Текст книги "Аут. Роман воспитания"
Автор книги: Игорь Зотов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
– Эк вас разобрало! – промычал Василий. – Ничего, в лучшем виде доставлю, доставлю вас, Михал Иваныч… Но только до поворота, до поворота… Дальше не могу – в Лугу еще ехать. А может, вы лучше к нам, на Ильмень, а? И лодка у меня там, и все… В лучшем виде!
– Нет, Василий, я домой, на Валдай, к черножопым, ха-ха-ха! Куда мне инвалиду такому – и на Ильмень! Садко каким разве – на дно залечь!
– Ну уж не такой вы и инвалид! Ноги-то есть! Неровен час – и побежите еще, все может статься. Вот если б совсем без ног…
– Совсем без ног – это настоящий самовар выходит, Василий, – сказал Сомский. – Ты вот женатый человек, поди, и детишки у тебя?
– Женат, как не женат! И детей двое – пацан и девка. На ноги вот поставлю, брошу все, уеду в деревню со старухой век доживать. Надоело, Михал Иванович, туда-сюда мотаться.
– Фигаро здесь – Фигаро там, ха-ха-ха! – рассмеялся инвалид. – А ведь и полюбовница у тебя есть, не может же не быть у тебя полюбовницы, коль мотаешься. Или девок с дороги пользуешь?
– И полюбовница найдется, как не быть! Даже целых две штуки! Ну, это кроме поразовых, – хвастанул Василий. – Одна в Луге, Светланка, к ней заеду сегодня, пару палочек вставлю! Как без того? Незамужняя, с сыном живет, а тот вроде вас – инвалид. Только на голову. В детском возрасте, значит, со второго этажа головой упал. Вот и живет – когда под себя поссыт, а вместо слов нормальных – мычит. Светланка его бычком прозывает. У ней, правду сказать, неудобно: квартирка-то маленькая – одна комната. Вот и ждем, пока бычок заснет. А раз случилось, обоссытесь, Михал Иваныч, – деру я ее, а бычок проснулся, глядит на нас, пялится из темноты. Ну и мычит. Так размычался, насилу угомонили. Так что вы думаете? Я уехал, а он как есть – вечером на мать полез! Еле отбилась! Им ведь тоже етись хочется, а?! Инвалидам-то. Ха-ха-ха! – и Василий заговорщицки подмигнул Алексею. – А может, и не отбилась, кто ее знает… Может, и понравилось ей самой-то, ведь сыну-то приятно! А что сыну хорошо, то и матери, правда ведь, Михал Иваныч?! Может, пока я тут с вами хороводюсь, у них там – это… связь половая!..
– Да ты какой-то, скажу тебе, фрейдист стихийный! – отвечал Сомский. – Впрочем, не исключен и такой вариант.
– Ну, и в Чудове тоже есть. Но та, Наташка то есть, – она замужняя, а детей напротив того – нету. На станции в кассе работает. Но уж и сиськи у ней – арбузы! Я к ней обычно в обед заеду, в лесок ее вывезу и там деру за милу душу!.. Ой, не могу, к Наташке захотелось, вишь как елдак-то сразу встал! Вспомнил ее! Кабы вы меня не словили, я б, наверное, к ней завернул. Я как раз об том и размышлял – завернуть мне к Наташке-то или нет? А тут вы! Ну хоть разворачивайся – так встал-то! – и Василий почесал в паху.
– Ну, а коли зима или дождь, как же ты с ней обходишься? – спросил Сомский. На него рассказ шофера произвел впечатление эротического свойства. Он тоже потеребил в штанах.
– Дак вот прямо тут и обхожусь! Вот сюда ее кладу, где вы сейчас сидите. Я сзади-то ее не пользую, только спереди, чтобы сиськи под рукой всегда были! Эхма! А у вас, Михал Иваныч, я погляжу – там все в порядке! Это главное. Есть кому засунуть-то?
– Как не быть, дырка – она всегда найдется, – пробасил Сомский. – Но меня не то сейчас интересует, брат Василий. Вот ты, так сказать, полной жизнью живешь, напропалую живешь, все у тебя путем. Так?
– Ну так.
– Ну так и на здоровье, мне что… – махнул рукой Сомский. – Только я не пойму, при чем тут черножопые? Они что, тебя с Наташки стаскивают? Живи, Василий, и жить давай другим – вот моя философия.
– Хм! Философ вы, Михал Иваныч, эх и философ! – с удовольствием крякнул Василий. – Это, видать, от того, что времени у вас много теперь в инвалидстве на всякие размышления.
– Много, – вздохнул Сомский и стал молчать. Спустя час Василий высадил путешественников у поворота на Новгород, возле придорожного кафе.
III
Следующую машину они поймали быстро: не успел Сомский подрулить к дверям кафе, как оттуда вышли двое кавказцев.
– Добрый день, мужики! – пробасил Сомский. – Вы случаем в сторону Валдая не того?…
– Туда едем, да! – отвечал волоокий парень.
– Ну тогда вас сам бог послал! Подбросите?
– Конечно, да!
Коляску запихнули кое-как в багажник, инвалида посадили на переднее сиденье, а сзади разместились Светозаров и второй кавказец. Алексей сидел напряженно, искоса поглядывал на соседа. Тот был большеголовым, росточка невеликого, слегка походил на карлика. К тому же очень потел – жара стояла несусветная. Светозаров брезгливо отодвинулся, приоткрыл окно. Шум ветра не позволял ему слышать все, о чем оживленно беседовали впереди инвалид с шофером, – так, обрывки.
– …Сами-то откуда? Армяне, что ли? – тут же поинтересовался Сомский.
– Из Карабаха, да. От войны бежали, много горя видели. Жить хотели, умирать не хотели, да.
– Оно понятно, кому умирать хочется. Это, дорогой, закон такой – коль родился, помирать уже не хочется. Вот если не родился – тогда совсем другое дело. Тогда другие законы, нам неизвестные.
– Умирать не хочется, да, – кивнул волоокий, почтительно выслушав инвалидову тираду.
– Тебя, ара, как зовут? Небось, Армен? Или Карен? А? Угадал?
– Угадал, да – Карен.
– Ну а я – Михаил Иванович. Вот бог ноги-то у меня взял, чем я его прогневал!
– Бог взял – бог и дал, Михаил Иванович, да, – философски в пандан Сомскому отвечал армянин.
– Ишь ты, тоже философ! Небось, родственников всех сюда перетащил?
– Инч[8]8
Что? (армянск.).
[Закрыть]? – машинально переспросил Карен.
– Инч-инч… – передразнил Сомский. – Знаю я ваш язык немного, я к языкам способный. И с президентом вашим раза три встречался, с тем, с Тер-Петросяном. Коллега он мой в некоторой степени – филолог. В Карабахе, правда, не был. В Ереване – бывал. Первый раз лет десять назад – зимой. Ну, тебе скажу – я так в жизни не мерз даже на Таймыре, как в вашей солнечной Армении! Я говорю: родных всех в Россию привез, что ли?
– Всех не всех, а мать, жену и детей привез. Отца азеры убили, в девяносто третьем, да.
– Вот видишь, перевез, значит, устроил, всем здесь хорошо живется, небось. И правильно сделал, земля – она для всех. По родине тоскуешь?
– Инч?… Да, тоскую. Хорошо в Карабахе – земля такая, палку посади – абрикос вырастет!
– Назад не поедешь ведь! Вас, армян, по всему свету – миллионы! И везде приживаетесь. Звериная в вас, ара, какая-то живучесть.
Тут в разговор включился задний, недовольно что-то сказал по-армянски Карену.
– Не сдаст, – уверенно и по-русски отвечал ему Карен. – Он человек умный, ара, журналист.
– Ашмандамэ мардэ[9]9
Инвалид тоже человек (армянск.).
[Закрыть]. Инвалиды тоже люди! Это точно – чего мне вас сдавать, – вмешался Сомский. – Жизнь такая штука, Карен-джан, что без дури ее не выдержать. Я знаю. Я знаешь, как пил?! Тридцать пять лет пил! Очнусь немного – и опять. Как работал? – до сих пор не знаю! И били меня, и резали, и раздевали, и под забором в снегу спал, и менты издевались, а я – пил! Почитай, две трети жизни – как есть, в сплошном угаре, в тумане желтом. Вспомнить нечего, может, и есть чего, но не помню, Карен-джан, ничего не помню! Но разве ж это плохо – когда туман?
Между тем Алексей с заднего сиденья не понимал, о чем идет речь. Это было первое в его жизни самостоятельное бытие на родине, и он успел понять, что родина несколько сложнее его умозрительных построений. Она оказалась населенной множеством людей, и все людей разных, и эта разность приводила его в недоумение. Где они, исконные русские черты? Как различить в этих персонажах, в этих милицейских патрулях, в пассажирах электрички, в вокзальных нищих, в шоферах хоть какие-то характерные черты? Черты, к примеру, русичей? Или коммунистов? Или исламистов? Жизнь на родине оказалась многообразной и вовсе не такой, какой виделась из пригорода Копенгагена. «Вот этот человек, он – враг?» – пытался решить Алексей, глядя искоса на потного соседа. Может быть, он, конечно, и враг, только никакого враждебного чувства не вызывает, разве что физиологическую неприязнь. А улыбчивый Карен – тот даже и симпатичен. Тогда – что же делать?
Алексей вдруг поймал себя на том, что пристально разглядывает шею своего соседа, шею, обильно поросшую черными волосами, будто потоком стремящимися с головы, с плохо выбритого подбородка вниз – на грудь, на спину, на живот и дальше. «Обезьяна», – подумал Алексей. И ненависть пришла, легкая, почти невесомая. Он вдруг вообразил, как будет выглядеть эта неопрятная короткая шея без головы. Ну, скажем, какой-то абстрактный палач (впрочем, он сразу услужливо ему явился в образе Ганса в эсэсовском мундире с окровавленным топором, рукоять которого была чуть ли не длиннее его самого). Армянского попутчика со связанными за спиной руками рушат на колени, упихивают головой в дубовую колоду, тщедушный Ганс с трудом поднимает топор – капля крови предыдущей, видимо, жертвы скатывается по лезвию на его плешь – и рубит. Рубит неловко, наискось, так что армянская голова не отделяется сразу, а съезжает вбок, удерживаясь только на недорубленных волокнах мяса. Он рубит другой раз – но устал уже, рукоять проворачивается, проскальзывает в его руках, и он попадает уже не лезвием, а плашмя. И от удара голова повисает уже только на коже. Третий удар – абы как – и голова валится на бурый помост. Ганс кладет топор, берет голову за курчавые волосы и торжествующе демонстрирует зрителям.
Только палач вдруг оказывается голым, без формы, в одной пилотке с эсэсовской молнией. Розовато-белая плоть, кривые ноги, поросшие редкими рыжими волосиками, хилая грудь – зрелище отвратное. Казнящий гол, но и казненный гол. Кровь хлещет, как из откупоренной бутыли, а тело, начиная с освобожденной шеи и до самых ступней – молочно-белое, волоски черные, густые – повсюду, точно штормовое море.
Умозрительность тотального убийства рушится при виде этих двух конкретных, еще совсем недавно враждебных друг другу тел, равно отвратительных. Алексей стоит в первом ряду, и его тошнит. За эшафотом – черный катафалк с заведенным мотором, от него струится тошнотворный запах бензина. Внутренность катафалка до потолка набита казненными телами, шофер ждет последнее. Куда он их увезет? В печь! Только не в землю. Алексей на миг представляет себе землю, сплошь укрытую мертвыми человеческими телами, и ужасается еще больше. Он сгибается и блюет прямо перед собой, так что буроватые брызги с кусочками пищи липнут к ногам. Трупы еще страшнее живых, думает он…
– А люди, скажу тебе, Карен-джан, вообще очень некрасивое племя! Хотя трупы еще безобразней живых, – бубнил Сомский. – Вот ты можешь себе представить, к примеру, чтобы среди зверья проходил конкурс красоты?! Что собрались бы львы, орлы или там куропатки и выбирали бы себе королеву? То-то! Потому что все они безупречны. А люди настолько безобразны, что им приходится выбирать наименее безобразного. Это только у них, у нас то есть, развито чувство прекрасного, потому что прекрасного-то и нет! Одно дельное остается от людей – скелеты. Но скелеты за гранью: они не красивы и не некрасивы, они скелеты. Они за пределами эстетики!.. – Сомский разошелся: – Они идеальны! Но еще идеальнее – камни! Армения – ведь кричащих камней государство, а?
– Скелеты, да? дядь Миш? – спросил Карен.
– И камни, камни!
Светозарова укачало, его тошнит от тряски и от запаха бензина. И еще какой-то смутно знакомый запах. Сосед протягивает ему дымящуюся сигаретку, отчего-то без фильтра, мятую. Алексей качает головой: «Не курю!», но к нему поворачивается Сомский:
– Покури, покури, сразу легче станет.
Алексей покорно берет, тянет в себя дым. Вкус кисловатый, не похож на табачный. Вспоминает – марихуана. В голове уже шумит море, он затягивается еще, поворачивается к соседу, возвращает косяк. Все, как в замедленной съемке: поворот головы, ухмылка соседа, ползущий к потолку салона дым…
Курят все, включая шофера, о чем-то говорят, понять – о чем – почти невозможно, речь течет лениво, маслянисто.
– Хорошо, ей-богу, хорошо! – время от времени восклицает как бы издалека Сомский.
Армяне перекидываются между собой армянскими фразами.
– Хорошо, ей-богу, хорошо!
Тормозят у придорожного кафе. Алексей читает странное название «Наири». Такого слова он не знает. Карен с приятелем скрываются за дверью, Сомский дремлет, прислонившись к двери. Армяне выходят с двумя девицами. Одна, которая пониже, – в короткой юбчонке, худая сама, но с толстыми гладкими ляжками, волосы жидкие. Другая – повыше, попышнее подруги, в шароварах, туго обтягивающих солидную задницу. Обе намазаны ярко, грубо, точно клоуны.
– Вот, дядь Миш, какие! – цокнул языком Карен. – Это чтобы ты нас добром помнил, ха-ха-ха!
– Эх, ара, ара, что Зойка моя скажет?! Срам, скажет, инвалид, скажет, а туда же – кобель! Плотское, оно чем прекрасно? А, друг Алексей? – обернулся он к Светозарову.
– Чем? – почти беззвучно спросил тот.
– Тем, что всеобъемлюще! Оно принципиально анонимно, оно всевластно и потому – верно! Человек не плотский не есть человек, есть труп. Так-то.
– Сейчас, дядь Миш, в лесок отъедем, – Карен завел мотор и втопил ногу в «газ».
Девки разместились на заднем сиденье, причем та, что пониже, – у Светозарова на коленях. Она еще не успела толком и обнять его, как он почувствовал желание. Она лишь успела прикоснуться губами к его уху, руку просунуть за пояс его брюк, он вдохнул запах дешевых духов и девичьего пота и семя его изверглось.
– Ой, мамочки, – захихикала девица. – Кончил, кончил! Всю юбку промочил, бестолочь! Давно не, что ли?
Гогот сотряс машину.
Они сворачивают с шоссе, едут метров двести по проселку, останавливаются. Армяне выходят, берут с собой пышную, идут в лес. А та, что пониже, перемещается на водительское сиденье, начинает теребить инвалида. Алексея опять тошнит, он вылезает из машины, стоит, склонившись над придорожной канавой, слушает, как кряхтит и сопит Сомский. Минут через двадцать сзади слышатся голоса.
– Ну что, педофилы?! – радостно кричит Сомский. – Как оно?
– Хорошо, дядь Миш, хорошо, – довольный Карен.
– А то пойдем бобров ловить!
– Не понял, дядь Миш, каких бобров? – качает головой Карен.
– Это я в газете сегодня прочел, в Питере. На Урале, что ли, в городе одном, мальчик пропал, лет пяти. Ну, и взяли одного дядьку, а тот и говорит, что, дескать, да, мальчонку видел, конфеткой его угостил и на речку пригласил, сказал, дескать, пойдем парень, с тобой на речку бобров ловить! Так и сказал – бобров ловить! А мальчонка-то ведь любой с радостью бобров ловить пойдет! Бобров, педофил поясняет, в тот вечер на речке не было, на том и разошлись. Ха-ха! А куда мальчик делся после непойманных бобров, я, говорит, того не ведаю… Да и был ли мальчик? Вот ведь – бобров ловить! Нашли того мальчонку – в кустах, как есть мертвого. Ну и, понятно, изнасилованного. Так что я теперь, когда чего хочу сделать веселого, то и говорю: дескать, пойдем бобров ловить!
…Девок высадили у ближайшего кафе, и тоже с армянским названием – «Ани». Карен заплатил щедро – по две тысячных бумажки. У дверей за столиком сидели двое седых армян, играли в нарды. Тлели угли в мангале.
– Я бы шашлыка съел, – мечтательно сказал Сомский.
– Сейчас сделаем, дядь Миш! – с готовностью отозвался Карен.
Его спутник вышел, расцеловался с хозяевами, принялся нанизывать мясо на шампуры.
– Эк у вас тут все по-семейному, – восхитился Сомский. – Вся трасса – ваша! Ани, Наири… Ахтамар с Двином только не хватает! Дружный вы народ, армяне, не то что наш!
Все, кроме Алексея, пошли под навес. Алексей же оставался в машине, ему очень захотелось домой. Не в Копенгаген, не к матери со Стуре, и не к отцу в Калифорнию, а куда-то, куда он и сам не знал, в некий идеальный дом, в котором уютно и безопасно, в котором его безусловно любят… Такого дома у него не было, и он понял это только сейчас. Сидел, смотрел в окно и беззвучно плакал. Шашлык есть отказался, только спросил стакан чаю с лимоном. Медленно отхлебывая горячий чай, шептал про себя: хочу домой, домой.
– Домой, домой сейчас поедем, – подкатил в коляске Сомский. – Немного осталось, зато армяне нас до самого дома довезут. Вот люди! Незнакомых инвалидов подобрали, кормят, поят, девок дают, домой везут! Чудо что за народ!
Внезапно восторг Сомского исчез, словно его стерли резинкой:
– А счастья все равно нет, друг Лексей. Ни у нас с тобой, ни у них. Его вообще нет, а если и бывает какой проблеск, похожий на счастье, то и тот невесом, как оргазм. Оргазм – вот замена счастью…
IV
– Уезжай! Уезжай домой! Хватит, нагостевался! Алексей открывает глаза, и назойливая муха, которая донимала его уже часа три с самого рассвета, сразу садится, впивается в нижнее веко. Он хлопает себя по глазу и снова слышит:
– Уезжай, говорю, не то милицию позову!
– Да вы что, мамо, мамо?! – раздается голос Сомского. – Что вы к пацану пристали – он еще не проснулся! Напугаете во сне, заикой станет!
Алексей не подозревал, что в этой утлой избе, кроме Сомского и его жены Зойки, обитает кто-то еще. Он смотрит на дверь и видит косматую старуху, словно сошедшую со страниц русских сказок. Она и седа, и растрепанна, и корява как коряга, и опирается на чудовищного вида костыли, сработанные местным, видимо, умельцем из алюминиевых трубок и вставленных в них неструганых жердей. Завершались эти приспособления прибитыми плашмя пластиковыми колесиками от детского велосипеда.
Вчерашний вечер, когда армяне привезли инвалида и его гостя в валдайскую деревушку Ужин, Светозаров помнит смутно. Помнит суету маленькой женщины с нечесаными белесыми волосами. Сначала она кое-как затолкала в избу коляску с мужем, потом завела безгласного Алексея. Постелила ему за печкой на полу, на грязном матрасе, дала стакан подкисшего молока, пожелала спокойной ночи. Засыпая, он слышал ее торопливую радостную речь: она рассказывала мужу о своих покупках в лавке, о курах, о Кузьмиче, пять раз на дню приходившем к Сомскому с самогоном и всякий раз забывавшему, что тот в отъезде. Зудели нещадно с вечера комары, жужжали с рассвета мухи, пахло навозом и чем-то неистребимо кислым. Трудно было сказать наверняка, спал он или болезненно продремал эту ночь. И вот теперь – «мамо».
Сомский кое-как оттеснил старуху, и та ушаркала, скрипя костылями и ворча под нос.
– Те-еща! – возгласил Сомский.
Он был в свежей рубашке, выбрит, пах огуречным лосьоном.
– Ну, коли проснулся, вставай завтракать. Как раз Зоида наша оладышков напекла. Вот ты и на Руси! Такой родины, небось, в помине не видел? Настоящая, кондовая, избяная! Тут, брат Алексей, тебе не копенгагены живут, а Иваны, Петры да Сидоровы козы! А как позавтракаем, на рыбалку пойдем, я тебя научу и донку ставить, и щуку на спиннинг тягать. Небось, не умеешь? Научим! Тут, брат Алексей, у нас такое раздолье, что успевай наслаждаться. Вот прошлой зимой волки в деревню пришли, девку задрали. Первобытное у нас тут бытие, ну, и сознание ему под стать. А на маму ты не обижайся, в смысле, на тещу. Старуха – она старуха и есть. Она работать привыкла, еще три года назад бегала как заведенная. Да вот – оступилась, в собственной квартире оступилась – упала и шейку бедра – крак! – сломала. Она все больше лежит, больно ей, помрет скоро, я думаю… Хотя три года не помирает… А все одно помрет. Так что не обижайся, крыша у нее съехала от безделья и осознания, так сказать, собственной бесполезности. Вот и ревнует всякого. Внимания хочет. Помрет скоро, поверь. А у нас – видишь ли? – на шесть ног – только три здоровых! Фифти-фифти!
Алексей вошел в горницу, и его поразила нищенская простота обстановки: стол в четыре доски, скамьи – все кустарное, сделанное тут же во дворе топором, пилой, да кое-где рубанком, и… огромное количество, тысячи, наверное, три, виниловых пластинок – все сплошь классика, а среди нее не меньше половины – оперы. Там и Карузо, и Руффо, и Джильи, и Сазерленд, и Каллас… Фонотека размещалась плотно на полках по периметру комнаты. Кустарный комод венчала дорогая стереосистема с колонками из орехового дерева.
– Все мое богатство, друг Лексей! – поскрипывая колесами, Сомский объезжал коллекцию. – Музыка – это, друг Лексей, единственная на свете дрянь, которая не разочарует, уж прости за высокий штиль. Ну-с, давай завтракать. Зоида!
Вбежала Зоя с тарелкой, на которой высилась горка оладий. Алексей увидел Зою заново: худенькая, точно подросток, очень подвижная, с быстро-изменчивым выражением востренького личика – от удивления к восхищению, через скорбь, радость, недоумение…
Алексей все никак не мог уловить ее настроение, так стремительно, до головокружения оно менялось.
– Сметана-то жидковата, Захаровна принесла… (разочарованно). Зато молоко, молоко сегодня – объеденье! (восхищенно).
– Молоко что, ложкой ешь?! – хмыкнул Сомский.
– Ох, Мишаня – шутник, вот шутник… (умиленно). А мама есть не стала, капризничает с утра (скорбно).
– Ты, брат Лексей, ешь плотнее, неизвестно, как долго мы комаров на берегу кормить будем… – строго наказал Сомский.
– Ох, и проблема! (иронично) – всплеснула руками Зоя. – Сто метров до крыльца-то! Только кликните, я вам огурцов с хлебом принесу (заботливо).
Ни на какую рыбалку они не пошли. Не успели. Еще не кончили завтракать, как в дверь постучались, и сразу, без спроса, вошел мужик в синем ватнике явно не по погоде – утро уже было жарким.
– Кузьмич! (горестно). А мы еще не позавтракали! (умоляюще). Небось, самогон принес?! (грозно).
– Отчего не принести, прине-е-е-с! – Кузьмич вынул из-за пазухи и выставил на середину стола мутную бутыль. – И ты не колготи, Зойка! Можно сказать – барин приехал!
Дальше все было тягучим жарким сном. Алексей сидел возле окна и наблюдал, как к избе со всех концов Ужина и соседнего Троицкого тянулись мужички. Иных сопровождали бабские проклятья, но сопровождали только до одинокой сосны, обозначавшей, по всей видимости, границу Сомских владений. Дальше бабы не шли, а плевали демонстративно вслед уходящим к «барину» мужьям. Мужичков набилось в горнице дюжины полторы, стол сплошь был уставлен дешевыми водкой и портвейном, завален огурцами и серым хлебом.
Сомский восседал в коляске во главе. Он держал в одной руке стакан с самогоном, к которому прикладывался изредка, полуглотком, в другой – нанизанный на вилку малосольный огурец. Глазки его горели, лицо румянилось, чувствовалось, что ему очень хочется пить наравне со всеми, но он всеми силами себя сдерживает. Зоя поминутно возникала в дверном проеме, востренько взглядывала на мужа – не пьет ли – и исчезала. Подпивши, мужички, разумеется, стали спорить, ругаться, божиться. Кое-кто спал, уронив голову на стол. В окно Алексей видел дежуривших вдалеке баб.
Сам Алексей не пил. Сначала сидел со всеми, потом вышел на двор. Внизу, под косогором поблескивало озеро Голова, небольшое, густо заросшее по краям тростником, дальше – мостик, и за ним – другое озеро, Ужин, узкое, – изогнувшись ужом, оно скрывалось за далеким лесом. Алексей был равнодушен к природе и вдруг подумал: а что он, собственно, здесь делает? Собирался в Москву, потерял все деньги, познакомился с загадочным инвалидом, заехал в немыслимую глушь. Старуха, пьяные мужики, остов полуразрушенной церкви на пригорке среди деревьев. Зачем? Что дальше? Он решительно не понимал.
V
– Знаешь, как я стал убогим, брат Лексей? – спросил Сомский, когда Светозаров выкатил его вечером во двор на травку. Мужички ушли, кто сам, кого-то утащили дежурившие жены. – Я на работу, в редакцию то есть, всегда ходил пешком. В смысле, до метро – в каком бы состоянии ни пребывал – с похмелюги или вовсе пьяным… Идешь, сердце останавливается, а все равно – надо. Заставлял себя, братишка, заставлял – словно подвижник. Такая аллейка там у нас была, мы с Зойкой на «Октябрьском поле» жили – теперь там сын мой живет. Балбес, вроде тебя такой! Мишка тоже, Михал Михалыч, стало быть, – до метро минут пятнадцать приятного ходу. Идешь, птицы щебечут, цветет что-то, или напротив того – метель метет, дождь хлещет, а идешь – преодоление. И вот как раз, когда сирень цвела, в конце мая, в прошлом, значит, годе, иду я себе и вижу, у заборчика лежит… Ха-ха-ха! Ле-ежит! Трупешник – старик, прислонютый к заборчику. Где косая застигла, где рубанула сплеча, там и лежит. Синий ликом уже, нет, серый скорее, и худой. Ноги – наполовину – в пластиковый пакет уложены, рядом две машины стоят – ментовская и «скорая». В «скорой» – парень со страховой карточки данные списывает, знать, не бомж, просто шел себе по делам стариковским, а она его хоп – и прихватила, косая-то, чтоб не шлялся. Вот и сполз на асфальт. А асфальт, скажу тебе, уже горячий, жара в том году стояла в мае несусветная. Я так живо себе представил, что он подкоченел, пока прохожие в «скорую» звонили, пока та через пробки ехала… а он коченеет да коченеет… Жара, значит, а он коченеет, ха! Худой, старик-то, поджарый – ну, и в камень пресуществляется. Я встал рядом со «скорой» и почуял, что нету у меня больше ног, тоже что коченею-каменею. И все, брат… Той же «скорой» меня и отправили. Ноги отнялись, брат Лексей. Так-то. Камнем стал.
Сомский закурил папиросу и задумчиво посмотрел вдаль.
– Вот ты вообще-то часто о смерти думаешь?
– Часто, – ответил Алексей, садясь рядом с креслом на травку.
– Нет, я не про ту, я про другую смерть. Ты о своей смерти часто думаешь?
– Не знаю… – замялся Алексей.
Он и вправду не знал. Вроде и думал, а вспомнить, что именно думал о своей смерти, не мог.
– А я всегда. То есть все время, даже во сне. Уже, кажется, всю ее обмусолил, косую-то, а все равно – не отпускает. Больше всего думаю, что она – самая скучная вещь на свете. Сам посуди, живет человек какой ни есть, – бомж, нищий, убогий, больной вроде меня, но все равно – человек. Столько всего в его мозгу и вокруг него: и родные, и приятели, и какие-то связи… И все новые, новые, новые… А он вдруг раз! – и перекинулся! И что он тут же, в один прямо миг становится настолько всем скучен, настолько никому не нужным, что единственное у всех желание – это его поскорее зарыть. Любишь ты его, не любишь, уважаешь, не уважаешь, а только бы от него отделаться, и как можно скорее. Ничего скучнее трупа и представить нельзя, – вот в чем вся петрушка. И это главное. Нас в трупе пугает мысль, что мы тоже, случись, помрем, станем самой скучной и ненужной вещью на свете. Так-то, брат Лексей… – Сомский вздохнул протяжно. – Ладно, церемонии закончились, завтра с утра – на рыбалку. А теперь устал я что-то, просто посижу.
Посидеть Сомскому, впрочем, не удалось. Теща, которая на время всеобщей пьянки затихарилась в своей комнатушке, распахнула со звоном окно и запричитала-заплакала:
– Ой, нету больше никакой моей моченьки, никаких моих силушек! Ой, устала я, ой, устала, как собака бездомная ковыляю от крыльца до крыльца, и никому до меня дела нет! Там побьют, здесь ударят, камень бросят, палкой отлупят! Ох, убейте уже меня насовсем!
Сомский отвернул лицо в сторону Алексея, и посмеивался, и подмигивал лукаво своему гостю:
– Ишь, избили ее, понимаешь! Как заголосила-то, сучка старая! – беззлобно и неслышно для старухи вставлял он свои реплики в старухины причитания.
Потом заработал руками, порулил к окну, из которого торчала косматая голова.
– И что орешь? Что ты орешь, старая карга? Вот без ужина тебя Зойка оставит, что будешь делать? Помрешь голодной смертию, а нам только польза – легче тебя нести будет на кладбище! – и он театрально вытянул руку в сторону полуразваленного храма. – Как пушинку тебя донесем, уж будь уверена, старая карга!
Алексей почти с ужасом слушал этот веселый бред, решая, верить ему или нет, в шутку он или всерьез. Зато теща мигом стихла. По всему было видно, что угроза – пусть и шуточная – голодной смерти ее вразумила. Она – уже осторожно – запахнула окно. От зоркого глаза Сомского не ускользнуло смущение гостя. Он вдруг расхохотался:
– Не обижайся, брат Лексей, но ты вдруг так стал на нее похож! Что, испугался, что уморим ее? Не пугайся, мы понарошку, ха-ха-ха!
Наутро Алексею было предложено необычное испытание – Зоя, похохатывая, сказала, что нужно окучить картошку и полить огурцы в огороде. От неожиданности он опешил.
– Ты что, никогда этим не занимался? У вас что, дачи нет? – спросила Зоя.
– Да что ты пристала – какая у него дача в Копенгагене? Он про картошку-то, небось, уверен, что та на деревьях растет, чипсы вместо листьев – срывай да ешь! – откуда ни возьмись прикатил инвалид. – Зоида, оставь мальца в покое, завтра этим займется, успеет еще по горбатиться, успеет свой хлеб отработать – я ему рыбалку обещал. Собирайся! Вон спиннинг возьми, за дверью стоит, удочки, волоки все на берег, а потом за мной приходи. Проспали мы с тобой, брат Лексей, всю рыбалку, да хоть блесну кидать тебя поучу.
Разумеется, они ничего не поймали, так – мелочишки, окуньков и плотвички натаскал Сомский на удочку: «На уху хватит». Зато Алексей с удовольствием наблюдал, как могучей рукой инвалид кидает блесну, как крутит катушку. Светозаров забросил спиннинг раз пять, и все пять ему приходилось лезть в воду и, увязая в иле, раздвигать стебли камышей, чтобы вызволить блесну.
Наконец инвалид распорядился «сматывать удочки», и они двинулись вверх по крутой тропинке. Наверху Алексей остановился перевести дух: толкать коляску с корпулентным хозяином – дело нелегкое.
– Ох, и хорошо-то у нас! А, брат Лексей! – Сомский с наслаждением потянулся, разглядывая сверху озерные дали. – Но есть и какая-то недосказанность… – загадочно проговорил он.
Алексей сидел рядом.
– А вот взять да и взорвать на хрен эту лепоту вместе с рыбой, тобой, мной, Петром, Иваном… – неожиданно заключил инвалид.
– С каким Петром-Иваном? – недоуменно переспросил юноша.
– Не нужно ничего этого, – убежденно сказал Сомский. – Только развращает, только надежду дает, и ничего больше! А ее на самом деле нет. А есть на самом деле господь бог – злобный и мстительный. Чуть расслабишься тут по-над озером, он сверху и прихлопнет тебя десницей своей волосатой. Э-эх!.. А Петр-Иван – это я, ты, Зоида, теща, Петр, Иван, Сидор, Карен, все-все-все… Так-то.
Они посидели еще, глядя на озеро.
– Скажи мне, брат Лексей, зачем тебе в журналисты? Не нужно тебе в журналисты, плохая это профессия, ненужная, пустая! Одна трескотня от нее! А все потому, что он сам – журналист!
– Кто? – спросил Светозаров.
– Господь бог! Прости меня, грешного…
– Как это?
– А вот так. Злобный, ревнивый, скучающий. Все лишь затем творит, чтоб о нем помнили, чтоб, не дай бог, не забыли. А он и не даст! Вот кто теперь помнит о Мишке Сомском? То-то – никто. Потому что для журналиста неделя молчания – кома, полгода молчания – смерть. Год – могила. Полнейшее забвение. Вот приедешь ты в Москву этаким Люсьеном и спросишь – Мишку Сомского помните? И что тебе скажут? Что предсказал-де Мишка очередной коллапс в палестинском конфликте? Или – что первым в России взял интервью у Маргарет Тэтчер? Ха-ха-ха. Ничего подобного. Скажут, что пьянью был Мишка Сомский, что на спор полковника ФСБ в самолете перепил, выпил литр виски, когда полковник хваленый – только семьсот грамм… Скажут, как пришел на редакционную летучку в форме палестинского генерала да с кинжалом за поясом! Это скажут, а больше ничего. И еще скажут, что сдох от цирроза печени, недаром кличка у него в газете была – фуа-гра. А я вот он – живой, в коляске, но живой, спиннинг кидаю дай бог каждому! И никто меня не помнит, а мне и не нужно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.