походил на лопающихся от жира попов, нарисованных на плакатах, где были собраны враги трудового человечества – цари, генералы, буржуи, кулаки-мироеды…
Бледный, тощий, заросший клочковатым рыжим пухом вместо бороды, отец Михаил внушал скорее жалость, чем ненависть.
Поручик оказался бойким малым и начал то и дело звать попадью спуститься к нему. То молока хотел, то воды, то семечек, то просто поговорить.
– Мне муж не велит, – приоткрыв крышку подпола, в ответ на его слабый стук шептала матушка, краснея и кокетливо оглядываясь по сторонам. – Вот он вернётся, всё вам даст.
– Ну, я прошу вас, сударыня, любушка. Вы не поверите, какая тут скука. Я умру.
– Что вы такое говорите? Нельзя так – то.
– Матушка, проявите святое милосердие. Не допустите смерти невинного человека!..
Номаховцев с шумом и треском выбили из села через три дня.
– Петлюра пришёл, – разобрались крестьяне. – Петлюра – всем петля. И красным, и белым, и Номаху.
В подполе у отца Михаила появился новый постоялец – найденный среди капустных грядок номаховец Коряга с пулей, застрявшей где-то под ключицей.
И в темноте подвала потянулись нескончаемые, напоённые ядом, разговоры.
– Что, благородие, не порхается? – будил поручика горячий шёпот Коряги.
Они лежали рядом на застланном дерюгой земляном полу.
– Я не то что тебя, я внуков твоих переживу. – Поручик закашлялся.
– Как же, переживёшь!.. Спишь вон, а дыхалка-то у тебя, как худые меха у гармоники. По всему видать, недолго тебе осталось.
– Сам-то долго жить собираешься? – нехотя отозвался офицер.
– А вот увижу, как последний из вашей породы ногами на виселице дрыгнет, тогда, значит, и помирать можно.
В подполе наступила тишина, нарушаемая только прерывистым сбивающимся дыханием двух человек.
– У моего папаши крестьяне после реформы землю арендовали, – помолчав, с удовольствием начал рассказывать поручик. – Много. Семей триста. И редко кто успевал арендную плату вовремя внести. То дожди, то засуха, а чаще просто лень. Работать-то в вашем сословии никто не любит. Так ведь? Само собой, толпами приходили просить подождать с деньгами. Но допускали к папаше не всех. Только девок и молодых баб. И только самых красивых. Был у отца специальный человечек, который знал его вкус и решал, кому дозволено будет просить, а кому нет… – Он засмеялся нездоровым горячим смехом, и в горле у него что-то забулькало, точно в болотине.
Поручик сплюнул в темноту. Вздохнул, успокаивая лёгкие.
– Ох, как они просили! Ты бы видел! Я дырочку в стене папашиного кабинета провертел и такого сквозь неё насмотрелся! Никакой маркиз Де Сад не опишет! Ни в одном парижском или гамбургском борделе я не встречал такого, что он с вашими девками вытворял!
Он поцокал языком, словно вспоминая вкус какого-то деликатеса.
– Ублюдков у папаши по округе несколько десятков было. Ещё бы, сколько лет, как сыр в масле катался. Девки-то знали про его сговорчивость, потому и шли. Толпами! Не стеснялись, как на работу ходили. С двенадцати лет. Знали, что папаша чистюля, сразу из бани приходили, подмытые, причёсанные. Сверху платочек поскромней накинут, а под ним косы, ленты. Нарядные. А он их за косы, за ленты, и по полу, и об стену, и сверху, и снизу… И так, и эдак. Как пластинки патефонные крутились. Обратно растрёпанные возвращались, кто с синяком, кто со ссадиной. Но довольные. Отсрочку платы заработали. Всё благодарили, кланялись до земли.
Он помолчал и продолжил со злостью:
– Вот так с вами надо! Только так! Вы же по-другому не понимаете.
Поручик схватил узкой обжигающей рукой Корягу за плечо.
– Понял? И знай, так и будет всегда с вашим подлым родом! С вами, детьми вашими и внуками. Мусор, гниль, пыль под ногами…
Коряга зарычал, перевернулся и, навалившись всем телом, стал душить поручика. Тот попытался выбраться из-под него, но не смог, и, придавленный тяжестью, сам вцепился в горло врага…
Утром отец Михаил поднял крышку подпола и, услышав ватную тишину внизу, замер. Потом, когда глаза его привыкли к темноте, он сел на ступеньку лестницы и заплакал в рукав своей истёртой, ветхой, как у пустынника, рясы. Ему хотелось повеситься…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?