Текст книги "Лето Господне"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
Василь-Василич вошел в залу опасливо, кося глазом, будто видит самое страшное, и волосы на голове у него рыжими вихрами встали, словно его таскали за волосы; и рыжая борода у него измялась, и дух от него – живой-то перегар кабацкий. А это он уж заправился сверх меры, подчуя с «горки» молодцов.
О. Виктор приказал ему говорить, как все было. Василь-Василич стал каяться, что так ему в голову вступило, «для уважения торжества». Что уж греха таить, маленько вчера усдобил трапезника и звонаря в трактире солянкой, маленько, понятно, и погрелись… ну, и дернула его нелегкая слукавить: староста, мол, церковный именинник завтра, хорошо бы из уважения трезвон дать… и о. настоятель, мол, никак не воспрещает.
– Простите, ради Христа, батюшка о. Виктор… от душевности так, из уважения торжества… хозяин-то хорош больно!
О. Виктор пораспек его:
– И неистов же ты, Василий… а сколь много раз каялся на духу у меня!
И все мы тут ужасно удивились: Василь-Василич так и рухнул в ноги о. Виктору, головой даже об пол стукнул, будто прощенья просит, как на масленице в прощеное воскресенье. Протодьякон поставил его на ноги и расцеловал трижды, сказав:
– Ну, чистое ты дите, Василич!..
И все мы прослезились. И еще сказал протодьякон:
– Да вы поглядите на сей румяный крендель! Тут, под миндалем-то, сердце человеческое горит любовью!.. ведь это священный крендель!!.
И все мы стали глядеть на крендель. Всю рояль он занял, и весь – такая-то красота румяная!
Тут о. Виктор и говорит:
– А, ведь, сущая правда… это не кренделю-муке трезвон был, а, воистину, – сердцу человеческому. От преизбытка сердца уста глаголят, в Писании сказано. А я добавлю: …«и колокола трезвонят, даже и в неурочный час». Так и донесу, ежели владыка затребует пояснений о трезвоне.
И тут – ну прямо чудо объявилось. Бежит Михал Панкратыч и кричит истово:
– Сам преосвященный в карете… уж не к нам ли?!.
И что же оказалось: к нам! Отец приглашал его на парадный обед, а преосвященный надвое, в раздумчивости, сказал: «Господь приведет – попомню».
И вот, попомнил. Самое празднование тут-то и началось.
* * *
Так в сенях грохнуло, словно там стены рухнули, в зале задребезжали стекла, а на парадном столе зажужжало в бокальчиках, как вот большая муха когда влетит. А это наши певчие, от Казанской, и о. протодьякон архиерея встретили, «исполать» ему вскрикнули. Певчие шли отца поздравить, а тут как раз и архиерей подъехал. В доме переполох поднялся, народу набилось с улицы, а Клавнюша стал на колени на дворе и воспел «встречу архиерейскую». А голос у него – будто козел орет. Архиерей даже вопросил, чего это юноша вопит… больной, что ли? И тут вот что еще случилось.
Архиерея под руки повели, все на него глазели, а прогорелый Энтальцев-барин, который в красном картузе ходит, с «солнышком», и нос у него сизый, перехватил у какого-то парнишки пирог от Абрикосова, с лету перехватил – сказал: «От Бутина-лесника, знаю! я сам имениннику вручу, скажи – кланяются, мол, и благодарят». И гривенник тому в руку сунул. Это уж потом узнали. А парнишка-раззява доверился и ушел. Барин отдал пирог Василь-Василичу и сказал:
– От меня, дорогому имениннику. От тетки наследство получил, вот и шикнул. Но только вы меня теперь за главный стол посадите, как почетного гостя, а не за задний стол с музыкантами, как летось, я не простой какой!
Сестры, как раскрыли пирог, так и вскричали:
– Какой чудесный! сладкая ваза с грушами из марципана! это в десять рублей пирог!..
И ромом от пирога, такое благоухание по комнатам. А это Бутин, из благодарности, что у него лес на стройки покупаем. Вечером все и разузналось, как сам Бутин поздравлять приехал, и такая неприятность вышла…
Архиерея вводят осторожно, под локотки. Слабым голосом вычитывает он что-то напевное перед иконой «Всех Праздников», в белой зале. И опять страшно грохнуло, даже в рояле гукнуло, и крендель пополз было по зеркальной крышке, да отец увидал и задержал. Архиерей стал ухо потирать, заморщился. Слабенький он был, сухонький, комарик словно, ликом серенький, как зола. Сказал протодьякону – потряс головкой:
– Ну, и наградил тя Господь… не глас у тебя, а рык львиный.
Болезно улыбнулся, благословил и милостиво дал приложиться к ручке.
Именинный обед у нас всегда только с близкими родными. А тут и монахи чего-то позадержались, пришлось и их пригласить. День выпал постный, так что духовным лицам и постникам рыбное подавали, лучше даже скоромного. И как подали преосвященному бульон на живых ершах и парочку расстегайчиков стерляжьих с зернистой икоркой свежей, «архиерейской», – такую только рыбник Колганов ест, – архиерей и вопрошает, откуда такое диво-крендель. Как раз за его спиной крендель был, он уж его приметил, да и дух от кренделя истекал, миндально-сладкий, сдобный такой, приятный. Отец и сказал, в чем дело. И о. Виктор указал на поучительный смысл кренделя сего. Похвалил преосвященный благое рвение, порадовался, как наш христолюбивый народ ласку ценит. А тут тетя Люба, – «стрекотуньей» ее зовут, всегда она бухнет сперва, а потом уж подумает, – и ляпни:
– Это, преосвященный владыка, не простой крендель, в нем сердце человеческое, и ему за то трезвон был!
Так и сгорели от стыда. Преосвященный, как поднял расстегайчик, так и остановился, и не вкусил: будто благословлял нас расстегайчиком, очень похоже было. Протодьякон махнул на тетю Любу, да рукавным воскрылием лиловым бутылку портвейнца и зацепил, и фужерчики на пол полетели. А о. Виктор так перепугался, что и словечка не мог сказать. А тут преосвященный и погрози расстегайчиком: что-то ему, пожалуй, показалось, – уж над ним не смеются ли. А смеялись в конце стола, где сидели скоромники и вкушали куриный бульон со слоеными пирожками, а пуще всех барин Энтальцев, чуть не давился смехом: рад был, что посадили-таки с гостями, из уважения к пирогу.
Повелел преосвященный отцу Виктору пояснить, какой такой кренделю… тре-звон был, в каком приходе? Тот укрепился духом и пояснил. И что же вышло! Преосвященный весь так ликом и просветлел, будто блаженный сделался. Ручки сложил ладошками, с расстегайчиком, и молвил так:
– Сколь же предивно сие, хотя и в нарушение благочиния. По движению сердца содеяно нарушение сие. Покажите мне грешника.
И долго взирал на крендель. И все взирали, в молчании. Только Энтальцев крякнул после очищенной и спросил:
– А как же, ваше преосвященство, попускают недозволительное? На сладости выпечено – «Благому», а сказано – что?! – «никто же благ, токмо един…»?
И не досказал, про Бога. Строго взглянул на него преосвященный и ручкой с расстегайчиком погрозил. И тут привели Василь-Василича, в неподобном виде, с перепугу. Горкин под руку его вел-волочил. Рыжие вихры Василь-Василича пали на глаза, борода смялась набок, розовая рубаха вылезла из-под жилетки. А это с радости он умастился так, что о. Виктор с него не взыскал, а даже благословил за сердца его горячность. Поглядел на него преосвященный, головкой так покивал и говорит:
– Это, он что же… в себе или не в себе?
И поулыбался грустно, от сокрушения.
Горкин поклонился низко-низко и молитвенно так сказал:
– Разогрелся малость, ваше преосвященство… от торжества.
А преосвященный вдруг и признал Василь-Васи-лича:
– А-а… помню-помню его… силач-хоругвеносец! Да воздастся ему по рвению его.
И допустил поднести под благословение.
Подвели его, а он в ножки преосвященному пал, головой об пол стукнулся. И благословил его истово преосвященный. И тут такое случилось… даже и не сказать.
Тихо стало, когда владыка благословлял, и все услыхали тоненький голосок, будто дите заплакало, или вот когда лапку собачке отдавили: пи-и-и-и… Это Василь-Василич заплакал так. Повели его отдыхать, а преосвященный и говорит, будто про себя.
– И в этом – все.
И стал расстегайчик вкушать. Никто сих слов преосвященного не понял тогда: один только протодьякон понял их сокровенный смысл – Горкин мне после сказывал. Размахнулся воскрылием рукавным, чуть владыку не зацепил, и испустил рыканием:
– Ваше Преосвященство, досточтимый владыка… от мудрости слово онемело!..
Никто не понял. Разобрали уж после все. Горкин мне рассказал, и я понял. Ну, тогда-то не все, пожалуй, понял, а вот теперь… Теперь я знаю: в этом жалобном, в этом детском плаче Василь-Василича, медведя видом, было: и сознание слабости греховной, и сокрушение, и радостное умиление, и детскость души его, таившейся за рыжими вихрами, за вспухшими глазами. Все это понял мудрый владыка: не осудил, а благословил. Я понимаю теперь: тогда, в писке-стоне Василь-Василича, в благословении, в мудром владычнем слове – «и в этом – все!» – самое-то торжество и было.
* * *
И во всем было празднование и торжество, хотя и меньшее. И в парадном обеде, и в том, как владыка глаз не мог отвести от кренделя, живого! – так все и говорили, что крендель в живом румянце, будто он радуется и дышит, и в особенно ласковом обхождении отца с гостями. Такого парадного обеда еще никто не помнил: сколько гостей наехало! Приехали самые почетные, которые редко навещали: Соповы, богачи Чижовы-староверы, Варенцовы, Савиновы, Кандырины… и еще, какие всегда бывали: Коробовы, Болховитиновы, Квасниковы, Каптелины-свещники, Крестовниковы-мыльники, Федоровы-бронзовщики – Пушкину ногу отливали на памятник… и много-много. И обед был не хуже парадного ужина, – называли тогда «вечерний стол».
Уж на что владыка великий постник, – в посты лишь соленые огурцы, грузди да горошек только сухой вкушает, а и он «зачревоугодничал», – так и пошутил сам. На постное отделение стола, покоем, – «П» – во всю залу раздвинули столы официанты, – подавали восемь отменных перемен: бульон на живом ерше, со стерляжьими расстегаями, стерлядь паровую – «владычную», крокеточки рыбные с икрой зернистой, уху налимью, три кулебяки «на четыре угла», – и со свежими белыми грибами, и с вязигой в икре судачьей, – и из лососи «тельное», и волован-огратэ, с рисовым соусом и с икорным впеком; и заливное из осетрины, и воздушные котлетки из белужины высшего отбора, с подливкой из грибков с каперсами-оливками, под лимончиком; и паровые сиги с гарниром из рачьих шеек; и ореховый торт, и миндальный крем, облитый духовитым ромом, и ананасный ма-се-дуван какой-то, в вишнях и золотистых персиках. Владыка дважды крема принять изволил, а в ананасный маседуван благословил и мадерцы влить.
И скоромникам тоже богато подавали. Кулебяки, крокеточки, пирожки; два горячих – суп с потрохом гусиным и рассольник; рябчики заливные, отборная ветчина «Арсентьича». Сундучного ряда, слава на всю Москву, в зеленом ростовском горошке-молочке; жареный гусь под яблоками, с шинкованной капустой красной, с румяным пустотелым картофельцем – «пушкинским», курячьи, «пожарские» котлеты на косточках в ажуре; ананасная, «курьевская», каша, в сливочных пеночках и орехово-фруктовой сдобе, пломбир в шампанском. Просили скоромники и рыбного повкусней, а протодьякон, приметили, воскрылием укрывшись, и пожарских котлеток съел, и два куска кулебяки ливерной.
Перед маседуваном вызвали певчих, которые пировали в детской, «на заднем столе с музыкантами». А уж они сомлели: баса Ломшакова сам Фирсанов поддерживал под плечи. И сомлели, а себя помнили, – доказали. О. протодьякон разгорелся превыше меры, но так показал себя, что в передней шуба упала с вешалки, а владыка ушки себе прикрыть изволил. Такое многолетие ему протодьякон возгласил, – никто и не помнил такого духотрясения. Как довел до… «…мно-гая лет-та-а-а-а…» – приостановился, выкатил кровью налитые глаза, страшные-страшные… хлебнул воздуху, словно ковшом черпнул, выпятил грудь, горой-животом надулся… – все так и замерли, будто и страх, и радость, что-то вот-вот случится… а официант старичок ложечки уронил с подноса. И так-то ахнул… так во все легкие-нелегкие запустил… – грохот, и звон и дребезг. Все глядели потом стекло в окошке, напротив как раз протодьяконова духа, – лопнуло, говорят, от воздушного сотрясения, «от утробы». И опять многолетие возгласил – «дому сему» и «домовладыке, его тезоименитство ныне зде празднуем»… со чады и домочадцы… – чуть ли еще не оглушительнее; говорили – «и ка-ак у него не лопнет?!.» – вскрикнула тетя Люба, шикнули на нее. Я видел, как дрожали хрусталики на канделябрах, как фужерчики на столе тряслись и звякали друг о дружку… – и все потонуло-рухнуло в бешеном взрыве певчих. Сказывали, что на Калужском рынке, дворов за двадцать от нас, слышали у басейной башни, как катилось последнее – «лет-та-а-а-а…» – протодьякона. Что говорить, слава на всю Москву, и до Петербурга даже: не раз оптовики с Калашниковской и богатеи с Апраксина рынка вызывали депешами – «возгласить». Кончил – и отвалился на пододвинутое Фирсановым большое кресло, – отдыхивал, отпиваясь «редлиховской» с ледком.
И так, после этой бури, упокоительно-ласково прошелестело слабенькое-владычное – «мир ти». И радовались все, зная, как сманивал «казанскую нашу славу» Город, сулил золотые горы: не покинул отец протодьякон Примагентов широкого, теплого Замоскворечья.
Пятый час шел, когда владыку, после чаю с лимончиком, проводили до кареты, и пять лучших кондитерских пирогов вставили под сиденье – «для челяди дома владычного». Благословил он всех нас – мы с отцом подсаживали его под локоток, – слабо так улыбнулся и глазки завел – откинулся: так устал. А потом уложили о. протодьякона в кабинете на диване, – подремать до вечернего приезда, до азартного боя-«трынки», которая зовется «подкаретной».
* * *
Гости все наезжают, наезжают. Пироги-куличи несут и несут все гуще. Клавнюша все у ворот считает; там и закусывал, как бы не пропустить, а просчитался. Сестры насчитали девяносто три пирога, восемнадцать больших куличей и одиннадцать полуторарублевых кренделей, а у него больше десятка не хватало: когда владыку встречал-вопил, тут, пожалуй, и просчитался.
Стемнело. И дождь, говорят, пошел. Приехал лесник Бутин, и говорит отцу:
– Ну, как, именинник дорогой, угодил ли пирожком, заказанным особливо?
А отец и не знает, какой пирожок от Бутина. Помялся Бутин: настаивать неловко, будто вот говоришь: «как же вы пирожка-то моего не уважили?» Отец сейчас же велел дознать, какой от Бутина принесли пирог. Все пироги переглядели, все картонки, – нашли: в самом высоком пироге, в самом по виду вкусном и дорогом, от Абрикосова С-ья, «по личному-особому заказу», нашли в марципанных фруктах торговую карточку – «Склад лесных матерьялов Бутина, что на Москва-реке…» Его оказался пирог-то знаменитый! А сестры спорят: «Это Энтальцев-барин презентовал!» На чистую воду все и вывели: Клавнюша сам все видал, а не сказал: боялся на всем народе мошенником осрамить барина Энтальцева: греха-искушения страшился. Хватились Энтальцева, а он уж в каретнике упокояется.
К ночи гостей полон дом набился. Приехали самые важнецкие. И пироги, самые дорогие, и огромные коробки отборных шоколадных конфет – детям, парадное все такое, и все оставляется в передней, будто стыдятся сами преподнести. Уж Фирсанов с официантами с ног посбились, а впереди парадный ужин еще, и закуски на «горке» все надо освежить, и требуют прохладительных напитков. То и дело попукивают пробки, – играет «ланинская» вовсю. Прибыли, наконец, и «живоглоты»: Кашин-крестный и дядя Егор, с нашего же двора: огромные, тяжелые, черные, как цыганы; и зубы у них большие, желтые; и самондравные они, не дай Бог. Это Василь-Василич их так прозвал – «живоглоты». Спрашиваю его: «А это чего, живоглоты… глотают живых пескариков?»
А Горкин на меня за это погрозился. А я потому так спросил, что Денис принес как-то с Москва-реки живой рыбки, Гришка поймал из воды пескарика и проглотил живого, а Денис и сказал ему: «Ишь ты, живоглот!» А они потому такие, что какими-то вексельками людей душат, и все грозятся отцу, что должен им какие-то большие деньги платить.
Сейчас же протодьякона разбудили, на седьмом сне, – швыряться в «трынку». Дядя Егор поглядел на крендель, зачвокал зубом, с досады словно, и говорит:
– «Благому»!.. вот, дурачье!.. Лучше бы выпекли – «пло-хо-му!».
А отец и говорит, грустно так:
– Почему же – «плохому»? Разве уж такой плохой?
А дядя Егор, сердито так, на крендель:
– Народишко балуешь-портишь, потому!
Отец только отмахнулся: не любит ссор и дрязг, а тут именины, гости. Был тут, у кренделя, протодьякон, слышал. Часто так задышал и затребовал парочку «редлиховских-кубастеньких», для освежения. Выпил из горлышка прямо, духом, и, будто из живота, рыкнул:
– А за сие ответишь ты мне, Егор Васильев… полностью ответишь! Сам преосвященный хвалу воздал хозяину благому, а ты… И будет с тобой у меня расправа строгая.
И пошла у них такая лихая «трынка» – все ахнули. И крик в кабинете был, и кулаками стучали, и весь-то кабинет рваными картами закидали, и полон угол нашвырял «кубастеньких» протодьякон, без перерыву освежился. И «освежевал», – так и возопил в радости, – обоих «живоглотов». Еще задолго до ужина прошвыряли они ему тысяч пять, а когда еще богачи подсели, – всех догола раздел, ободрал еще тысяч на семь. Никто такого и не помнил. Бил картой и приговаривал, будто вколачивал:
– А кре-ндель-миндал… ви-дал?..
Суд-расправу и учинил. Не он учинил, – так все и говорил, – а… «кре-ндель, на правде и чистоте заквашенный». А учинив расправу, размахнулся: сотнягу молодцам отсчитал, во славу Божию.
* * *
Ужин был невиданно парадный.
Было – «как у графа Шереметьева», расстарался Фирсанов наш. После заливных, соусов-подливок, индеек рябчиками-гарниром, под знаменитым рябчичным соусом Гараньки; после фаршированных каплунов и новых для нас фазанов – с тонкими длинными хвостами на пружинке, с брусничным и клюквенным желе, – с Кавказа фазаны прилетели! – после филе дикого кабана на вертеле, подали – вместо «удивления»! – по заказу от Абрикосова, вылитый из цветных леденцов душистых, в разноцветном мороженом, светящейся изнутри – живой «Кремль»! Все хвалили отменное мастерство. Отец и говорит:
– Ну, вот вам и «удивление». Да вас трудно и удивить, всего видали.
И приказал Фирсанову:
– Обнеси, голубчик, кто желает, прохладиться, арбузом… к Егорову пришли с Кавказа.
Одни стали говорить – «после такого мороженого да арбузом!..». А другие одобрили: «Нет, теперь в самый раз арбузика!..»
И вносит старший официант Никодимыч, с двумя подручными, на голубом фаянсе, – громадный, невиданный арбуз! Все так и загляделись. Темные по нем полосы, наполовину взрезан, алый-алый, сахарно-сочно-крупчатый, светится матово слезой снежистой, будто иней это на нем, мелкие черные костянки в гнездах малинового мяса… и столь душистый, – так все и услыхали: свежим арбузом пахнет, влажной, прохладной свежестью. Ну, видом одним – как сахар прямо. Кто и не хотел, а захотели. Кашин первый попробовал – и крикнул ужасно непристойно – «а, черрт!..» Ругнул его протодьякон – «за трапе-зой такое слово!..». И сам попался: вот-дак ч… чуде-сия!..», и вышло полное «удивление»; все попались, опять удивил отец, опять «марципан», от Абрикосова С-ья.
И вышло полное торжество.
А когда ужин кончился, пришел Горкин. Он спал после обеда, освежил и Василь-Василича. Спрашиваю его:
– А что… говорил-то ты… «будто весна пришла»? бу-дет, а?..
Он мне мигает хитро: бу-дет. Но что же будет?
Фирсанов велит убирать столы в зале, а гостей просят перейти в гостиную, в спальню, откуда убраны ширмы и кровати, и в столовую. «Трынщиков» просят чуть погодить, проветрить надо, шибко накурено, головы болят у барынь. Открыли настежь выставленные в зале рамы. Повеяло свежестью снаружи, арбузом будто. Потушили лампы и пылкие свечи в канделябрах. Обносят – это у нас новинка, – легким и сладким пуншем; для барынь – подносы с мармеладом и пастилой, со всякими орешками и черносливом, французским, сахарным и всякой персидской сладостью…
И вдруг… – в темном зале, где крендель на рояле, заиграл тихо, переливами, детский простой органчик, какие вставляются в копилочки и альбомчики… нежно-нежно так заиграл, словно звенит водичка, радостное такое, совсем весеннее. Все удивились: да хорошо-то как, простенькое какое, милое… ах, приятно! И вдруг… – соловей!.. живой!.. Робея, тихо, чутко… первое свое подал, такое истомно-нежное, – ти-пу… ти-пу… ти-пу… – будто выкликивает кого, кого-то ищет, зовет, тоскуя…
Солодовкин-птичник много мне после про соловьев рассказывал, про «перехватцы», про «кошечку», про «чмоканье», про «поцелуйный разлив» какой-то…
Все так и затаились. Дышать стало даже трудно, от радости, от счастья, – вернулось лето! … Ти-пу, ти-пу, ти-пу… чок-чок-чок-чок… третррррррр… – но это нельзя словами. Будто весна пришла. Умолк органчик. А соловушка пел и пел, будто льется водицей звонкой в горлышке у него. Ну, все притихли и слушали. Даже дядя Егор, даже ворчунья Надежда Тимофеевна, скряга-коровница, мать его…
Чокнул в последний раз, рассыпал стихавшей трелью – и замолчал. Все вздохнули, заговорили тихо: «Как хорошо-то… Го-споди!..» – «будто весной, в Нескучном…»
Поздно, пора домой: два пробило.
Горкин отцу радость подарил, с Солодовкиным так надумал. А отец и не знал. Протодьякон разнежился, раскинулся на креслах, больше не стал играть. Рявкнул:
– Горка!.. гряди ко мне!..
Горкин, усталый, слабый, пошел к нему, светясь ласковыми морщинками. Протодьякон обнял его и расцеловал, не молвя слова. Празднование закончилось.
Отец, тихий, задумчивый, уставший, сидел в уголку гостиной, за филодендроном, под образом «Рождества Богородицы», с догоравшей малиновой лампадкой. Сидел, прикрывши рукой глаза.
О. А. Бредиус-Субботиной
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.