Текст книги "Мировая история в легендах и мифах"
Автор книги: Карина Кокрэлл
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
А пастырем в церкви, как оказалось, незадолго до моего в Киев привезения, прибыл служить иеромонах Никифор, скопец, сам себя оскопивший, во имя святости высшей. Двадцать лет сидел он в скиту на горе Афонской у обители Ксиропотама. И год назад, на Пасху, рассказал он мне, что было ему видение. Нестерпимый свет прорезал темень кельи его, и голос из этого светящегося столпа сказал, что призывается Никифор на подвиг: обращать язычников в веру истинную, пока последний язычник не обратится и последний идол не будет огню предан. И вышел тогда Никифор из скита впервые за двадцать лет, и пошел к настоятелю Ксиропотамскому, где и узнал, что пребывают в обители посланцы от христианской паствы далекого языческого Киева и просят они священника для церкви их святого Илии, ибо стоит их церковь без пастыря, а прежний-то пастырь, иеромонах из Студийской обители, в реке утонул. И сим летом с караваном купцов после долгого странствия, в котором хранила его единственно милость Господа, дошел Никифор до Киева. Чудны дела Твои, Господи!
…А с Афона привез с собой иеромонах Никифор лишь антименсион [167]167
Антиминс (греч. AvrijUfjvaiov) — «[то, что] вместо престола». От греч. avri— «вместо», и лат. mensa – «стол, трапеза». Освященный прямоугольный плат, расстилаемый на церковном престоле, с особыми изображениями, на котором совершается Божественная литургия. Обычно имеет небольшой зашитый карман, куда вложены частицы мощей святых мучеников.
[Закрыть] епископский, и икону Христа-Пантократора – чудодейственный лик, наполняющий благоговением каждого, кто войдет в храм святого Илии. Испросив позволения у благочестивого Никифора, провел я всю ночь пред светлым ликом тем на коленях в молитвенном бдении, испрашивая прощения за все мои страхи и смуту души моей. Икона та писана с образа Пантократора[168]168
Греч. ПavTo/cparcop — Вседержитель, одно из наименований Бога.
[Закрыть] из Синайской обители самим преподобным Федором Македонянином, иконописцем Афонским, превзойти которого никто не в силах и до сего дня. Рукой Македонянина водит сам Господь, потому и глаза у Создателя на образе этом – живые, в самую суть твою проникающие. И стал в душу мою мир возвращаться.
И впервые за долгий срок исповедался я и причастился Святых Даров.
И собирались вокруг меня христиане киевские, с печатью Благодати на лицах, истуканов своих навсегда оставившие и именами христианскими нареченные. И немало их было – и киевляне звания разного, и варяги, императору послужившие, и купцы христианские, привозящие товары на торжище киевское.
…Соблюдает Никифор строгий пост, носит власяницу бессъемно и спит на досках. И проповеди его полны благочестивой страсти.
Горько, горько сетовал он, что медленно обращаются киевляне к истинной вере и что по-прежнему в окрестных лесах рассеяны змеиные гнезда бесовских кудесников, которые прозываются волхвами, а потому, даже крестившись, продолжают иные русы и поляне жить порой по обычаям языческим, которые искореняет речами и делами своими пастырь Никифор безжалостно.
…сладостно было мне опять слышать звучание слов Божиих, греческих. Рассказал я ему о разорении Иерской обители и о пленении своем. И стал он лицом темен и ответил, что так и весь христианский мир падет под мечом язычников, ежели не обратить их в веру истинную, не пожечь идолы и не истребить во славу Господу неисправимо закосневших в своем идолопоклонстве. И воскликнул он сильно, громким голосом, что сказано ему было из светлого столпа, в его келье появившегося: если не положит он за это жизнь свою, понесутся четыре всадника Апокалипсиса, один за другим, и будет кругом пожарище, и чумное поветрие, и скрежет зубовный, как предсказано, и воцарятся на земле идолы, и станут города христанские пристанищем бесу.
А в следующий мой приход говорил я сам с паствой киевской, хотя и трудно мне было поначалу понимать их, но полянское наречие походит на язык родителей моих. И открылось мне, какое рвение и искусство проявила паства киевская при возведении храма своего. Как своими руками храм этот чудный спасали от нахлынувшей на город воды при слишком сильном паводке прошлогоднем, сколькие жизни лишились, спасая храм Христов. И как потом, как схлынула вода, церковь поставили на катки и перевезли всем Киевом на место повыше и посуше, словно ладью варяжскую, волоком. Дискосы и потиры[169]169
Дискос – круглое блюдо на массивной ножке для просфор. Потир – кубок для вина во время причастия.
[Закрыть] в храме этом хотя и из дерева, но выточены киевлянами с искусством изумляющим. По нраву пришлись мне обращенные: искренна и благостна вера их.
А жен среди христиан киевских нет совсем. И сказал на то Никифор, что сосудам греха и порождениям беса, каковы суть жены человеческие, так же трудно войти в Царство небесное, как и верблюду – в ушко игольное. На что возразил я ему, что нет того в Писании, что ведь и блудниц раскаявшихся прощал Христос, что и Богородица Пресветлая, и Мария Магдалина дщерями были Евиными. Это Никифор гневно назвал богохульством и епитимьей мне пригрозил, и еще сказал мне, что наибольшее вместилище зла – исполненная гордыни архонтисса киевская, чей я раб. И что великий это для него подвиг – терпеть ее власть, ибо неслыханна для жен любая власть над людьми, но послано это ему, молвил он, как испытание силы его и веры, ибо всякая власть – от Бога.
Никифор – пастырь неколебимый и враг любого греха. И потому слаб оказался я – не признался ему, что усомнился тогда, в Иере, в Благодати Божией, не выдержал испытаний жестокостью человеческой. А перед иконой Пантократора в грехе я своем покаялся: Ему все движения души нашей слабой ведомы, и суд Его людского милосердней.
…архиерей поведал мне, что к киевским архонтам не имеет он вхождения из-за закоснелости их и непримиримости к вере христианской. Однако, грешен, усомнился я в словах архиерея Никифора: в чем же закоснелости их знак? В том ли, что строительству храма в престольном городе своем не препятствовали, что христиан не гонят, что наследника своего единственного обучать письменам греческим повелели и даже хронику деяний своих приказали писать, подобно правителям просвещенным? Но не поддался я искушению прекословить.
Во дворце Подольском архонтов Киевских (называется он «терем») оказались и Писание, и апокрифы, которые мне даны были. Грешен, заподозрил я, уж не явились ли они добычей, увезенной русами-варягами из-за богатых окладов из какой-то несчастной, как наша, разграбленной обители Христовой. Может, и так. Но листы были в целости, неразодранны. Убеждаюсь я в том здесь ежедневно: самое трудное это дело – понять непредсказуемость побуждений язычников, от которых жизнь моя здесь зависит.
Архонт Ингварь в Киеве никогда надолго не остается: с дружиной по земле рыщет… (вымарано)… А малолетний архонт оказался не по годам своенравен и дерзок, хотя и очень к наукам способен: буквы, по настоянию архонтиссы, он освоил быстро, и вскоре уже читал бегло. Объяснила архонтисса это желание обучать сына тем, что договоры с императорами ромейскими архонту лучше самому понимать, без толмачей. О, как описать невыразимую мою радость, когда слышишь, как младенец этот, Сфендослав, порождение варяга-паганина, водя пальцем по строке, выговаривает старательно, хоть и без разумения, слова евангельские, вечные: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое. Да приидет Царствие Твое…»
Однако обучение мое наследника престола прервалось из-за неприязни к занятию этому не только самого ученика, но и доместика схол [170]170
Здесь – воевода дружины, в Византии – главнокомандующий, военачальник (греч.).
[Закрыть] архонтиссы, варяга Свенхельда, идолопоклонника безжалостного и влиятельного. Да и паракимомен наследника, Асмуд, называемый здесь «дядька княжича», тоже убедил архонтиссу, что закаление плоти и обучение Сфендослава воинскому искусству – своевременнее и полезнее. Мой ученик был увезен, по русскому обычаю, в лагеря варяжские воинские, так что и не вижу я его теперь.
Говорить же с архонтиссой Хельгой мне, рабу ее, позволено было только дважды. Почтение к ней народа ее и мужа-архонта Ингваря, несмотря на природу его жестокую, несомненно и изумительно. Есть у архонта и другие жены, по обычаю языческому, но отличить их от челяди можно только по плотской красоте и платью, более богато изукрашенному. Когда же архонт отбывает в походы свои варяжские, всем Киевом остается править архонтисса Хельга.
…Лето 946. Мертв архонт Киевский: некие мятежные данники убили его с особой жестокостью и тела вдове не вернули.
…(вымарано)…о деяниях архонтиссы, свидетелем которых я явился в Киеве, и отмщении ее, способном ужаснуть даже закоснелого в язычестве варвара, я писать не могу… из страха за (вымарано)… и за рассудок свой. Я пришлый, и многого тут не разумею. Но человек ли она? Прав был Никифор: одержима архонтисса, одержима. Прочь!
(больше записей нет)
Часть четвертая
Победительница
Многоязыки боги, но с ними не договориться. Не подступиться к ним, и от них не скрыться: боги не различают между дурными снами и нестерпимой явью. И связываются с нами!
И. Бродский. Медея
Искоростень
И опять горели в ее снах крыши чужого города, и опять мычали набитые землей рты с извивающимися мокрыми губами – вперемежку с толстыми розоватыми дождевыми червями, так что уже не понять было, где рты, а где – черви, и опять видела она у ног своих побелевшие от ужаса глаза людей, осознавших бесповоротно, что погребают их заживо. И опять, и опять, наклонившись над ямой, спрашивала она: «Хороша ли вам честь?»
Она вспоминала, какая потом наступила полная тишина, когда наваленная сверху земля заглушила и мольбы, и мычание погребенных – все принимает, все заглушает тяжелая земля. Она распрямилась тогда, отомщенная. Но еще чуть шевелился покров над засыпанной ямой, и долго неприятно волновало ее это, потому очень напоминало выпуклый живот с шевелящимся ребенком.
А с недавних пор все это стало приходить к ней каждую ночь. И не только ночью, а даже и днем, когда забывалась она случайно сном. Поэтому заснуть – оказалось теперь самым страшным, и она приказывала челядинкам будить ее, как только засыпала.
Она не понимала, кто насылал на нее эти видения, эти сны. И за что? Ведь она все делала правильно – оставленная Свенельдом одна, без дружины, на погибель, защищала сына, себя, престол киевский. И защитила: не дождался воевода, не погибли они со Святославом!
…А началось все с того, как вошла она победительницей в покоренный и сожженный ею Искоростень. Только выждали, чтобы отпылало пожарище. Впереди войска вошла, на коне. Чуть позади нее ехал Свенельд, а рядом с ней дядька Асмуд вел под уздцы коня с малолетним Святославом на спине. Въехали в ворота, спешились. Еще носил ветер, словно туман над болотом, рваные, густые клоки седого, едкого дыма. Там и тут валялись обугленные тела. Откуда ни возьмись, выступила из густого облака дыма и подковыляла к ним большая слепая собака с белыми глазами и почти без шерсти, покрытая одной только розоватой кожей в бурых пятнах. Она прихрамывала на перебитую заднюю ногу. Потянула носом. Белые невидящие глаза смотрели прямо на них. Собака не боялась их, она тяжело вздохнула, как почудилось Ольге, совершенно по-человечески, а потом отковыляла, села поотдаль и, вытянув большую голову, протяжно, с подвизгиванием, горько взвыла, словно призывая кого-то. И где-то отозвались ей уцелевшие другие. Испуганно заржали и затоптались кони, словно почуяв волков. Собаку отогнали камнем, который взвил облачко серого пепла, им устлана была вся улица.
Казнь князя Игоря древлянами (со старинной гравюры)
Обугленные срубы тянулись по улице в ряд, словно черные остатки зубов в деснах. То тут, то там обрушивались балки, стропила. Сколько взгляда хватало, простерлось пепелище, в которое превратился город – некогда шумный, торговый, богатый.
– Знатный погребальный костер задала ты по мужу, княгиня. Ох и знатный! И я бы так-то их взять не додумался – птицами! – В голосе Свенельда звучало опаское удивление. Говорил теперь – как с равной.
Всех поразила Ольга Киевская, всех потрясла! Слава о том, как страшно отомстила жена князя взбунтовавшимся данникам-древлянам за расправу над мужем, прокатится от земель Варяжских до Ромейских. Даже дружина свенельдова относилась теперь к ней с суеверным почтением. Взяла она их навсегда своей неотступностью в мести, до какой редкий воевода додумался бы. Извела целую землю Древлянскую жестокостью да хитростью. Вот это княгиня! Так что, реши Ольга сейчас повести вместо Свенельда дружину Игореву хоть на Царьград – не задумавшись пошли бы за ней, женщиной, русы-варяги. Потому что не видели они никогда никого, кто был бы способен на такие дела. И никто до сих пор не видел.
Тогда, в Искоростене, ничего не ответила Свенельду Ольга на его похвалу. Знала: дружина мужняя заставила воеводу прийти под Искоростень ей на подмогу, сам он так и выжидал бы в Новгороде, пока не стала бы вдова женой князя древлянского Малко: хоть и неволей, да докажи потом, что неволей!
Дошли до Свенельда вести, что за тем и пришел в Киев древлянин. Вот тогда, подождав до нового брака Ольги, и обрушился бы Свенельд на Малко и Ольгу, якобы мстя обоим за Игоря всей силой своих варяжских дружин, которые собирал на севере с самого известия о смерти князя Киевского. А потом сел бы сам в Подольском тереме князем. Насквозь видела Ольга воеводу, а вот он только недавно осознал, что перехитрила его, старого лиса, сирота выбутская. Перехитрила…
Донесли до дружины гонцы Ольги ее мольбы о помощи и, главное, рассказали притихшим воям во всех подробностях, как страшно мстит убийцам мужа княгиня, какие западни им устраивает. И решила дружина: не медля ни дня, идти на защиту вдовы и малолетнего князя. Свенельд не смог и не стал перечить. Спешили, днем и ночью по рекам шли. И когда добрались до Киева, тут же повела их Ольга в землю Древлянскую, на Искоростень. Вот так, хитростью, перетянула она на свою сторону воев и разрушила Свенельдовы планы. И ему – хочешь не хочешь, сколько ни проклинал про себя воевода хитроумную «Игореву бабу» – приходилось теперь перед дружиной повернуть дело так, словно это сам он, Свенельд, решил прийти под Искоростень на подмогу княгине.
Все точно, все правильно рассчитала вдова! После взятия Искоростеня дружина назвала князем семилетнего Святослава, сына Игоря, а ее, Ольгу – до того как войдет он в возраст – полновластной княгиней Киева.
Солнце в Искоростене тускло пробивалось сквозь дымное марево, и запах гари был таким густым, что, казалось, до него можно дотронуться и, уперевшись, оттолкнуть. Вокруг валялся брошенный скарб, и подняла Ольга зачем-то полусгоревший детский сапожок. Подержала в руках, тогда еще не понимая, что не надо было ей самой входить в сожженный Искоростенъ, еще не зная, что и трупы под пеплом, и слепая воющая собака, и сапожок, и черные срубы, и солнце сквозь дымное марево – все это с ней теперь навсегда. А потом победители шли, ведя в поводу коней, по пепелищу, которым стали и главная городская улица, и торжище – некогда шумное и людное. Вой оттаскивали с дороги к обочине обугленные тела, похожие уже не на людей вовсе, а на павшие в лесном пожаре стволы. Ольга, прижимая к носу платок от невыносимого смрада, шла зачем-то по улице, вздымая ногами серый пепел, и тащила за руку Святослава. Оставались позади и Свенельд, и дружина. А она шла по Искоростеню с сыном, и с каждым шагом наполнялась какой-то странной тревогой, и вдруг – поняла почему: сквозь гарь проникал, тоненько вился явственный… запах земляники, невозможный на исходе лета. Он-то и привел ее в полусгоревший сруб, где чувствовалось какое-то движение, какая-то жизнь.
Ольга вошла в уцелевший дверной проем, крепко держа за руку Святослава. Посреди избы, у столешни, спиной к ним, стояла женщина и, судя по тому, как напряжены были ее руки и плечи, наливала что-то из одной посудины в другую. Ольга присмотрелась и замерла, пораженная: это была… мать. Все знакомое: завитки волос на шее, выбившиеся из-под платка, наклон головы, движения рук. Такой она ее запомнила незадолго до смерти. И по всей столетне – их, выбутской, тоже сгоревшей ведь давно! – рассыпана была крупная, пахучая земляника. Ноги онемели, Ольга не смогла сдвинуться с места, так и стояла, зажав в ладони ручонку сына. Тот безуспешно старался выпростать руку.
Мать медленно подняла голову и, услышав звук позади, обернулась. Ольга вскрикнула и закрыла сыну глаза рукой: вместо лица матери – что-то обугленное, неузнаваемое. И из этой черноты – веселый, знакомый голос, от которого все похолодело внутри:
– А вот и гости! Донюшка, молоко свежее, и земляники-то уродилось!
Ольга отшатнулась и бросилась из сруба опрометью, таща за руку Святослава, торопливо уговаривая на ходу:
– А бояться ее не надо, ты не бойся, не надо ее бояться, родная она…
Сын упирался:
– Кого бояться-то? Нет здесь никого, вот уж идем сколько. Пожгли мы тут всех…
И тут мать и сын вскрикнули почти одновременно: на улице из завесы дыма прямо на них выступило существо, словно самим дымом порожденное, – совершенно серый от пепла ребенок, худая девочка лет четырех, со спутанной копной очень длинных волос, с большими спокойными глазами – единственным, что выступало из серого пепла. Она бережно прижимала к груди какой-то сверток. Это оказалась обгоревшая тряпичная кукла с неумело нарисованными углем черными бусинками глаз и ртом, прямым и сердитым. Девочка несколько мгновений внимательно рассматривала Ольгу и Святослава, а потом, крепче прижав к себе куклу, подошла к Ольге и показала тоненьким пальцем на свои запекшиеся, растрескавшиеся от жажды, серые с красным губы.
Так и вернулась Ольга к дружине – с двумя детьми, крепко держащими ее за руки. И так обрела княгиня вечное напоминание о своей горькой от дыма победе над Искоростенем – чудом выжившую девочку.
Потом они молча скакали прочь от мертвого города – пожухлыми лесами, покорными осени, и несся за Ольгой вой осиротевших искоростеньских собак, и въелся с тех пор в ее одежду, волосы, кожу запах гари. Думала, пройдет – после бани и как переменит одежду. И сны уйдут, и память уйдет – все пройдет, как луна сменится. Сменилась луна. Не проходило.
В Подольском тереме у Ольги девочка долго не говорила, хотя, вроде бы, и слышала, и понимала. И не по себе становилось Ольге от ее всегда спокойного взгляда, слишком спокойного для ребенка, столько повидавшего и пережившего. Куклу она так и не выпускала из рук – ни днем, ни ночью. И когда все уже смирились с тем, что ребенок нем, она вдруг заговорила. Перед самым рассветом, среди своего чуткого забытья, Ольга вдруг почувствовала прикосновение маленькой холодной руки. Перед ней в лунном свете близко стояла искоростеньская девочка, обнимающая свою куклу с нарисованным безжалостным лицом. Девочка касалась Ольгиной щеки и улыбалась из своей копны светлых волос мелкими, ровными зубками, указывая на себя и повторяя упорно и радостно, словно только что вспомнила и теперь боится забыть: «Я Малуша. Малуша. Малуша» [172]172
Дочь того самого древлянского князя Малко. Впоследствии станет наложницей Святослава и матерью князя Владимира, будущего крестителя Руси.
[Закрыть].
* * *
Днем ездит княгиня по весям с ключницами своими и разумными отроками, занимается устроением погостов, куда теперь данники будут свозить подати. Днем она – в делах. Днем отступают призраки. Но только в сумерках закроет глаза, все это подступает к ней – и трупы среди пустых обугленных срубов на искоростеньской улице, и детский сапожок, брошенный скарб прошлой жизни, закончившейся по ее воле так недобро. И слепая голая собака с перебитой ногой невесть откуда приходит к ней под кровать, ложится и лежит там, скулит тоненько и вздыхает о чем-то, словно хочет сказать что-то, да не может никак. Слышит ее Ольга и точно знает: здесь она, та собака искоростеньская, пробралась за ней и в Киев, и в Вышгород, и теперь следует за ней повсюду. И гонит ее Ольга бессонными ночами, и зовет челядинок, чтобы выгнали собаку у нее из-под ложа, потому что ясно теперь Ольге: ведь это она, проклятая, и наводит на ее, Ольгин, след все эти страхи. Но переглядываются челядинки странно, ищут под ложем ее и говорят, что нет у княгини в ложнице никакой собаки. Дуры.
Глаза Ольги смотрели теперь из глубины темных полукружий, и всем, кто знал ее раньше, страшно было видеть превращение спокойной, уверенной женщины в существо порывистое, измученное и одержимое.
Пройдя по всей земле покоренных древлян, Ольга повернула на север, продолжая и там устраивать погосты для сбора дани. Спешно строились небольшие крепостицы, в них оставался гарнизон из десятка-другого воев, назначались ответственными старейшины племен, укатывались дороги, чтобы соединить эти крепостицы с окрестными весями, и – дальше, дальше, вперед и вперед – да не в тряской повозке, а верхом, в одежде обычного воя, так удобнее. Словно подгоняемая кем-то в спину, двигалась она, нигде не задерживаясь больше чем на день. Одержимая княгиня, казалось, приучила себя обходиться вообще без сна.
Свенельду все это ее устроение погостов, установление точных размеров и сроков дани было совсем не по душе: становилось ненужным веселое дружинное зимнее полюдье, когда брали с весей что и сколько бы ни желали. Как на все это посмотрят его вой? Но воевода пока не вмешивался, а наблюдал, что из всего этого выйдет, тем более что в Новгород ему доносили также, что княгиня сильно спала с лица – не иначе, точима каким-то недугом.
А Святослав в новгородских лагерях совершенно забыл и о матери, и о Киеве. Княжич был счастлив в дружинном братстве. Сильный и высокий не по годам, он стал любимцем дружины. Радовался Свенельд: князь-то растет ему послушным. Да и сам воевода привязался к мальчишке привязанностью деда: свои-то сыновья, во-первых, были уже взрослыми, а во-вторых, вечно – это казалось воеводе не без оснований – замышляли против власти отца в дружине. А со Святославом об этом можно было пока не беспокоиться. Свенельд любовался, как ловко малец Игоревич держался в седле, участвуя в охотах наравне с остальными воями, и как под одобрительным (хотя и чуть заплывшим от обильного медопития) оком свейского конунга Эрика Красноносого, давнего соратника Свенельда, упорно учился мальчишка владеть тяжелой варяжской секирой. Он совершенно не желал возвращаться к матери в Киев. Не изменится это и десятилетия спустя…[173]173
«Святослав, первый Рюрикович с чисто славянским именем, был по характеру наибольшим варягом среди киевских правителей их этого дома» (Брачиевский. Христианство и язычество на Руси X век. С. 32). Он так и не полюбит Киев и навсегда потом оставит его матери, а свою столицу обустроит на юге, в Переяславце на Дунае.
[Закрыть]
Ольгу постоянно окружали люди. Ни в дороге, ни когда она уже вернулась в Киев, она никогда не оставалась одна, но, несмотря на это, одиночество – неумолимое, почти осязаемое – сковывало ее понемногу день за днем, словно лед реку Великую в бытность ее перевозчицей. И полынья каждое утро становилась все меньше – как в ту последнюю выбутскую зиму, когда замерз в снегу отец и она встретила Игоря. Помнила, как каждое утро сражалась с самою зимой и разбивала наросший за ночь лед. Сейчас бессилие сковывало ее так, словно все кончилось: она все завершила, выполнила то, зачем пришла, и потому никому теперь не нужна – ни сыну, ни самой себе…
Ольга вернулась из северных земель в Киев по осенней распутице, когда подмораживало только ночами. Листва облетела, голые ветви бессильно отмахивались от неизбежной зимы, и стояло то самое темное и тягостное время года, когда срывают с дерев последнюю листву сорвавшиеся с цепи ночные ветра и заполняют этой листвой весь мир – мертвой, бурой и мокрой, когда и природа, и люди изнывают в томительной и нетерпеливой жажде первого снега как избавления. И кажется тогда, бесконечными непроглядными, как омут, ночами поздней осени, что свет навсегда проиграл битву тьме, и что она, торжествующая, густая – теперь неостановима и будет подступать все ближе, пока не заползет в ноздри, в глотку, пока не заполнит, пока не разрастется внутри, пока не задушит. Спасти от нее может только вернувшийся свет, который приносит с собой первый снег. Но его не было… Ольга ждала первого снега до одури, до помешательства.
И потому, наверное, что снег все не шел, а тьма стояла стеной, бесконечно и беспросветно, Ольге стали слышаться голоса. Сначала – только ночью, и сначала они были неразличимым, далеким шумом, словно говор на далеком торжище. Потом – яснее. То ей казалось, голоса предупреждали ее о чем-то, то слышались крики боли, предсмертные крики коней – самый невыносимый и тревожный для человеческого уха звук, то выла собака и гудело невидимое, вырвавшееся из-под спуда яростное пламя. И материнский голос говорил: «Донюшка, молоко свежее, и земляники-то уродилось!», а тоненький, девчоночий голосок настойчиво, до одури вторил: «Я Малуша. Малуша. Малуша». И холодела Ольга.
Ей казалось, что стала она вместилищем какого-то иного мира, полного тревожных звуков, которые мучили ее тем, что становились все отчетливее, все настойчивее.
Она не могла понять, что же происходит. Она все рассчитала правильно и оказалась права. Она добилась неслыханного – совсем одна, без поддержки войска обезглавила древлянское племя, защитила Киев от уверенных в своей победе врагов и сохранила в Киеве власть – свою и сына. Верность лучшей дружины купила своей жестокостью. Ей бы радоваться сейчас победе…
И еще горше: сынок Святослав, единственный, долгожданный и любимый до боли, сторонится теперь ее, словно чужой, а особенно после того, как ходили они по сожженному Искоростеню. Один с ней не остается, косит глазом, как испуганный жеребенок, и убегает – к челядинцам, к Асмуду, к Свенельду, который теперь с ним денно и нощно. И ходит Святослав за воеводой хвостом, словно отца родного обрел. И ясно ей: вот оно, нашел Свенельд, как извернуться и ответно ударить. Нашел, что ей всего больнее… Отвращает от нее сына.
Поначалу она радовалась, что охотами, потешными боями да лошадьми помогает воевода оправиться Святославу от потери отца, но как-то раз обняла сына в горнице, хотела поцеловать, а он вырываться стал, как пойманный волчонок. А на нее в тот миг словно нашло что-то – не отпускала, вцепилась в него, словно задушить хотела объятьями. Он за руку ее укусил, вырвался, откатился по полу к двери, вскочил, закричал испуганно:
– Не тронь меня! Как они теперь – живые, и под землей, в яме? Там темно, страшно, дышать нельзя. Дядька Свенельд говорит – ненавидишь ты его, и его закопать живым хочешь. А я камышинку ему дам полую, чтоб и под землей дышал! А как ты заснешь, я – приду и его отрою!
И унесся, не оглядываясь, выронив что-то из-за пазухи. В угол откатилась толстая бурая палочка…
– О чем ты?! Какую камышинку?! Они – те, что в яме тогда – они отца твоего убили! Ничего ты не знаешь, ничего не понял! – И взмолилась она ему вслед, словно взрослому, уже понимая: произошло что-то непоправимое. – Сын, родненький, не бросай меня! Хоть ты не бросай! – И добавила шепотом, полузадушенная подступившими слезами, от которых вдруг свело от боли грудь: – Я же все спасла – княжество, нас…
…По тому, как глянул тогда князь древлянский Малко на ее сына, она сразу поняла: не жить сыну Святославу, крови Игоревой… Да князь этого и не скрывал во время своего «сватовства» в Киеве: «А Святослава тоже возьмем и сотворим с ним, как захочем» [174]174
«Повесть временных лет».
[Закрыть].
…Затих топот детских ног по гулким половицам. Убежал от нее сын. Она тяжело нагнулась, подняла сухую бурую камышинку, оброненную им, и в изнеможении опустилась на лавку, бессмыссленно глядя на эту палочку, не замечая ни боли в укушенной сыном руке, ни выступившей из вмятины от острых детских зубов рядом с синей бьющейся жилкой ее пульса капельки крови.
Правда: рядом с ней был сын во всех ее расправах над древлянами, все видел. А как же иначе? Нужно, необходимо было показать игоревым воям, что Святослав к мести за отца тоже руку свою детскую приложил, что княжич киевский – с малолетства стойкий, ничего ему не страшно, а значит – и отцовского престола достоин, и поддержки. Вот и слала она об этом вести с гонцами к дружине, чтобы сильнее их всех проняло, чтобы перестали они слушать Свенельда и скорее вернулись в Киев, ей на подмогу! Без верности воев – какое княжение? И здесь правильно рассчитала Ольга: вернулась дружина и поклялась на оружии, как един человек, что жизни положат они за княгиню и сына Игорева. И Свенельд присягнул прилюдно, на оружии тоже клялся. Крепок стоял теперь в Киеве ее и Святослава престол. Ох и крепок!
Волхвы
Не раз ходила Ольга с обильными жертвами к волхвам, что жили во Чреве Земли – Пещёрах Киевских, вместе с нетопырями, совами и вырезанными из дуба гневным бородатым Перуном, усатым Велесом – богом земным, скотским и веселым; и безбородым Даждьбогом, и Речной Мокошью-Утопленницей. Спрашивала Ольга, почему не помогают жертвы, почему ходят за ней мертвецы, не дают покоя.
Другие ведуны, помоложе, все спорили, какие же еще от княгини-вдовы жертвы богам надобны. А один, самый старый волхв, все молчал. И не вытерпела, и спросила его Ольга:
– Почему молчишь, старик, скажи, или не угодны мои жертвы и моя месть?
Старик тогда поднялся со своего жесткого ложа (а ведь не поднимался с него уж лет тридцать), проковылял на середину норы-пещеры, тяжело опираясь на посох, и сказал голосом скрипучим (словно и впрямь звук исторгало трущееся о дерево дерево), чтоб уходила Ольга.
Она опешила:
– Почему гонишь меня?
Он молчал.
– Я – княгиня Киевская. Не постою за любой жертвой. Что еще богам надобно? Говори!
Тот усмехнулся и проскрипел деревом высохшим:
– Ничего более от тебя богам не надобно. Тризну ты справила славную. В варяжской ладье убийц его отправила в сады Перуновы, из целого города костер устроила ему погребальный – великий, неслыханный. Пять тысяч из рода убийц его заколото тобой на игрищах похоронных[175]175
После того Ольга посылает к древлянам с вестью: «Пристроивайте – варите меды! Вот уже иду к вам! Иду на могилу моего мужа; для людей поплачу над его гробом, для людей сотворю ему тризну, чтобы видел сын мой и киевляне, чтобы не осудили меня!» Древляне стали варить меды. Придя к гробу мужа, она стала плакать, а поплакавши, велела людям сыпать большую могилу. Когда могила была ссыпана в большой курган, княгиня устроила тризну. После этого древляне, лучшие люди и вельможи, сели пить. Ольга приказала отрокам угощать и поить их вдоволь. Когда древляне перепились вконец, то княгиня поспешила уйти с пира, приказав своим перебить всех древлян. Они были посечены как трава, всего их погибло пять тысяч человек. (А. Нечволодов. Сказания о Русской земле.)
[Закрыть]. Онемели, княгиня, и дерева, и боги Полянские. Отомстила ты за смерть князя-варяга своего неслыханно. Множество древлян рабами его идут грустными, вереницами, опустив мертвые головы, а иные – в ладьях плывут… Много рабов у него теперь, велик теперь и там князь, пирует в саду Перуновом, столы уставлены яствами, медами. Все у него есть, кроме одного…
– Чего?
– Жены любимой, жены разумной. Тебе надо теперь за мужем, – прищурился волхв. – Неужто не ведаешь?
Ольга оглянулась по сторонам. Вот он, выточенный из священного дуба Перун – вперился нарисованными глазами во что-то невидимое поверх ее головы. Заметила странное движение на плоском его деревянном лице: из глаза Перунова вылез жучок-древоточец. Потом – второй, из губы. Она подошла ближе. Взглянула вверх в метании жировых светильников и… вместо богов увидела вдруг умащенные жиром старые блюда с древесным узором сучков и норок древоточцев. Блюда.
Ей стало смешно и очень грустно, до слез. От кого ждет она спасения? И какого? Боги отступили, пропали. Исчезли.
Норки древоточцев покрывали дерево замысловатыми узорами. А вот тут зубило резчика вонзилось чуть посильнее, чем нужно бы… Ольга вытащила жучка из его норки в нарисованном перуновом глазу, зажала пальцами, бросила на пол пещеры, подумав, что, наверное, к богам никогда нельзя подходить близко. Только издали. Улыбнулась горько.
– Чему улыбаешься, княгиня? – спросил волхв. Другие наблюдали за ней молча и настороженно.
– Да вот, червоточину увидела. Боги-то наши, старик, защищают от недорода, дождь приносят в засуху, мор отводят да реку в берегах держат. Но те, что приходят снаружи, – это не страхи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.