Электронная библиотека » Карина Кокрэлл » » онлайн чтение - страница 24


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 12:34


Автор книги: Карина Кокрэлл


Жанр: История, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Баск сделал паузу, чтобы отхлебнуть из фляги. В ней, видно, оставалось на самом донышке, и ему пришлось запрокинуть красную щетинистую, как у ощипанного гусака, шею.

– Так вот… Берег – галька. Кромка леса вдали. Скалы серые. Не холодно, на солнце даже припекало. И тут из-за скал к нам на берег вышли люди. Невиданные, скажу я вам. Видал я мавров, африканцев в Эльмине, канарцев и иных прочих, но таких – никогда.

Лица – раскрашены, и все одинаковые, как сапоги, на одну колодку скроенные, или дети одной матери, кожа – красноватая, что земля в Андалусии. Голышом, со всем срамом напоказ. И никакого оружия железного у них не было. Да и вообще никакого оружия. У нас-то щиты, навахи, гарпуны – берег-то незнакомый, хорошего не жди!.. А у них – ничего. И, смешное дело, не боялись они нас совсем. Увидели нас вооруженных, а оборону не заняли, да и вели себя так, как будто никакого вреда мы им причинить не можем… Словно в Раю…

– Может, это и был Рай? – спросил Кристофоро.

Все засмеялись.

– Тут стали мы у них просить пищи и воды. На рты свои показываем, мол, голодны. И они закивали, и принесли и еды, и воды в сушеных тыквах. Да все показывали то на небо, то на нас, как будто спрашивали, не с неба ли мы свалились. А у нас ничего за свою еду не взяли.

– Ну, теперь-то ясно, почему вам, баскам, раем там показалось. А то не рай! Вы-то, баски, со странников последнюю рубашку в своих портовых трактирах дерете! – тонким, смешным голосом возмутился кто-то сзади.

– Да заткнись, Пискун!.. Ну a mujeres [222]222
  Женщины (исп.).


[Закрыть]
– неужто тоже голышом? – игриво поинтересовался у баска по-кастильски корабельный плотник Родриго.

– А еды вам какой принесли? – перебил его толстый безусый парень.

– Не слушай его, Баско, ты про баб давай! У Энрике на жратву только и встает!

– Да заткнитесь вы все! Пусть баско про красных mujeres поврет! – загалдели вокруг.

Рассказчик сделал паузу. В нее ворвалась перебранка чаячьей стаи.

– Одно помню точно: мяса принесли вяленого. Вот это помню. Ничего нет слаще мяса после стольких месяцев сырой рыбы, тьфу!

– А что за мясо-то? Может, человечина? Африканцы-то вон, говорил мне один из Эльмины, друг друга едят… – сказал кто-то сзади по-португальски.

– Хочешь жить – хоть что съешь. A mujeres у них были… – закатил бесцветные глаза старик, наслаждаясь безраздельным вниманием затаившей дух аудитории, – красотки! Украшений понавешано, юбчонки из каких-то шкур, а титьки – голые, бери – не хочу, словно и не сознавали, что это позор. Словно как в Раю, ну… еще до Грехопадения. Красотки…

Раздался гогот:

– Да как оно говорится: месяц в море – и баб некрасивых нету!

– Ну а ты? Ты-то что, Баско? Потискал иноземок-то?

– Ну, не без того, – беззубо и таинственно улыбнулся старый китобой. – Перед отплытием заманили мы одну, да и не бабу толком, а так, малолетку глупую, к себе на корабль, да и увезли… Сначала, как водится, билась, кричала, а в открытом море все поняла и успокоилась.

– А потом? – спросил кто-то.

– Ну что потом? Дело известное: напоили да по кругу пустили всей командой. Да только недолго радости нам от нее было – занедужила девчонка вскоре да и померла. Как-то утром в трюме уж холодную нашли…

– А как дорогу обратно нашли? – спросил Кристофоро.

– Господь вынес. Шли на восход очень долго по компасу. А потом сорвался шторм, да такой, что думали: быть нам у Нептуна наверняка. Да еще боялись, девка мертвая к себе нас на дно тащит, расквитаться хочет. Руль, мачты, надстройки – все в щепы! От всей команды девять человек осталось. И сколько так нас носило – не скажу, в забытьи был! Штормом вынесло нас, как оказалось, к Англии, еле живых, на обломках нашей несчастной посудины, по-вашему – Baleeira[223]223
  Китобойное судно (португ.).


[Закрыть]
. Хорошо что привязал я себя к доске обрывком паруса… А про землю эту на закате, кому ни рассказываю – думают: вру…

В железной жаровне постреливали дрова. Врал Баско складно. А, может, и не врал…

…В бристольских притонах Кристофоро лечили от первой любви и грели необъятными горячими грудями немолодые (зато по карману!) нетрезвые женщины, все удивлявшиеся, что он – такой рыженький, высокий, не похожий на генуэзца (проститутки лучше впередсмотрящих различали флаги приходивших в порт кораблей). Между делом англичанки учили иностранного матросика своим отрывистым, как плевки, ругательствам, да еще – пить отвратительный коричневожелтый напиток, похожий и цветом на мочу, и показывали ему такие способы удовольствия, что он больше всего страшился теперь исповеди корабельному монаху, брату Винсенте. От любви к Джиованне в Бристоле его вылечили, но уже в море Кристофоро понял, что заразился кое-чем иным… Корабельный повар, он же корабельный лекарь, со знанием дела покачал головой, осматривая замеревшего от беспокойства и стыда пациента, и сказал, что это еще – не самое страшное, могло быть хуже, и дал ему какого-то отвратительного, вонючего снадобья, которое хоть и не сразу, но помогло. Его хворобу заинтересованно обсуждала команда, наперебой делясь с Кристофоро познаниями, как следует выбирать женщин, чтобы избежать заразы. Советы свои моряки иллюстрировали неистощимым количеством примеров и случаев из собственной обширной практики во всех портах мира. «Однако, Кристобаль, даже исполняя все правила, можно влипнуть все равно, потому как на все воля Божья», – совершенно неуместно для темы и переиначив его имя на кастильский манер, заключил один из его доброжелателей, корабельный плотник Родриго и перекрестился.

Монах

Кристофоро плавал с капитаном Ксеносом так долго, что казалось, никакой жизни до «Пенелопы» у него и не было. Легкомысленную синюю нежность сменяли свинцовые, бьющие наотмашь по щекам шторма. Время измерялось ими, да еще портами, в которых никогда не задерживались подолгу. Кристофоро превратился в рослого, отлично сложенного парня, с вечно спутанной рыжей копной волос и даже отрастил себе усы и бородку, чтобы выглядеть посуровее. Суровости это ему не добавляло, но из-за них его иногда принимали за англичанина или шведа.

Он думал, что и впрямь забыл Савону и то, что случилось в тот вечер в их доме. Как-то получалось, что итальянские моряки редко плавали на «Пенелопе», и он совсем отвык от своего итальянского имени, звали его теперь «Кристобаль» по-кастильски или «Кристовао» по-португальски, так и повелось.

…Если все время куда-нибудь плыть, можно уплыть от всего на свете.


Они плавали в морях, которые покрывались белой коркой льда, словно саваном, и в морях, над которыми солнце накаляло небо так, что казалось, оно расплавится и стечет за горизонт. Они возили патоку, масло, вино, соль, сахарный тростник, шерсть, что только ни возили! Неизменными на «Пенелопе» оставались только Ксенос и Христофор-Bermejo. Остальные покидали «Пенелопу», и пути для этого выбирали самые разные, но, в общем – предсказуемые: одни умирали от болезней, других – убивали в пьяных драках, третьих – смывало волнами во время штормов. Кого-то переманивали на другие корабли, кого-то настигали тюрьма и кредиторы, кто-то решал обзавестись семьей и навсегда остаться на берегу, а кто-то просто исчезал без следа. Однако в тавернах и портах всегда находились те, кто выходил в море на «Пенелопе» вместо них. Незыблемость берега ощущалась временной, зыбкость скрипучей палубы – неизменной…

За годы на «Пенелопе» Христофор обнаружил, что море и небо не устают подавать знаки тем, кто их понимает: по крошечному облаку над горизонтом он мог теперь безошибочно предсказать шторм или сказать, когда ждать ветра. Штиль, казалось ему, моментально превращал паруса из белых крыл в вывешенное для просушки исподнее.

Ксенос все чаще доверял Христофору стоять у руля и прокладывать курс самостоятельно. Карты Ксеноса были латинскими, но в верхнем правом углу на каждой новой купленной карте капитан обязательно писал «Кυριε ελεη−σον»– «Помилуй, Господи!».


Никогда и никому не говорил Христофор о том воскресенье в их доме в Савоне, когда в окно ворвалась проклятая, бедоносная птица. Даже на исповеди. Зная, что усугубляет этим свой неискупимый грех. Несколько раз почти решился открыться Ксеносу, но передумал: больше всего он боялся слов. Непроизнесенное – как бы и не существует. Днем так оно и было. Но ночью память зло смеялась над этим, подсовывая ему сны, в которых опять он слышал, как запущенный им металл ударяется о тело. А в другом, тоже повторяющемся сне – мать, веселая, красивая, какой он ее не помнил, и улыбающийся отец, и Бартоломео, и подросший Джакомо, и даже Джиованни – вся его семья сидела за знакомым ему до каждой царапины столом. Они ели курицу. И он входил к ним, умолял отца о прощении, но…оставался совершенно невидимым. Он кричал, он тряс за плечи братьев, он обнимал мать, он бросался в ноги отцу, а потом, совсем уже отчаявшись, что его заметят, хватал со стола какие-то плошки и, замирая от своей дерзости, бросал это с оглушительным грохотом о каменный пол: никто ничего не замечал и не слышал. Он просыпался с запахом жареной курицы в ноздрях и на несколько мгновений, пока отходил от этого непрошенно повторяющегося сна, возращался в прошлое.

Дни на «Пенелопе» тянулись похожие один на другой, как мешки сахара или тюки шерсти на согбенных спинах муравьиной цепочки портовых грузчиков. Новые впечатления были нечасты. Монотонной стала жизнь, притупились чувства, не было ни желаний, ни стремлений. Он чувствовал себя заштилевшим парусом – обвисшим, словно вывешенное для просушки исподнее. Не спасали долгожданные, но как всегда недорогие, торопливые и деловитые утехи плоти. И думалось о том, что живет не так, и все чаще вспоминалась Савона.

* * *

На пути из Ирландии в Венецию произошло вот что. Ночью жажда стала невыносимой. Он вышел на палубу, где в свете лантернов [224]224
  Корабельные огни (португ.).


[Закрыть]
главной мачты стояли бочки с питьевой водой, и начал жадно пить из медной кружки.

И вдруг увидел в отдалении, у самого борта… отца. Доменико стоял к нему спиной и смотрел в ночное море. Христофор сразу же узнал спину, сутулую от многих лет у ткацкой рамы. Седые волосы сзади на затылке слиплись, покрыты темным. И тут Доменико медленно повернулся и сделал шаг навстречу… Похолодев, Кристофоро услышал невнятное (или это ветер посвистывал в оснастке?):

– Это хуже, чем смерть, Кристофоро… Гораздо хуже, чем смерть…

Палуба тонула в бело-голубом свете… Страх захлестнул, заставил задохнуться, как волна – в лицо.

Кружка на цепи жалобно ударилась о скобы бочки – Христофор бросился в трюм со всех ног, шепча молитву пылающими от жара губами…

Так началась его болезнь. Вот уже больше недели метался он в сильной лихорадке. Голова горела в огне, жажда мучала страшно, все окружающее то виделось в тумане, то совсем изчезало. Периоды беспамятства учащались. Не помогало уже неизменное снадобье – горячее вино с медом, которое вливал в его почерневшие от жара губы новый корабельный плотник, Санчес (он, когда требовалось, становился хирургом и лекарем). Когда Христофору стало совсем плохо, по приказу Ксеноса его вместе с горячим и мокрым от пота тюфяком перенесли теперь из трюма в капитанскую каюту.

Оба – капитан и Санчес – возвышались сейчас над распростертым на тюфяке Христофором.

– Что скажешь, Санчес? – В голосе Ксеноса звучали и надежда, и угроза.

«Лекарь» кивнул на больного: багровые синяки под глазами, мертвенная бледность, белые губы, заострившийся нос…

– А что тут скажешь, синьор капитан? Сами взгляните. Совсем плох. Не ест и не пьет вторые сутки. Уходит… Священник нужен.

Христофор больше не метался. Лежал вытянувшись. И Ксенос не выдержал: наклонился к нему, тряс за плечи, ерошил его слипшиеся волосы и орал надломленным от тревоги голосом:

– Открывай глаза, кому я сказал! Только посмей у меня умереть! Только посмей… Христофорос, «крысенок», слышишь? Слышишь меня?!

В бессильной ярости подскочив к плотнику, схватил его за грудки:

– Ты… если ты мне его не спасешь! Я тебя… тут же… за борт… рыбам! Рыбам, слышишь! Неси еще своих склянок, все, какие есть, неси!

– Не осталось у меня больше никаких склянок, капитан. Все пустые. Не помогает ничего, – ответил плотник твердо, расправляя рубашку, освобожденную из лап Ксеноса. – Тут не лекарь, тут священник нужен.

Совсем, казалось, бесчувственный Христофор как раз в это самое мгновение простонал и зачастил что-то в бреду по-генуэзски. Оба переглянулись. Ксенос радостно закричал:

– Жив он, жив, крысенок! Слышишь?! Он молодой, сильный! Я тебе покажу «священник»!

Плотник Санчес пожал плечами:

– Был бы священник, может, почитал бы, да и отмолил его у смерти.

На «Пенелопе» не было корабельного духовника. Прежний, брат Винсенте, иеронимит[225]225
  Монах испанского ордена Св. Иеронима.


[Закрыть]
, после целой недели непрерывного пьянства в Кадисе неожиданно кулем повалился на лавку таверны и умер.

– Ведь как назло – ни одного монаха хоть какого-нибудь на корабле, а до Венеции – еще целый день и ночь пути, – уже утихомирившись, проговорил капитан.

Плотник скорбно покачал головой и ушел.

Ксенос смахнул со стола портоланы, сел на прикрученное к полу, жалобно скрипнувшее капитанское кресло, раскрыл большую корабельную Библию и склонился над первой попавшейся страницей. Буквы расплывались перед глазами (и не только из-за навернувшихся слез, видел он уже совсем плохо), поэтому читал трудно – прерывистым, спотыкающимся речитативом, бормоча про себя перевод латинских слов на португальский или греческий. Читал, упрямо наклонив голову, словно собирался бодаться с судьбой, сознавая одно: все, что нужно для спасения призренного им когда-то мальчишки, – это читать и читать вслух из большой, пахнущей кислой кожей книги, все равно что, только не оставливаться. Отрывок ему попался странный:

«…qui sunt isti qui ut nubes vo-volant et quasi colum-colum-bae… – Голубь, это же имя его, Коломбо! – ad fenestras – В окно? Голубь в окно? – suas… me enim insulae ex-expec-tant… – Острова ждут… ждут острова. – et naves maris – Корабли в море – in principio ut add-du-ucam – filios tuos – Сыны твои. – de longe argentum – Серебро. – eo-eo-rum et aurum – И золото… и золото! – eorum cum eis nomini Domini Dei tui et Sancto Israhel quia glorificavit te… non audi-audi-audi – Тьфу ты! – etur ultra – iniquitas… in terra tua – vastitas et contritio – Вражда, насилие? – in terminis – Закончится… вражда закончится…?» [226]226
  «Как это летят как облака, и как голуби – к голубятням своим? Так, Меня ждут острова и впереди их – корабли Фарсисские, чтобы перевезти сынов твоих издалека и с ними серебро их и золото их, во имя Господа Бога твоего и Святого Израилева, потому что Он прославил тебя». «Не слышно будет более насилия в земле твоей, опустошения и разорения – в пределах твоих…» (Книга пророка Исайи, 60:8–9, 60:18)


[Закрыть]

Только читать, только не останавливаться! Когда какие-то слова повторяются многие века с мольбой и надеждой столькими глотками, уже одно это дает им святость. Время от времени Ксенос взглядывал на больного. Христофор не открывал глаз, но веки его подрагивали: жив…


…Христофор чувствует запах свежеоструганного дерева, как пахнет в мастерских гробовщиков или мебельщиков, и открывает глаза, и тут видит, что оказался – внутри недостроенного остова корабля, похожего на обглоданный скелет огромного зверя, среди рабочих на какой-то шумной, большой верфи. Ветер вздымает пыль, баламутит море, и оно недовольно рокочет в ответ. Люди стучат топорами, муравьино копошатся внутри и снаружи неподвижного остова, смеются, переговариваются на португальском, кастильском, генуэзском и еще каких-то других, не понятных ему языках. Вдруг гомон и стук топоров начинают стихать. Толпа расступается, оттекает, как отлив, дает кому-то дорогу. К недостроенному кораблю, среди шпангоутов которого – Христофор, приближается высокий рыжебородый пожилой человек. О высокие его сапоги бьется шпага в серебряных ножнах. От сильного ветра он придерживает шляпу, но ее потом все равно сносит ветром. Человек останавливается прямо перед ним.

– Как назвала тебя мать? – Незнакомец смотрит на него пристальным, чуть насмешливым взглядом светлых глаз. – Подойди, хочу посмотреть на тебя поближе.

– Я Христофорос – «несущий Христа»! – кричит он в ответ почему-то по-гречески, как его иногда называл Ксенос, и бросается искать выход из корабельного скелета, меж «ребер» которого свистит ветер, как в вантах. Он в отчаянии: найти выход оказывается не так легко. Он недумевает: кто же этот знатный человек и почему пожелал узнать его имя? И что это за местность, и кто эти люди? Вот-вот выберется он из недостроенного корабля, отряхнет пахучую стружку с плеч и спросит обо всем этого человека с такой прекрасной шпагой. Но… «ребра» недостроенной каравеллы вдруг умножаются, словно новые зубы растут из челюсти, зазоры между ними все уже – не протиснуться, не вылезти! И вдруг Христофор, похолодев, осознает: никакой это не остов корабля, он – внутри проклятой, огромной ткацкой рамы, и стоит эта неподвижная рама прямо на берегу, и толстые нити основы и утки́, словно живые, уже тянутся к нему и опутывают его словно мохнатые, нескончаемые паучьи лапы, и деревянные перекладины рамы положены так, что ему ни за что не протиснуться наружу. Люди вокруг исчезают, остается только этот высокий пожилой человек, у которого ветер давно унес шляпу, но он не обращает на это никакого внимания. С развевающимися седыми волосами он стоит и смотрит, как Христофор мечется, и бьется, и пытается разорвать нити и выпутаться, но ничего у него не выходит. И человек качает головой, словно получив подтверждение каким-то своим, не слишком радостным мыслям, поворачивается и уходит. Слезы подступают у Христофора к горлу от беспричинного, но острого чувства, что с уходом этого седого человека упущенным оказалось что-то очень важное.

И тут Христофор видит мать: изможденная, босая Сусанна проходит мимо его ткацкой рамы-клетки. Она идет, словно сомнамбула или слепая, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой. И повторяется прежний кошмар: мать не видит Христофора, не слышит его криков. Он еще отчаянее набрасывается на неподдающиеся перекладины. Поравнявшись с ним, мать вдруг останавливается и что-то поднимает с земли. Он видит: это мертвый птенец: безжизненно свисающая голова, глаза, затянутые черными пленками. Сусанна кладет птенца в свою холщовую, нищенскую суму, и тот, видимо, оживает, начинает биться внутри, стараясь освободиться, но Сусанна не обращает на бьющуюся, «живую» суму никакого внимания и продолжает свой медленный путь, не оглядываясь.

«Он жив, он ведь жив, выпусти его!» – хочет крикнуть ей Христофор о птенце. Он пытается вытолкнуть из себя слова, но не может, словно его челюсти срослись. Внезапная густая мгла наползает на берег гигантским, мокрым морским чудовищем, решившим накрыть собой землю, и различить что-либо в этой мгле уже невозможно. Где-то высоко, кажется, в самом в небе, вдруг зажигается огонь, и Христофор медленно понимает, что это – маяк на скале. Но горит огонь недолго, меркнет и гаснет, побежденный в конце концов влажной и властной мглой…


…Ксенос все читал и читал, зло утирая рукавом неостановимые слезы, пока его голос не стал прерываться все чаще. Пропели полуночную «клессидру», ломили от напряжения его глаза, и капитана все сильнее наполняло яростное осознание: что хоть сиди и читай он так всю жизнь – никогда его больной «крысенок» не откроет больше глаз…. «Уходит…»

Ксенос размахнулся, с усилием зашвырнул тяжелую книгу в угол и закрыл лицо руками. Библия глухо ударилась о дерево, охнула листами, словно крона под налетевшим ветром, и, упав, раскрылась на той самой странице, которую он читал…

Ксенос поднялся. Ему оставалось только одно – прибегнуть к привычному способу примирения с жизнью. Он приподнял крышку своего капитанского сундука вместе с тюфяком, достал из него бутыль, которую и осушил на едином вдохе. Выдавив в себя последнюю каплю, он отбросил опустошенный бурдюк, с грохотом закрыл крышку и, навзничь рухнув на свой тюфяк, закрыл разболевшиеся глаза…

…На рассвете Ксеноса разбудил дробный стук каблуков по сходням, скрип несмазанных петель. В дверь просунулась голова штурмана Жоана Тершейра:

– Капитан, там шлюпка… Шлюпка дрейфует по левому борту!

Капитан продрал глаза – мутные, как летние лужи на рыбной пристани:

– Шлюпка?!

…На палубе все притихли и переглядывались в недоумении: сквозь плеск воды и скрип дерева явственно слышался негромкий, но твердый мужской голос, певший по-латыни:

 
Dies irae! dies ilia
Solvet saeclum in favilla:
Teste David cum Sibylla![227]227
О, день гнева! О, день скорби!Мир обратится в прах,Как предсказано Давидом, как предсказано Сивиллой.  (Слова из латинского гимна Dies Irae – «День гнева», Фома Селанский, XIII век.)


[Закрыть]

 

Эти слова повторялись опять и опять.

На дне лодки, как в гробу, вытянувшись и сложив руки на груди, лежал совершенно голый человек с сильными ожогами на голове, на лице и руках. Он пел…

Человек был очень истощен, кожа с налетом соли – суха, как ломкий старый пергамент, раны – воспалены и гноились, но держался он с удивительной бодростью и даже казался… веселым.

Его подняли на борт «Пенелопы», одели, перевязали, накормили, вдоволь напоили водой пополам с вином. Спасенный говорил по-португальски. Назвался братом Корвином и сообщил, что он – из доминиканской обители на Азорах, что его единственного Господь оставил живым в пожаре на венецианском карраке «Белая голубка», что не помнит, сколько его носило в лодке по волнам, и что в море с ним разговаривали святые и укрепляли его силы. Лицо спасенного с глубоко посаженными маленькими глазками и большим, от уха до уха ртом, постоянно меняло выражение – как у обезьянки, каких мавры носят по ярмаркам на потеху публике. Впечатление еще более усиливали малый рост, оттопыренные уши и сильно вздернутый нос, так что ноздри виднелись круглыми дырами. Его губы часто растягивались в судорожной улыбке, обнажая мелкие, редкие зубы… Когда он заходился в надрывном кашле, выражение его лица становилось страдальческим, как у мучимого животного.

– Монах, говорит? Как оклемается, тотчас – сюда этого сукиного сына! – приказал Ксенос.

Потом, подняв виноватые глаза к закопченному потолку своей каюты, капитан перекрестился, извиняясь перед Господом за свою гневливость (Библия к тому времени уже опять была водружена посреди стола), и дал зарок: если этот – не иначе, посланный небом – монах отмолит у смерти его еле дышащего «крысенка», он, капитан Ксенос, во искупление всех своих грехов, прошлых и будущих, во-первых, не прикоснется больше во время постов к вину. Ну, если не всех постов, то по крайней мере во время Quadragesima[228]228
  Великий пост (лат.), буквально «Сорок» (дней поста).


[Закрыть]
– уж точно! Во-вторых, при первой же возможности он совершит паломничество в святой храм Сантьяго де Компостела. Когда такая возможность могла ему представиться, капитан пока понятия не имел, но намерение было искренним.

Перевязанный, накормленный и одетый в то, что удалось собрать с команды «по нитке», брат Корвин, сам отказавшись от сна, уселся рядом с Христофором и неутомимо бормотал множество молитв, а иногда начинал петь торжественные гимны своим слабым, жутковато-радостным голосом. Пока все это творилось в его каюте, капитан туда не возвращался и теперь все время торчал на castillo de proa, откуда ни за что ни про что орал на вахтенных, на впередсмотрящих и вообще на всех, кто попадался ему на глаза. И капитан, и команда относились к спасенному с суеверной опаской, но считали, что терпеть его им недолго: долго Божий человек не протянет все равно.

Как бы то ни было, к вечеру следующего дня – они как раз вошли в залив святого Марка – Христофор открыл глаза и слабо попросил пить. Смерть отступила. Благочестивый, вечно шепчущий молитвы и постящийся монах Корвин остался на корабле духовником. Тощая, уродливая фигура доминиканца с постоянно накинутым капюшоном (приличествующим облачением он обзавелся в первом же порту, в Венеции) возбуждала страх Божий в самых закоренелых богохульниках «Пенелопы». Надо ли говорить, что его избегал даже капитан.


Чем больше шел Христофор на поправку, тем неприятнее становился ему брат Корвин, всегда особенно с ним разговорчивый. И совсем не в редкостной уродливости монаха было дело: за бытность свою моряком Христофор повидал довольно отталкивающих физиономий. Этот человек спас ему жизнь, напоминал он себе, но неловкое чувство в его присутствии не проходило. Может быть, потому, что при разговоре с ним монах не смотрел на него, а скорее внимательно рассматривал, наклоняя голову в капюшоне то вправо, то влево, от чего Христофору становилось совершенно не по себе.

И вот однажды ночью, чувствуя жажду (шли они тогда с острова Терсейры на Гомеру, везли патоку), Христофор вышел на палубу, окутанную густой дымкой, какая обычно бывает в море вокруг Канар осенними ночами. Он почти осушил кружку, привязанную к бочке с питьевой водой, когда услышал за спиной:

– Ты мне еще не исповедовался. Почему?

Христофор обернулся. Монах стремительно и бесшумно переместился на палубе и, подавшись вперед, приблизился к Христофору вплотную. Христофор увидел, как в маленьких, глубоких глазах монаха отражалось бесноватое пламя мачтового лантерна.

– Не в чем. Не успел еще нагрешить… Болен был.

– А хочешь, скажу, о чем ты чаще всего думаешь? – Брат Корвин произнес это с необычным веселым задором, но вином от него не пахло.

– Нет уж, не надо, не для монаха такие рассказы, преподобный брат Корвин, – нашелся Христофор, замерев с пустой кружкой в руках.

– Нет, мысли твои – не только о женщинах. Мучит тебя другое. Столько раз ты сидел в портовых тавернах и думал: не придешь к отплытию, не вернешься на «Пенелопу», начнешь новую жизнь. Но не мог решиться. Тебе страшно. Ты боишься неизвестности, боишься быть никем на другом корабле, боишься все начинать сначала среди более сильных и беспощадных. Ты боишься сойти с «Пенелопы» даже ненадолго, потому что уже не знаешь, как нужно жить на суше, как говорить с непродажными женщинами. И ты находишь себе оправдание: остаешься, мол, потому, что тебе жаль старого пьяницу Ксеноса, уверяешь себя, что ты ему нужен. Твой страх – это единственная правда, все остальное – ложь. Ты хорошо научился верить собственной лжи.

Проклятый монах, как мог он подслушать даже мысли?!

На палубе раздалось шлепанье чьих-то босых ног, чуть погодя – звук мощной струи, кашель, харканье, звук распластанного по доскам плевка, хриплое кастильское проклятье, опять шаги, и все стихло.

– Безродный, везде чужой вечный бродяга Ксенос и латаная-перелатанная «Пенелопа» – это все, что у тебя есть, здесь ты вырос. Но ты сам хорошо знаешь: «Пенелопа» не проплавает долго, а ее капитан все реже бывает при памяти. У него все меньше денег, чтобы платить хорошим морякам. Посмотри, с кем вы ходите теперь между Канарами и Азорами! «Маленькие крысы» да пропойцы. Это сброд, который Ксенос собирает в портах, который ни один капитан просто не подпустит к сходням. Они не понимают даже человеческой речи, только палку и плетку в руках Ксеноса. Они работают, только чтобы заработать на выпивку. Это твоя жизнь. И пока ты боишься, ничего не изменится.

Неожиданно брат Корвин засмеялся так радостно, как смеются дети или безумцы, и Христофор даже вздрогнул. А монах вдруг зачастил тоненьким детским голоском, словно дразнилку:

– Ах, ах, несчастный мальчик! Мальчик ударил кочергой своего padre! Несчастному мальчику снятся страшные сны!

Христофор смотрел на монаха с ужасом: откуда тот все узнал, мерзкая обезьяна?!

– Откуда ты… – процедил он сквозь зубы с угрозой.

Голос монаха совершенно изменился, стал задушевным и проникновенным.

– Ты бредил на своем языке, когда я пытался спасти тебя от смерти святыми молитвами… – ответил Корвин на лигурийском диалекте, да с такими верными интонациями, что Христофору показалось – это говорит его отец, Доменико. – Впервые тогда ты поступил не как маленький запуганный ткач – ты ударил по голове свой вечный страх. Так его! Кочергой! – Монах рубанул воздух. – Но… – Он изобразил шутовской испуг. – Но это тебя тоже навсегда испугало! А почему? Сядем, я давно хотел говорить с тобой, ждал тебя на исповедь, но ты боишься исповедей…

Монах отошел к борту и сел, облокотившись на него. Чтобы побороть тревогу и дать себе время на обдумывание, что же делать и что говорить, Христофор зачерпнул воды и медленно пил. Корвин скинул капюшон, расслабленно оперся о борт спиной и вытянул ноги в сапогах с чьей-то чужой ноги; их стоптанные подошвы казались огромными для его тщедушного тела. В обожженных больших, оттопыренных ушах монаха было что-то одновременно нелепое и ранимое. Он наблюдал, как Христофор пьет, с выражением удовлетворенного охотника, жертва которого уже – в силках. Хотя, ведь и на «Белой голубке» все начиналось хорошо… Главное, найти и разговорить какого-нибудь глубоко раскаивающегося грешника. Этого добра на кораблях обычно хватало.

Одиноко метались корабельные лантерны на мачтах, знающие о своем бессилии перед бесконечной тьмой моря и замирающие от собственной дерзости. «Пенелопа» шла ходко. Из трюма доносился дружный храп. С высоты мачтовой корзины впередсмотрящий по-португальски перекрикивался о чем-то с рулевым на castilla do proa.

– Брат Корвин, ада я страшусь только потому, что там наверняка поджидает меня отец, – сказал Христофор Корвину, садясь с ним рядом.

Монах горько засмеялся. И сказал по-кастильски:

– Глупец. Ты думаешь, что ад – это пещера, где черти топят котлы и кто-то кого-то ждет? Что ад – это боль, причиняемая нашей коже, костям и мускулам? Глупец. Самый страшный на свете ад – вот он где! Вот где! – Монах энергично постучал по струпьям у себя на темени. – Не очень-то ты умен, если до сих пор этого не понял.

– Что мне делать? Вернуться в Савону? Постараться искупить вину перед матерью, братьями? – Христофор сжал виски руками и посмотрел на брата Корвина вопросительно.

– Да-да, конечно, конечно: возвращайся в свою Савону, маленький ткач! – произнес Ковин издевательским тоном. – К чему ты вернешься? К своей клетке – ткацкой раме в полутемной мастерской? – Христофор взглянул на него с ужасом: неужели монаху известны даже его кошмары? – И запомни: самое глупое дело на земле – возвращаться. Никому и никогда не удавалось еще это сделать: вернуться, особенно после долгих лет. Только глупцы колотятся до кровавых кулаков в запертые двери прошлого. Даже если им и удается приоткрыть эти двери, их ждут одни разочарования – опустевшие дома, ставшие незнакомыми города и чужими – люди. Поэтому даже не пытайся.

Это монах сказал опять на отличном лигурийском диалекте. Христофор молчал в изумлении.

Монах увидел это и добавил почти ласково:

– А пока – живи как жил, вози патоку, мучай себя глупыми видениями и воспоминаниями. И придет день – умрешь от лихорадки или дурной болезни, или тебя смоет волной. Если не сопьешься на этой дырявой посудине со своим богохульником капитаном. Не ты первый, и уж конечно, не ты – последний.

– Скажи, что мне делать?! – обхватил голову руками Христофор. – На этом корабле я нашел убежище от…

– Отцеубийства?

– Да, отцеубийства… – Слово было произнесено Христфором впервые. – Разве не сказано в Послании святого Павла к Римлянам: «Stipendium peccati mors est» [229]229
  «Ибо возмездие за грех – смерть…» (лат.) Рим, 6:23.


[Закрыть]
? Не потому ли, спустя столько лет, на меня наслана была болезнь, наказание за грех? Ведь я едва не умер…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации