Электронная библиотека » Игорь Носов » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Далекое близкое"


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 20:41


Автор книги: Игорь Носов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Кх-хе, да-да – ведь этот молодец там у вас с сухой рукой, как рассказываете, вам верный путь предлагает: к Прянишникову. Это персона важная; у него в доме, в Троицком переулке[52]52
  В настоящее время улица Рубинштейна.


[Закрыть]
, прекрасное собрание картин: там и Брюллов, и Федотов, и много других самых лучших наших художников.

Только теперь я вдруг вспомнил, что у нас в Чугуеве не так давно зимовала зиму одна странница из Питера. Маменька ее очень уважала – хорошая была она, благочестивая старушка. Она не раз рассказывала, что живет в Питере у важного генерала Прянишникова. Кажется, маменька с ней переписывалась изредка. Я написал маменьке письмо, известно ли ей что-нибудь о Татьяне Федотовне.

Я купил масляных красочек. Они были отделаны в таких чистых тюбиках с винтиками и стоили так дорого, что я едва-едва начал расходовать их, скупо, только по крайней необходимости, когда мои краски, которых я сам себе натер в дорогу, окончательно были выдавлены из пузырьков, затыкавшихся гвоздиками.

Я начал писать с себя в зеркало и не раз пожалел, что тогда в Чугуеве, рассердившись на Овчинникова, в запальчивости изорвал свой портрет.

Оказалось, что маменька не только писала Татьяне Федотовне обо мне, но даже уже получила от нее ответ и ответ этот приложила к своему письму ко мне. В этом письме к маменьке милая старушка выражала страстную заботу обо мне и просила маменьку строго наказать мне, чтобы я непременно побывал у нее. Найти ее нетрудно: в Троицком переулке, дом «енарала» Прянишникова известен всему Питеру, а во дворе, если он пройдет до кухни, то там всякий из дворовых проводит его к ней.

Складывалось как по писаному. Прошедши, почти не заметив, свою длинную дорогу от Малого проспекта Васильевского острова по Невскому проспекту до Троицкого переулка, я скоро нашел мощеный чистый двор большого барского дома.

Вот я и в светлой, блистающей чистотой белых стен кухне; мозаичный пол до того гладок, что с непривычки скользко ходить по такой кухне. Начиная с дворника, который с особенной лаской провел меня к подъездику кухни, все служащие обоего пола глядели на меня участливо, и в высокой кухне, по приглашению поваров, я уже сидел на табурете, пока Татьяна Федотовна из женской половины кастелянши спешила ко мне.

Я никогда еще раньше не видал такого количества кастрюль красной меди, расставленных высоко на полках и в образцовом порядке – по ранжиру. Огромные белые изразцовые плиты, котлы…

Вот бежит и Татьяна Федотовна. Ее лицо здесь показалось мне нежнее, чем у нас, во время ее странствия. У Рембрандта есть в Эрмитаже точь-в-точь такая старушка. Идеальная чистота костюма культивируется только самыми богатыми домами.

Сейчас же прекрасным русским языком она обласкала меня, с упреками, что я до сих пор не побывал у нее. Появился на деревянном столике без скатерти тот особенный кофеек и те вкуснейшие сливки, которых вкуса не знают даже самые именитые и богатейшие господа; принесена мальчиком еще дымящаяся саечка, печенная на соломке, и вот мы сидим и мирно вспоминаем нашу Осиновку, наш гороховый кофей, так как в Чугуеве не пьют и не умеют даже заваривать этот иностранный напиток – настоящий; у нас даже кофейник был Татьяны Федотовны, который она носила с собою в ранце, а своего в заводе не было.

Когда в конце беседы я стал не без страха расспрашивать ее о протекции у генерала Прянишникова, она не только не смутилась, но даже как будто обрадовалась своей важной задаче – доложить обо мне «енаралу» – и сказала, чтобы я опять наведался к ней, не откладывая далеко.

Скоро я получил от нее письмо по городской почте. Она уведомляла меня о дне, когда я должен был быть у нее в половине десятого утром, как приказал «енарал».

Чтобы не опоздать, я явился раньше девяти часов, и мне показалось, что я очень долго ждал, пока лакей сверху не позвал меня следовать за ним.

Мы долго шли по длинным узким коридорам, заставленным большими дорожными сундуками, поднимались по маленьким лестницам с крутыми поворотами и, наконец, остановились в большой передней, где сидели два черноусых курьера в форме почтальонов. (Прянишников был министр почт.) Из этой комнаты меня перевели в соседнюю, тоже большую комнату и здесь указали ждать его превосходительства.

Оттого что я рано встал, сделал немалую проходку, от ожиданий и всех таинственных переходов в лабиринте коридоров мне сделалось до того беспокойно, что меня начинало лихорадить и руки у меня были мокры от волнения. Я не смел сесть и не без дрожи ждал генерала.

Пасмурное утро разыгрывалось, солнце осветило и окна, и пол. Ах, вот из дальней двери вышла, как-то продвигаясь, высокая фигура сановитого старика в темно-голубом длинном халате с красными отворотами; он держал в руке сигару, и ее голубой дым стал облачками переливаться в солнечных лучах, идущих косо через всю комнату. В этих облачках и с запахом ароматической сигары этот бритый старик показался мне каким-то высшим существом.

Он ласково смотрел на меня и протянул руку…

Мне показалось, что это существо не говорит на нашем языке. Рука его была так чиста и красива, что я невольно приложился к ней, как прикладываются к руке благочинного или архиерея, как мы в детстве «били ручку» дяденькам и тетенькам нашим и всем гостям. С этого момента я как будто потерял сознание. Он что-то говорил, о чем-то спрашивал; я ничего не помню, чувствовал только, что это существо полно добра ко мне. Но когда он опять, прощаясь, протянул мне руку, я бросился целовать полу его атласного халата и у меня фонтаном брызнули слезы.

Чудесный запах ароматической сигары и тонких духов можно сравнить разве с какими-нибудь роскошными яствами рая. Я вышел. И во всех темных переходах обратной дороги я чувствовал неудержимые слезы в глазах и спазмы сладкого волнения… Он обещал внести за меня плату в Академию художеств…

– Ах, вы опять? – сказал мне с кислой досадой Ф. Ф. Львов, когда я пришел заявить, что выдержал академический экзамен и что генерал Прянишников обещал заплатить за меня академическую плату. – Да, плата внесена; да ведь я для вашей же пользы советовал вам хорошенько подготовиться в рисовальной школе. Увидите, забьют вас на сотых номерах.

Но я был в величайшем восторге и в необыкновенном подъеме. Должен признаться: самую большую радость доставляла мне мысль, что я могу посещать и научные лекции настоящих профессоров и буду вправе учиться всем наукам.

В Академии, в инспекторской, я сейчас же списал расписание всех лекций по всем предметам и горел нетерпением поскорей услышать их. Лекции были не каждый день (об этом я уже жалел) и располагались: по утрам от восьми до девяти с половиной часов (еще темно было – при лампах) и после обеда от трех до четырех с половиной часов. Особенно врезалась мне в память первая лекция. Я на нее попал случайно: читалась начертательная геометрия для архитекторов.

Пришедши почти ночью с Малого проспекта при горящих фонарях и добравшись по едва освещенным коридорам до аудитории, где читалась математика, я был поражен тишиною и полутьмою. Огромная камера не могла быть хорошо освещена двумя висячими лампами: одна освещала кафедру, профессора и большую черную доску, на которой он чертил геометрические чертежи, другая освещала скамьи. Я поскорей сел на первое свободное место – слушателей было немного, и это еще более увеличивало тишину и темноту. У бритого профессора в мундире с пуговицами был приятный голос. Он твердою походкой сходил с кафедры, подходил к доске и так энергично чертил, что мел ломался и отскакивал кусочками даже на пол. Звонким голосом профессор повторял часто одно и то же:

– Катет равен гипотенузе, умноженной на синус противолежащего угла или на косинус прилежащего. Запишите себе эту формулу – я буду спрашивать на экзамене, и она имеет значение для дальнейшего чтения моего курса.

«Хорошо, – подумал я, – что я захватил тетрадь».

И я записал несколько раз повторенную профессором Томасом (потом я узнал его фамилию) формулу, и до сих пор мне слышится ясно его голос и определенное звонкое выкрикивание каждой фразы, с ударением в конце – «тангенса́, котангенса́…».

Я страстно любил скульптуру и по окончании лекции пошел в скульптурный класс. Было уже совсем светло, и в огромном классе, окнами в сад, было совершенно пусто – никаких учеников.

– А мне можно лепить? – спрашиваю я у заспанного служителя.

– Так ведь вам надо все приготовить. Что вы будете лепить? – отвечал он с большою скукой.

– Да вот эту голову, – указал я на кудрявую голову Антиноя.

Разумеется, я ни минуты не верил, что вот так сразу я и лепить могу. «Разумеется, прогонят еще», – думаю, но сторож, кажется, человек добрый. Я уже к нему с самой заискивающей лаской обращаюсь и прошу, чтобы он устроил мне все.

– Ну, на чаечек будет с вашей милости? Уж я постараюсь: надо глины принести.

Я обрадовался, что у меня был двугривенный, – сейчас же ему; он повеселел, оживился, спросил:

– А где вас устроить? Выбирайте место.

Мигом подвинул он гипсовую голову Антиноя, поставил мне станок и пошел за глиной.

В это время вошел высокий курчавый молодой человек[53]53
  Имеется в виду М. М. Антокольский.


[Закрыть]
в каком-то мундире – я не знал, что это был академический, – подошел к своему станку и стал снимать мокрые тряпки со своей работы. (Это был торс Лаокоона, – конечно, все это я узнал впоследствии; торс ученик лепил в небольшом размере.) Он достал пульверизатор, опрыскал свою глину, вытер стеки и стал маленькими кусочками налепливать очень методично возвышеньица на мускулах своего торса.

Я подошел к нему.

Но служитель принес мне целый мешок глины, я с радостью бросился к ней и испытал великое счастье – работы лепки. Жаль, что приходилось все вновь и вновь перелепливать, – голова клонилась на сторону и глина ползла. Я не мог еще установить правильно пропорций общего, бросался на детали; тут я удивлялся глине – как она может дивно, жизненно и сочно трепетать от прикосновения пальцев!..

Счастливый день! Я забыл весь мир, был мокр насквозь, и только служитель напомнил мне, что скоро три часа, он будет закрывать класс и не пора ли мне на какую-нибудь лекцию? Стало темнеть.

Я встал в семь часов утра и после своего чая с черным хлебом был сыт на весь день… Поднявшись во второй этаж, я увидел на одной двери надпись: значилось, что здесь читается – и, следовательно, сейчас начнется – лекция всеобщей истории. Я вошел с благоговением. Амфитеатром поднимающиеся скамьи были уже полны сидящими учениками, человек около ста. Сидели минут двадцать, пока наконец, придерживая гладкий парик, профессор с острым бритым лицом, особой походкой учителя, склоняя голову на правый бок, взошел на кафедру. Монотонным голосом он тягуче, как сквозь сон, стал продолжать книжным языком объяснение египетских папирусов, найденных в гробницах мумий. Я напрягал все усилия понять его и вдруг почувствовал, что слабею и меня неудержимо клонит в сон. Я таращу глаза, подымаю брови, стараюсь бодро держаться на скамейке перед партой, но как будто кто сковывает меня летаргией. Я тяжело клоню голову на сторону или опускаю нос на самые руки с тетрадью над партой. Хорошо, что профессор далеко от меня и сам тоже как будто засыпает; несмотря на весь интерес к тем древностям, какие он сейчас ставит перед нами, я не могу вникнуть. Незнакомый сосед мой – ученик – невольно улыбается, глядя на мое засыпание. Я встряхиваюсь, оправляюсь и стараюсь вслушаться в чрезвычайно интересное ученое сообщение, но – о ужас! – ничто не спасает меня: опять, позабыв всякую совесть, я клюю по-прежнему…

Очнулся. Уже шумели и выходили; была половина пятого; в пять часов начнется рисовальный класс. «Эх, хорошо бы теперь выпить чаю», – думаю я, но до квартиры далеко – раньше получаса не дойти. По коридору во тьме я добираюсь до гардеробной, где уже толкаются ретивые ученики, не желающие пропустить ни одной минуты в рисовальном классе от пяти до семи часов, пока продолжается класс.

У двери, пока ее отворят, самые прилежные стоят уже, прижавшись к ней, чтобы первыми войти к своим номерным местам. Дождались: занял и я после других какое-то место – уже после 150 номеров.

Стояла голова Александра Севера. Ученики всех трех классов, разместившись на круглых амфитеатрах поднимающихся скамеек, сидели полных два часа так тихо, что отчетливо был слышен только скрип карандашей (ну точно кузнечики трещат), да разве шумели, когда кто-нибудь вместо тряпки стряхивал с рисунка уголь своим же кашне с собственной шеи.

Ну вот и класс кончен, за пять минут до семи звонят; все бросаются к сторожу, стоящему у выходной двери с большим полотенцем у огромной чашки воды, моют черные от карандашей руки и быстро вытирают грубым полотенцем; скоро оно стало уже темно-серым и мокрым. Еще бы! – вместо мыла берут кусочек серой глинки, которая тут же положена на черепке предусмотрительным сторожем.

Полон счастья и тепла, вдыхая свежесть улицы, я выхожу на воздух. Вот дивный день: от семи часов утра и до семи вечера я был так полно и так разнообразно занят любимыми предметами. И ведь сыт совершенно; но, конечно, у себя теперь я буду упиваться чаем и прикусывать поджаристыми черными ломтями, которые, надеюсь, милая старушка согреет мне в какой-нибудь печке; а если нет, то ведь их можно положить на самоварчик, и они мигом нагреваются и будут аппетитно хрустеть на зубах… У меня есть еще «Илиада» в запасе – что-то там? Все это время я был в таких хлопотах, что еще не удосужился вчитаться в эту старину…

У себя я долго наливался бесконечным количеством горячего чаю; дошел до полного блаженства, и мне захотелось написать благодарственное письмо генералу Прянишникову: ведь это он дал мне возможность посещать Академию художеств.

Но я развернул «Илиаду». Чтобы как-нибудь не капнуть чаем на чужую книгу, я перебрался подальше от самовара. Так вот книга, которую, сказано, непременно надо знать всякому образованному человеку… Но что это? Я ничего не понимаю: что это? О чем это? Читаю, читаю, читаю и все думаю совсем о другом: всплывают разные моменты дня, разные лица, глина… Ах, мой Антиной! Вот досада и жалость! Сначала как хорошо вышли у меня его глаза и губы, потом кудри… И вдруг замечаю, что все это поползло книзу: глина была мягкая еще и не могла держаться на шее; добрый служитель принес мне палку и посоветовал вставить в голову вместо каркаса; пришлось сломать всю работу… Но что же я? А книга? О чем я читаю? Нет, ничего не понимаю… Но как меня клонит ко сну!.. Глаза слипаются, и голова клонится так же, как на лекции, на книгу, на руки… Да ведь спать еще рано – половина десятого, еще можно почитать… Попробовал еще и еще – никакой возможности, ничего не понимаю, засыпаю и засыпаю летаргически… Надо лечь.

Проснулся я в пять часов утра: полная тишина, весь дом спал еще. Ах да, надо написать генералу. Благодарностью ему я полон через все края. И я писал как мог, горячо, чуть не со слезами умиления благодарил его за счастье, которое он мне доставил: особенно лекции профессора мне казались всегда недосягаемым для меня по своей возвышенности миром знания – науки; я просто писал ему, что с раннего утра до позднего вечера я занят и благословляю его.

На конверте я написал: «Действительному статскому советнику» (кажется, так говорил мне Александр Дмитриевич его титул). Я, по своему провинциализму, ошибся, и это принесло мне пять рублей. Письмо мое по городской почте скоро дошло до маститого сановника; я уже на третий день утром был разбужен курьером от министра почт. Испуганный, я вышел в переднюю, где великолепный усач вроде черногорского каваса подал мне пакет с надписью: «От действительного тайного советника» (ах я, телятина!). В конверте без всякого письма была вложена пятирублевая бумажка.

Добрый усач смотрел ласково, без презрения ко мне и попросил меня расписаться в книжке, где лежало письмо…

Кто-то говорил, что по прислуге можно всегда безошибочно судить о господах. Так, у Прянишникова, начиная с Татьяны Федотовны, которая была со светлым ликом святой, и все служащие в огромном барском доме чем-то напоминали самого вельможу Прянишникова: я не могу забыть его ласковых глаз; в голубом аромате драгоценной сигары, освещенный солнцем по краям голубого с красным шлафрока, он светился любовью и добротою.

Когда я, удосужившись, навестил свою благодетельницу, она даже попеняла мне, что долго не шел. Она уже беспокоилась: генерал после меня призывал ее и сказал:

– Татьянушка, мне твой малороссианец очень понравился, скажи ему, чтобы он принес мне показать свои академические рисунки. Я хочу видеть его успехи.

V
Академические лекции
1864–1865

Это был медовой год моего счастья.

За долгие годы мечтаний, стремлений, отчаяния я наконец попал в желанную среду и мог учиться обожаемым предметам.

Сразу и крепко приковал меня курс научный. По уставу 1859 года научный курс Академии художеств продолжался шесть лет; делился он на три курса (по два года в каждом курсе).

На лекциях, которые я посещал без пропусков на всех трех курсах, я познакомился с кружком подходящих товарищей.

Это все еще были безусые юнцы с тетрадками в портфельках; у них еще были свежи в памяти гимназии, где они не окончили курса из-за Академии художеств, для которой требовалось только четыре класса.

К сожалению, почти все они готовились в архитекторы. Курс по математике и дальнейшее прохождение архитектуры требовали непременно установленных экзаменов и обязательных репетиций по специальным предметам. У живописцев всегда была какая-то «водобоязнь» обязательного образования и изучения научных предметов, и потому в нашем кружке, состоявшем из одиннадцати человек, живописцев было всего три человека. Они все стремились в вольнослушатели, где ничего, кроме искусства, не требовалось.

Шестов, Лангваген, Иванов, Курзанов, Соколов, Англичаниянц, Дзегцевич и другие готовились в архитекторы.

Трегубов, Макаров и еще некоторые были живописцы.

Сближению нашему способствовал профессор истории Сидонский. Он смотрел на дело образования серьезно и в продолжение трех лет не мог окончить лекций об одном Египте. Между архитекторами это вызывало большой ропот, и на репетициях ученики всегда спорили с профессором, доказывая полную невозможность приготовиться к его экзаменам: они брали для изучения самые полные исторические труды и не находили там читанного им на лекциях.

– Записывайте мои лекции! – звонко и желчно выкрикивал Сидонский. – Не мое дело – приспособляться к вашим практическим требованиям. Или Академия художеств есть высшее учебное заведение, как я понимаю, откуда художники должны выходить образованными людьми, или это есть среднее учебное заведение, и тогда кончившие здесь живописцы, образованием своим не выше обыкновенного маляра, пишущего вывески, не должны пользоваться привилегиями высшего учебного заведения, приравниваемого к университету.

Дружно с тетрадками сидели мы на первой скамейке, поближе к профессору, и писали, писали как могли скорее.

Собирались мы сейчас же после лекций у кого-нибудь из товарищей. Там прочитывались записки наши за профессором, и тот, кто умел бойко и грамотно записывать, восстанавливал по нашим запискам всю лекцию под прочитанное; ее переписывали – или каждый себе, или в двух-трех экземплярах. Тогда по этим нашим запискам мы и готовились к репетициям сообща – кто-нибудь читал вслух, а конспектом дома у каждого были его личные записки.

Большею частью мы собирались у Шестова. Мы любили его за его бесцеремонную ласковость.

– Да что это, черти! Приносите к чаю свои булки, я не могу вас угощать всякий раз. Моей отцовской стипендии из Воронежа, двадцать рублей в месяц, едва-едва хватает на одного меня.

Были люди даровитые, бегло и бойко учились; таким был Яша Лангваген: красивая головка со светлыми кудрями, большие голубые глаза, и звонкий, почти детский голосок так симпатично звучал на наших приготовлениях, и легко запоминалось читанное им вслух. Почти все мы тогда забалтывались башлыками и заворачивались пледами поверх пальто. И я, как сейчас, вижу живописные локоны Лангвагена, выбивавшиеся из-под его башлыка.

У всякого из нас были излюбленные профессора. Сидонского, кажется, только я один ставил высоко и уважал вовсю; другие его ненавидели и изображали в карикатурах, как он сам засыпает на своих лекциях; это не было выдумкой. Самое большое впечатление производили лекции Гримма. Он читал ордера.

Утром на улицах горел тогда еще фотоген – американский свет-свет-свет, как над ним смеялись газеты: он светил так тускло, что нельзя было разобрать даже вывески над лавкой.

В академических коридорах было еще темнее: только в начале да в конце коридора светилась точка у стены, а посредине огромного узкого пространства приходилось шагать, высоко поднимая ногу, чтобы не споткнуться о какое-нибудь полено, оброненное истопником. Коридор был наполнен газами, едко лезущими в нос и в глаза. Почти ощупью добираешься до аудитории: архитектура. Тут еще и тишина прибавляла таинственности. А самым таинственным явлением был профессор Гримм. Молодое еще, красивое, с острым носом лицо его было обрамлено гладкими седыми волосами. Рассказывали, что он поседел в одну ночь, когда ему пришлось бежать из-за границы, где рухнул мост, который он строил.

Вот высокая, стройная фигура Гримма с острым, длинным мелом в пальцах правой руки; он ходит таинственно и тихо все по одному направлению – от кафедры к доске и обратно. Останавливается перед доской, долго, чисто и отчетливо чертит какой-нибудь гзымс[54]54
  Гзымс – карниз.


[Закрыть]
из классических ордеров – римский или греческий, – вычерчивает особо параллелограммами схему размеров карниза, фриза и архитрава, делит их равными полудюймовыми линиями и методически повторяет монотонно: «Карниз относится к фризу плюс архитрав, как минор к майор, то есть как меньшая к большей части», потом перебирает детально части гзымса в отношениях золотого сечения: пять к трем, восемь к тринадцати, три к пяти. Черчение ордеров наизусть было обязательно и для живописцев.

Все мы обожали Лаврова, профессора физики и химии, посмеивались над И. И. Горностаевым, который пересыпал свои лекции истории изящных искусств смехотворными анекдотами и мимическими движениями, которые он проделывал, взбираясь на пирамиду Хеопса в Египте. Очень боялись Томаса, профессора математики, и Малышева, профессора механики.

Малышев ходил на деревяшке и свирепо выкрикивал у черной доски, бросая убийственно грозные взгляды в нашу сторону:

– Силы обратно пропорциональны плечам рычага!.. Но это я вам только говорю-у-у! А это я вам докажу-у-у!

Тут на последней фразе голос его поднимался до командирского крика перед эскадроном, а косой глаз, обращенный в нашу сторону, совсем выкатывался из орбиты; при этом он немного пришепетывал.

Самые полные по численности слушателей были лекции Эдуарда Эвальда по русской словесности. Он был очень симпатичен и прекрасно читал. Любимыми авторами его были: Гоголь (он много читал из «Мертвых душ») и С. Т. Аксаков («Добрый день Степана Михайловича Багрова» не раз повторялся им). И он сознавался сам не раз: «Ведь вот по дороге к Академии я намеревался читать вам из „Илиады“ Гомера, а здесь, случайно развернув книгу Гоголя, не мог оторваться от него».

На третьем курсе бывали ученики, уже закончившие художественное образование, и только обязательство научного ценза заставляло их продолжать учиться и сдавать репетиции; им было уже под тридцать и за тридцать лет.

Хорошо запомнилась мне фигура Макса Месмахера: он брил лицо, а густая шевелюра была как у Рубинштейна. У третьекурсников лица были так серьезны, что я боялся с ними знакомиться; притом же я бывал у них зайцем – только когда у нас не было почему-нибудь нашего профессора, а это, к сожалению, случалось частенько, и даже с милым Эвальдом. Бывало, сидим-сидим, ждем-ждем, некоторые начинают петь – а пели у нас недурно. Этим особенно отличался Волков (брат нашего передвижника Е. Е. Волкова – Александр). У него был недурной сладкий тенор, и он пел с большим чувством («Скажите ей» и другие романсы); в пятом часу темнело, ламп еще не зажигали, если дело подвигалось к весне, и голос Волкова в сумерках был очарователен.

Я был вольнослушателем. Вывешено было объявление от инспектора, что вольнослушатели, желающие перейти в ученики, в конце августа и начале сентября могут держать вместе с учениками экзамены прямо на второй курс. Эта перспектива меня так обрадовала: быть равноправным учеником, ничего не платить! Я отложил все и готовился, готовился. Все шло хорошо: я учился с удовольствием и знал требуемое по программе назубок. Из геометрии на первом курсе требовалась только лонгиметрия. Я бывал и на лекциях все того же Томаса. Все теоремы знал превосходно, по запискам, слово в слово. Но я был невежественно смел по-провинциальному и самоуверен уже и умен, как истый провинциал. Например, в геометрии доказательства мне казались совершенно ненужными, и я их выбрасывал. Что же тут доказывать? Дело так ясно, что прямо смешно притворяться и требовать доказательств!

В день экзамена у Томаса собралось много учеников: кто переэкзаменовывался, кто, как и я, держал за первый курс лонгиметрию во второй курс.

Томас подошел и ко мне. «На горизонтальную линию опустить перпендикуляр», – отзвонил он мне и отошел к другим. «Какая прелесть, какая легкая задача», – думаю я. Вычертил чисто, жду профессора.

Через некоторое время, после осмотра других учеников с их задачами, Томас подходит ко мне.

– Доказательства! – говорит он повелительно и смотрит на меня своим серым непроницаемым взором, как будто думает о другом.

– Да ведь это так ясно, – бойко отвечаю я и кротко, с достоинством смотрю ему в глаза.

Его отозвал кто-то из экзаменующихся. Я опять жду. Вот опять Томас подходит:

– Ну что же вы стоите, напишите доказательства. – И он опять отошел к другим.

Я опять жду. «Вот досадно, – думаю, – отрывают».

Томас подходит в третий раз.

– Доказательства! Доказательства! – выкрикивает он мне как глухому. – Ну, говорите доказательства.

– Да ведь это так ясно, что здесь и доказывать нечего, – уже покорно, но стойко мямлю я.

Его серые глаза увеличились втрое, он обдал меня презрительным, уничтожающим взглядом.

– Вы понятия не имеете о геометрии! – как-то даже прошипел он; подошел к моему экзаменному листу и твердо прочертил единицу.

Только тут я понял, что дело мое пропало. Однако же я экзаменовался у других профессоров: по всеобщей истории, по истории изящных искусств, Закону Божию, русской словесности, психологии – и у всех получал по четыре и даже по пять баллов. Вот было огорчение! Главное, опять надо платить двадцать пять рублей!

По рисованию у меня шло прекрасно. Предсказание Ф. Ф. Львова не сбылось. На первом же экзамене стояла голова Юпитера, и я получил четвертый номер, следующий месяц – Александра Севера – третий, а за Люция Вера меня перевели в фигурный класс. Стояла фигура Германика. И это было уже совсем невероятным. Впервые вся фигура – я страшно боялся, робел; все скромно вырисовывал, фона совсем не тушевал, тушевка деталей была у меня весьма бледной, рисунок казался одним контуром; я думал уже: оправдается угроза Львова – забьют на сотых!

Но каково же было мое торжество! Товарищи еще издали поздравили меня: я получил за Германика первый номер.

И в эскизах – тогда темы задавали – я тоже шел хорошо; а за плачущего Иеремию на развалинах Иерусалима я также имел номер первый.

Я все собирался пойти к помощнику инспектора Полякову просить отсрочки взноса платы двадцать пять рублей – вольнослушателя.

– Да ведь вы же записаны учеником первого курса, – объявил он мне. – Кто из вольнослушателей не выдержал прямо во второй курс, того мы записали на первый курс.

От этого счастья я бежал до квартиры как сумасшедший и напугал хозяев… Мне пришлось зато уже методически слушать курс Томаса, и я только тогда понял, что значит доказать подобие треугольников, теорему Пифагора и т. п. А у Эвальда я всегда получал по пятерке: он был, впрочем, очень добр и всем ставил удовлетворительные баллы.

Самое страдательное лицо был священник Илья Денисов. Он читал историю церкви и Закон Божий, и на его лекциях царила пустота.

– Да вы хоть по очереди ходите! – резонно обижался он. – Что же я буду читать лекции пустым партам?!

На своих лекциях, которые он читал без всякого красноречия по своим запискам, он почти к каждому слову прибавлял слово «как бы».

VI
Эскизы

В журналистике и вообще в интеллигентных кругах утверждали, что старая наша Академия художеств не признает ничего, кроме псевдоклассики, и не способна понять ничего нового.

Мы, ученики по новому уставу, были полны отрицанием стариков и особенно не переносили задаваемых тем; о вредном их влиянии на развитие нашего искусства было написано тогда очень много полемических статей в разных журналах и газетах. Однажды даже сам маститый Бруни выступил в защиту академической системы, так как он не мог переносить нападок журналистов, весьма мало понимающих искусство: «Оставьте нас делать свое дело и займитесь всякий своим».

Но справедливость требует сказать, что все мало-мальски художественное, если оно носило отпечаток новизны и оригинальности, стариками беспристрастно поощрялось и награждалось.

Каждый месяц на экзамене академических эскизов на заданные темы выставлялось около сотни эскизов, причем, разумеется, выдающиеся, по мнению Совета, эскизы награждались и лучшими номерами и даже медалями на третных экзаменах. Эти эскизы по решению Совета отбирались особо и предлагались к более серьезной обработке их авторами. Такие отобранные Советом композиции уносились в инспекторскую, и там авторы через инспекцию получали их с замечаниями Совета.

Но после выхода тринадцати конкурентов отрицание системы задавания тем приняло уже такие размеры и так глубоко проникло в ученические массы, что стали даже появляться карикатуры на самые задания, на покорных учеников и на самих профессоров. Такие произведения, часто неприличной марки, также уносились в инспекторскую, и авторы выслушивали уже резкие замечания и предостережения от начальства, далеко не поощрительные.

Однажды была задана тема: «Ангел смерти истребляет первенцев египетских». Под влиянием отрицания я задумал передать этот сюжет с сугубой реальностью.

Была, разумеется, изучена обстановка роскошных спален царевичей Египта: кровати их ставились на платформах из нескольких ступеней… И вот я вообразил, как ночью ангел смерти прилетел к юноше-первенцу, спящему, как всегда, нагим, схватил его за горло, уперся коленом в живот жертвы и душит его совершенно реально своими руками.

Мои эскизы не раз уже замечались товарищами, и этот при появлении вызвал большой интерес, но многие повторяли: «Однако за это достанется; эскиз, наверно, снимут и унесут в инспекторскую».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации